Общественные отношения на военном корабле
Но порка у трапа, прогонка сквозь строй, кражи, грабежи, сквернословие, азартные игры, кощунство, мошенничества, контрабанда и пьянство, которые автор здесь и там срисовывал с жизни в течение настоящего повествования, отнюдь не исчерпывают всего каталога зла, царящего на военном корабле. Одна черта корабельной жизни исполнена особенно глубокого смысла.
На всех крупных военных кораблях плавают солдаты, называемые морской пехотой. На «Неверсинке» их было несколько меньше пятидесяти, причем две трети их были ирландцы. Начальствовали над ними лейтенант, сержант при нем на ролях адъютанта, два других сержанта и два капрала. Кроме того, были еще барабанщик и флейтист. Существует обычай — иметь столько солдат на корабле, сколько на нем пушек. Это и служит шкалой для распределения морских пехотинцев по кораблям различной огневой мощи.
Наши пехотинцы заняты были исключительно строевой службой, если не считать то, что в походе они отстаивали вахты как матросы и время от времени лениво помогали им тянуть снасти. Но они никогда не ступали ногой на ванты, не совали руки в смолу.
По боевому расписанию ни один из этих людей не стоял у больших орудий, по корабельному расписанию мест им у определенных снастей не назначалось. На что же они были нужны? Служить своей родине во время боя? Посмотрим. Когда военный корабль вступает в схватку, морских пехотинцев укладывают на брюхо у фальшборта (подобное порой предлагают делать и матросам), а в разгар боя их обычно строят на шкафуте — точно роту на параде в парке. При бое на ближней дистанции их ружья могут подцепить матросика-другого на вантах, но при бое на больших дистанциях им ничего не остается делать, как стоять в строю и ждать, пока их подстрелит неприятель. Лишь в одном случае из десяти — а именно, когда последний идет значительными силами на абордаж, — эти морские пехотинцы могут оказать какую-нибудь помощь в качестве бойцов; им тогда приказывают примкнуть штыки и «отражать атаку».
Но если морские пехотинцы столь бесполезны с боевой точки зрения, с какой стати держать их во флоте? Так знайте, что тем, чем в мирное время являются для населения регулярные войска, а тюремщики для тюрем, и являются для матросов эти пехотинцы. Только ключи заменяют им ружья. С этими ружьями охраняют они пресную воду; грог, когда его раздают; провизию, когда ее выдает баталер; арестованного, посаженного в карцер; дверь коммодорского и командирского салонов, а на стоянке — оба трапа и бак.
Остается думать, что, если матросы, над которыми поставлено столько начальства, нуждаются еще в дополнительном надзоре, когда они удовлетворяют свою жажду, это — сплошь головорезы, или же что морская служба представляет собой такое тиранство, что от неповиновения этих людей можно всего ожидать. В общем, здесь должно быть или то, или другое, или, наконец, и то и другое вместе, в зависимости от характера офицеров и команд.
Ясно, что матрос на военном корабле косо посматривает на морского пехотинца. Назвать человека «лошадиным моряком» считается у матросов одним из самых обидных выражений.
Но взаимное презрение, более того, ненависть, существующая между двумя этими службами, вынужденными между тем находиться на одном корабле и жить одним хозяйством, почитается большинством морских офицеров вершиной и совершенством военно-морской дисциплины. Ее считают клотиком, венчающим самую высокую точку на их грот-мачте.
Рассуждают они так: если мы будем уверены в антагонизме между морским пехотинцем и матросом, то всегда можем на этот антагонизм положиться. Взбунтуйся матрос, не потребуется особо побуждать морского пехотинца, чтобы он проткнул ему сердце штыком; а если взбунтуется морской пехотинец, матрос только того и ждет, чтобы пронзить его пикой. Сила на силу, кровь на кровь — вот условие идеального равновесия, по их мнению, вот их лозунг.
То, что сказано мною о взаимоотношениях морских пехотинцев и матросов — о ненависти, вызванной системой взаимных проверок, в какой-то мере может быть распространено на всю внутреннюю дисциплину военного корабля. Вся она держится исключительно на системе жестоких жерновов, постоянно перемалывающих в общей воронке все, что могло бы способствовать душевному благосостоянию команды.
Как дело обстоит с матросами, так и с офицерами. Если командир корабля имеет зуб на лейтенанта, или лейтенант на кадета, как легко ему извести подчиненного на чисто служебной почве, не выходя за пределы дозволенного законом. А если кадет невзлюбит матроса, чем-то уязвившего его мальчишеское самолюбие, ему ничего не стоит подстроить дело так, чтобы тот поплатился у трапа за свою неосторожность. По всем бесчисленным разветвлениям чинов и должностей проходит один ток зловещего озлобления, не уступающий ненависти между сыновьями и пасынками в какой-нибудь семье на берегу. Тошнотворно перечислять все виды мелочной раздражительности, зависти, интриг, злобной клеветы и ненависти, пронизывающих весь организм корабля вплоть до самого его кильсона. Руки опускаются, как только подумаешь об этом. А незыблемые церемонии и железный этикет на военном корабле; непроницаемые перегородки, отделяющие служебные ранги; передоверенная другим абсолютная власть над матросом; невозможность для последнего найти управу на начальство, если оно его несправедливо притесняет, и еще многое другое, что можно было бы к этому присовокупить, — все это приводит к тому, что на большинстве вооруженных судов господствуют общественные условия, являющиеся прямой противоположностью тому, что мог бы пожелать христианин. И хотя встречаются корабли, до известной степени представляющие исключение из этого правила, и хотя на других судах все это может быть залакировано осторожным и щепетильным соблюдением приличий, почти полностью скрывающим истинное положение вещей от случайного посетителя, когда самые вопиющие факты, относящиеся к жизни матроса, систематически держатся в тени, однако ясно, что все сказанное выше о внутренних делах на одном военном корабле в большей или меньшей степени относится к большинству судов военного флота. Дело здесь, конечно, не в недоброжелательстве офицеров и не в испорченности военных моряков. Иные из этих зол неизбежно порождаются Сводом законов военного времени; другие органически связаны с флотом как институтом и, как и прочие органические пороки, неизлечимы и исчезают лишь вместе с организмом, с которым они связаны.
Все эти отрицательные стороны еще усугублены тем, что живут на корабле, как в набитом до отказа дубовом плавучем ящике. Как слишком плотно уложенные груши, скученные матросы портятся от тесного соприкосновения друг с другом, а всякое охваченное гнилью место способно перекинуть заразу на соседа. Более того, из-за почти тюремной изоляции от внешнего мира — речь в данном случае идет о простых матросах, поскольку это касается преимущественно их, — возникают еще и другие пагубные последствия столь ужасного свойства, что на них почти нельзя и намекнуть. Как ведет себя большинство моряков при увольнении на берег, всем прекрасно известно, но чтó некоторые из них творят, когда оказываются целиком отрезанными от удовлетворения своих потребностей на берегу, сухопутные люди едва ли в состоянии себе представить. Грехи, за которые погибли города на равнине [399], все еще живы в этих Гоморрах с деревянными стенами, носящихся по океанам. Неоднократно вахтенным офицерам на «Неверсинке» приходилось слышать у мачты соответственные жалобы, но они с омерзением отворачивались от жалобщиков, не желая вникать в это дело, и приказывали им убираться с глаз долой. На кораблях порой творится такое, что, подобно запрещенной семейной драме Уолпола, нельзя ни представить на сцене, ни читать, и о чем даже думать-то не хочется. Пусть житель суши, не читавший ни Уолполовской «Таинственной матери», ни Софоклова «Эдипа царя», ни римской хроники о графе Ченчи, по которой Шелли написал свою трагедию [400], спокойно пребывает в неведении мерзостей, превосходящих даже эти, и никогда не пытается отдернуть скрывающую их завесу.
XC
Комплектование флотов
«Для виселицы и для флота всякий хорош» — весьма старая морская пословица, и среди изумительных гравюр Хогарта [401] нет ни одной, которая бы более соответствовала современной действительности, чем та, на которой изображена судьба ленивого подмастерья. Нагулявшись с потаскухами и наигравшись в азартные игры на могильных плитах, этот молодец с отвратительно низким лбом изображен схваченным вербовщиками, посаженным в шлюпку и увлеченным в море, между тем как вдали вырисовывается военный корабль и виселица. Собственно, Хогарт должен был бы превратить в Тайбёрновские осины [402] сами корабельные мачты и таким образом, на фоне океана, довести жизненный путь своего героя до конца. Тогда бы история эта обрела всю силу моцартовского «Дон Жуана», который после всех нечестивых своих деяний увлекается прочь с наших глаз вихрем адских существ.
Ибо море есть истинный Тофет [403] и бездонный колодец для многих, творящих злые дела, и подобно тому как немецкие мистики изображают в гееннах еще геенны [404], так и военные корабли известны среди моряков как «плавучие преисподни». И подобно тому как море, согласно древнему Фуллеру, есть не что иное, как конюшни грубых чудовищ, скользящих туда и сюда в неизречимых множествах, море же является и обиталищем многих чудовищ нравственных, которые вполне законно населяют эту стихию совместно со змеем, акулой и червем.
Моряки, и особливо военные, отнюдь не слепы к истинному смыслу этих вещей. «В матросском платье, с мирским проклятьем» — поговорка, распространенная в американском флоте, которую вспоминают, когда новичок впервые надевает стеганку и синюю куртку, весьма кстати изготовленные для него в государственной тюрьме.
Ничего удивительного поэтому нет в том, что иному заманенному на столь тяжелую службу недобросовестным вербовщиком и преследуемому мстительным лейтенантом раскаявшемуся матросу случалось прыгнуть в море, чтобы избегнуть своей судьбы, или, привязавшись к решетчатому люку, без компаса и руля, пуститься дрейфовать наудачу по безбрежному океану.
Мне известен случай, когда один молодой человек, избитый, как собака, у трапа, наполнил себе карман картечью и шагнул за борт.
Несколько лет тому назад я плавал на китобое, стоявшем в одном из портов Тихого океана рядом с тремя французскими военными кораблями. Однажды в мрачную темную ночь откуда-то из волн раздался приглушенный крик. Мы подумали, что кто-нибудь тонет, и спустили шлюпку. Из воды мы вытащили двух французских матросов, полумертвых от усталости и чуть не удушенных свертком собственных вещей, привязанных к плечам. Таким вот образом они пытались спастись со своего корабля. Когда за ними явились французские офицеры, чтобы забрать их к себе на корабль, они, оправившись от усталости, сопротивлялись как тигры, лишь бы не вернуться назад. Хотя рассказанное относится к французскому военному кораблю, это не значит, что оно неприменимо в известной мере к кораблям и других держав.
Попробуйте смешаться с гущей матросов на американском военном корабле, и вы будете поражены количеством иностранцев, хотя вербовать их противно закону. Чуть ли не одна треть унтер-офицеров на «Неверсинке» родилась к востоку от Атлантического океана. Почему так? А потому, что тот самый дух, который мешает американцам наниматься на работу в качестве слуг, мешает им также в значительной мере добровольно искать рабской зависимости во флоте. «Требуются матросы в военный флот» — объявление, которое можно часто встретить на причалах наших морских портов. Они всегда «требуются». Возможно, отсутствием военных моряков объяснялось то обстоятельство, что несколько лет тому назад в командах американских фрегатов нередко встречались черные рабы, зачисленные на общих основаниях с той разницей, что жалованье получали их хозяева. Это являлось вопиющим противоречием указу Конгресса, запрещающему использование рабов во флоте. Закон этот косвенно подразумевает черных рабов, поскольку о белых ничего не сказано. Но, принимая во внимание то, что Джон Рэндолф из Роанока сообщил о фрегате, доставившем его в Россию, а также то, чем большинство военных кораблей являются в настоящее время, американский флот не такое уж неподходящее место для потомственных невольников. Все же то обстоятельство, что их там можно увидеть, настолько вопиющего свойства, что многие ему не поверят. Недоверчивость таких людей должна, однако, уступить перед фактом, что в списках личного состава корабля США «Неверсинк» во время описанного мною плавания числился виргинский раб, жалованье которого получал его хозяин. «Гвинея», так его звали матросы, принадлежал ревизору, джентльмену из южных штатов; использовался он как лакей. Никогда еще не чувствовал я столь остро своего унижения, как тогда, когда этот Гвинея свободно ходил по палубам в гражданском платье и был благодаря влиянию его хозяина почти полностью избавлен от дисциплинарных унижений, которые приходилось выносить представителям кавказской расы [405]. Роскошно питаясь с кают-компанейского стола, гладкий и упитанный, сияя всей своей черной физиономией, радостный и всегда веселый, всегда готовый позабавиться и пошутить, этот африканский раб стал предметом зависти для многих матросов. Бывали времена, когда и я сам готов был ему позавидовать. А Лемсфорд однажды вздохнул и сказал: «Ах, Гвинея, мирно течет твоя жизнь; тебе ни разу даже не пришлось раскрыть книгу, которую я вынужден читать».
Как-то утром, когда всю команду вызвали наверх, чтобы присутствовать при экзекуции, можно было видеть, как раб ревизора спешит, как обычно, по трапам в сторону кают-компании с тем вытянувшимся, посеревшим лицом, которое у чернокожего соответствует бледности, вызванной нервным волнением.
— Куда тебя несет, Гвинея? — спросил вахтенный офицер, веселый малый, порою любивший поточить лясы с невольником ревизора и прекрасно знавший, какой ответ он получит. — Ложись на обратный курс. Разве ты не слышал дудки?
— Звиниде, масса, — ответил раб, низко кланяясь, — не могу я эдо видеть, масса, чезное злово, не могу!
И с этими словами он исчез в люке. На корабле он был единственным лицом, кроме лекарского помощника в лазарете и больных, которое не было обязано присутствовать при экзекуциях. С детства привыкший к выполнению несложных и необременительных обязанностей и к мягкости одних только добрых хозяев, Гвинея, хотя и был рабом и мог быть продан, как лошадь, за долги, был словно в резиновых наручниках и пользовался всеми свободами.
Хотя владелец тела и души этого раба — ревизор никак не выделял меня, пока я служил на фрегате, и не оказывал мне никаких услуг (да вряд ли это было в его власти), тем не менее, видя его ласковое, снисходительное обращение с рабом, я питал к нему невольную приязнь. Когда мы прибыли домой и обстоятельства сложились так, что могли особенно раздражить рабовладельца, его отношение к Гвинее нисколько не изменилось, что еще усугубило мое уважение к его хозяину и убедило в том, что у него действительно доброе сердце.
Мы говорили о множестве иностранцев в американском флоте. Подобное явление, впрочем, свойственно не только ему одному, хотя, пожалуй, ни в каком другом флоте относительное количество их не было так велико. По английским подсчетам, иностранцы, служащие на кораблях его величества, составляли одно время восьмую часть всего личного состава. Как дело обстоит во французском флоте, сказать с уверенностью не могу, но мне не раз приходилось плавать с английскими матросами, служившими на французских военных кораблях.
Нельзя не осудить одно из последствий свободного зачисления иностранцев в любой флот. В то время как я был на «Неверсинке», меня не раз поражало отсутствие патриотизма у многих из моих товарищей. Правда, все это были по большей части иностранцы, без тени стыда заявлявшие, что, не плати у нас больше, они с таким же успехом могли бы стать за английскую, как за американскую или французскую пушку. Но, кроме того, не было ни малейшего сомнения, что о каком-либо возвышенном патриотическом чувстве у наших матросов, взятых в целом, не могло или почти не могло быть и речи. Если вдуматься, в этом нет ничего удивительного. Бродячая жизнь, с одной стороны, и отсутствие каких бы то ни было семейных связей, с другой, превратили многих моряков во всех концах света в своего рода кондотьеров, которые несколько веков тому назад шатались по Европе, готовые сражаться за любого властителя, склонного купить их мечи. Патриотизм зарождается и воспитывается лишь тогда, когда у человека существует постоянное жилище и семейный очаг; но матрос, хотя в плаваньях своих сопрягает оба полюса и объединяет обе Индии, куда бы он ни отправлялся, всегда несет с собой то единственное, что служит ему домом, а именно свою подвесную койку. Он, согласно собственной поговорке, «под пушкой рожден, на бушприте взращен», катится по миру, как волна, готовая влиться в любое море или быть втянутой в бездну мальстрёмом [406] любой войны.
Но это еще не все. Ужас, внушаемый строгой дисциплиной военного корабля; особая ненавистность телесных наказаний; длительное пребывание на корабле при весьма малом числе увольнений на берег и жалкие размеры жалованья, гораздо меньшего, чем то, что можно заработать в торговом флоте, — все это отпугивает от военных флотов всего мира бóльшую часть самых лучших матросов. Это станет очевидным, если продумать нижеследующие статистические данные, почерпнутые из Макферсоновых «Летописей торговли» [407]. В течение определенного промежутка мирного времени число военных моряков в Англии равнялось 25.000; тогда как в английском торговом флоте находилось 118.952 человека. Но между тем как нужды торгового судна требуют, чтобы большинство его команды состояло из опытных матросов, на военном корабле мы видим толпу людей, никогда не видавших моря, морских пехотинцев и юнг. Если верить брошюре капитана Марриэта [408] «За упразднение насильственной вербовки» (1822), к концу войн с Бонапартом добрая треть экипажей флотов его величества состояла из сухопутных людей и мальчиков.
Напуганные жесткой флотской дисциплиной, английские моряки в огромном большинстве не только не проявляли энтузиазма при мысли поступить на корабли его величества, когда страна их находилась под угрозой, но прибегали к неслыханным мерам, чтобы спастись от отрядов вербовщиков. Кое-кто даже прятался в пещерах и уединенных местах страны, боясь отправки за море на каком-либо торговом судне. Во взятом из жизни повествовании «Джон Никол, мореходец» [409], выпущенном в 1822 году Блэквудом в Эдинбурге и Кэделлом в Лондоне, производящем впечатление несомненной достоверности, некий старый моряк самым безыскусственным и трогательным образом, почти ни на что не жалуясь, рассказывает нам, как он целые годы скрывался, как какой-нибудь вор, в окрестностях Эдинбурга, чтобы не попасть в лапы вербовщикам, шнырявшим по стране, как разбойники и бёрковцы [410]. В это время — время Бонапартовских войн, — согласно спискам Стила [411], в Великобритании постоянно существовали сорок шесть пунктов насильственной вербовки во флот[62].
Еще позднее значительное количество британских моряков торжественно собрались накануне предполагаемой войны и совместно решили, в случае если она вспыхнет, немедленно бежать в Америку, дабы не быть завербованными на службу своей родины — службу, которая позорила защитников отечества поркой у трапа.
В другое время, намного предшествовавшее только что упомянутой истории, согласно сообщению английского морского офицера лейтенанта Томлинсона [412], три тысячи моряков, побуждаемых тем же страхом, в панике устремились с угольщиков между Ярмутским рейдом [413] и Нором на берег. Далее он говорит о матросах, находящихся на королевских кораблях, что «люди эти были и вовсе жалкие». Замечание это полностью подтверждается свидетельствами, относящимися к другому периоду. Говоря о прискорбной нехватке хороших английских моряков во время войны 1808 года и т.д., автор брошюры «О морских делах» утверждает, что лучшие, самые стойкие и образцового поведения матросы, как правило, избегали насильственной вербовки. Этот автор сам был капитаном в британском флоте.
Теперь легко себе представить, к какой категории, даже в наше время, принадлежат люди, уже не мальчики, добровольно соглашающиеся поступить на столь ненавистную сухопутному мужчине службу, как военный флот, и каков должен быть нравственный облик таких людей. Этим и объясняется, что всевозможные сачки и сволочи на военном корабле не являются настоящими моряками, а представляют собой всякий сброд, шатающийся по пристаням, — это сухопутные люди, подающиеся во флот для того лишь, чтобы быть обеспеченными постоянной выпивкой и убивать время в пресловутой праздности фрегата. Но если у матросов так мало дела, почему не уменьшить их числа и не занять разумной работой остальных? Это невозможно. Во-первых, огромные размеры большинства таких судов требуют огромного количества людей, чтобы брасопить тяжелые реи, поднимать огромные марселя и выбирать массивный якорь. И хотя случай использовать весь экипаж корабля одновременно представляется относительно редко, однако, когда потребность в большой массе людей действительно возникает, а возникнуть она может в любой момент, иметь столько матросов оказывается абсолютно необходимым.
Но, кроме этого, не следует забывать и о прислуге орудий. Людей должно быть достаточно, чтобы стрелять из всех пушек одновременно. И вот для того, чтобы под рукой всегда было достаточное количество смертных, способных «топить, сжигать и уничтожать» неприятеля, военный корабль, кроме того что присущими ему пороками безнадежно развращает сухопутного добровольца и обыкновенного благонравного матроса, случайно попавшего во флот, должен кормить за общественный счет еще множество людей, которые, не найди они пристанища во флоте, вероятно, жили бы за счет приходских денег или прозябали в тюрьмах.
И это в большинстве своем и суть те люди, в уста которых Дибдин вкладывает свои патриотические стихи, полные морской рыцарственности и романтики. За исключением последнего стиха в первой строфе, их с таким же успехом могли бы петь как английские, так и американские матросы.
Что б ни сталось со мной, я охотно отдам
Тем, кого я, как должно, люблю —
Сердце — Полли моей, кошелек мой — друзьям,
Ну а жизнь — моему королю.
Не знаю я злобы, страстей я не раб,
Я не скряга, не трус, не насмешник... и т.д.
Я не соглашаюсь с одним маститым критиком, считающим дибдиновские песенки вульгарными, ибо большинство их дышит подлинной поэзией океана. Но особенно примечательно то, что песни эти, которые могут навести вас на мысль, будто военные матросы самые беззаботные, нетребовательные, добродетельные и патриотические представители человечества, были сочинены в то время, когда английский флот комплектовался по преимуществу из преступников и нищих, как об этом говорилось в одной из предыдущих глав. Более того, песни эти проникнуты истинно мусульманской чувственностью, безрассудным покорством фатуму [414] и слепой, бездумной, собачьей преданностью всякому, кто является господином и хозяином. Дибдин был человеком талантливым, но нет ничего удивительного в том, что правительство выплачивало ему двести фунтов стерлингов в год.
Однако, несмотря на все беззакония, творящиеся во флоте, вы можете порой найти там людей, настолько сжившихся с тяжелыми условиями, настолько вышколенных, вымуштрованных и приученных к рабству, что в силу некоей непостижимой философии они как будто вполне весело отдаются своей судьбе. В самом деле — еды у них достаточно; дают выпить; у них есть теплая одежда, подвесная койка, в которой они спят; жевательный табак; врач, заботящийся об их здоровье; священник, молящийся за них. А для человека отверженного, без гроша за душой, разве все это не представляется чем-то роскошным?
Был на «Неверсинке» фор-марсовой по имени Лэндлесс. Несмотря на то, что спина его была изборождена вдоль и поперек неизгладимыми рубцами от всех тех плетей, которыми наградили этого бесшабашного матроса за десять лет службы во флоте, лицо у него было всегда веселое, а уж по остроумию и находчивости он мог бы посоперничать с самим Джо Миллером [415].
Этот человек, хоть и был морским бродягой, сотворен был не напрасно. Жизнью он наслаждался со всем пылом неувядающего отрочества, несмотря на то что был заточен в дубовую тюрьму с вооруженными часовыми в качестве надзирателей: по батарейной палубе он прохаживался, как будто она была столь же бескрайна, как прерия, и отличалась столь же разнообразным пейзажем, как горы и долины Тироля. Ничто никогда не расстраивало его; ничто не могло превратить его смех в подобие вздоха. Та секреция желез, которая у других заключенных идет на образование слез, у него выделялась через рот и, окрашенная золотым соком табака, умиротворяла и ублажала его покрытое позором бытие.
— Рому и табаку! — восклицал Лэндлесс, — чего еще надо матросу?
Любимой песнью его была дибдиновская: «Истинный английский матрос», начинающаяся со слов:
Джек вечно доволен, плясун и певец,
Он удержу в клятвах не знает,
Но чуть денежкам парня приходит конец,
Якорь свой он вмиг подымает.
Но что до плясок, то бедному Лэндлессу чаще приходилось плясать под плетьми у трапа, нежели на матросских танцульках.
Другая из любимых его песен, положенная на весьма знаменательную мелодию «Король — пусть бог его благословит!», среди прочих строк включала следующие:
Когда приплывем мы в Бостон иль Нью-Йорк,
Вот там заживу я богато,
Буду пить и кутить, пока все не пропью
За успех дорогого фрегата.
В течение долгих праздных часов, когда фрегат наш стоял в гавани, человек этот либо с увлечением играл в шашки, либо чинил свое обмундирование, либо храпел, как трубач, под прикрытием ростр. Сон его был так крепок, что даже салют нации, произведенный из наших батарей, едва способен был его потревожить. Посылали ли его на клотик грот-мачты, призывали ли его отведать чарку под грохот барабана или приказывали подойти к решетчатому люку для экзекуции, Лэндлесс всегда повиновался с тем же невозмутимым безразличием.
Совет, данный им молодому парню, отправившемуся с нами из Вальпараисо, заключает всю сущность его философии, дающей возможность привыкшему к службе матросу приобретать все большую беззаботность.
— Салага, — сказал Лэндлесс, ухватив бледного юнца за галстук, словно за недоуздок. — Много перевидал я на службе у дяди Сэма и на многих кораблях переплавал. Выслушай мой совет и старайся вырулить так, чтобы ни на какую беду не нарваться. Смотри, все время козыряй, коли начальник с тобой говорит. И сколько бы они по тебе линьком ни прохаживались, держи свою красную тряпку пристопоренной. Знай, что они здесь не больно-то жалуют тех, кто любит права качать. А начнут тебе всыпать горячих, будь мужчиной. Скажешь разок или два «О господи!» и еще несколько «Бог ты мой» прохрипишь — всего и делов. А потом? А потом отоспишься за несколько ночей и снова готов будешь чарку свою опрокидывать.
Этот Лэндлесс был любимцем офицеров, среди которых он ходил под кличкой «Счастливчика Джека». Именно таких Джеков офицеры больше всех ценят и ставят другим в пример. А у такого человека нет ни стыда, ни совести, он так безнадежно утратил все признаки человеческого достоинства, что и человеком-то его назвать нельзя. Но матроса нравственно щепетильного, поведение которого выказывает скрытое в нем достоинство, начальство зачастую инстинктивно не выносит. Причина кроется в том, что подобные лица являются для него постоянным упреком, поскольку духовно они сильнее его. Такому человеку не место на военном корабле, такие люди начальству не нужны. Их мужественная независимость кажется ему дерзостью, даже манера себя держать якобы дышит презрением.
Пусть только читатель не подумает, что замечания в этой и в предшествующей главе справедливы в отношении всех военных кораблей. Встречаются иные суда, которым выпало на долю иметь умных и патриархальных командиров, благовоспитанных и дружественно расположенных офицеров, наконец, смирные и богобоязненные команды. Особые порядки, заведенные на таких судах, неприметно смягчают тираническую строгость Свода законов военного времени; на этих судах порка неизвестна. Плавая на подобном корабле, вы почти не отдаете себе отчета, что живете на военном положении и что зло, о котором я говорил, вообще где-либо существует.
Но Джек Чейс, древний Ашант и еще несколько других славных моряков, которых можно было бы к ним прибавить, в достаточной степени свидетельствуют о том, что на «Неверсинке» по крайней мере был не один благородный моряк и что все они были почти способны искупить грехи прочих.
Везде, где в этом повествовании американский флот так или иначе являлся предметом общего обсуждения, автор не позволил себе восхищаться тем, что считает замечательным по достигнутым результатам. Причина тут в следующем: я полагаю, что в отношении всего, что считают военной славой, американский флот не нуждается в ином панегиристе, кроме истории. Праздным делом было бы для Белого Бушлата говорить миру о том, что уже всем известно. Задача, возложенная на меня, иного рода; и хотя я предвижу и предчувствую, что некоторые люди мысленно пригвоздят меня к позорному столбу, однако, поддержанный тем, что даровано мне богом, я спокойно буду дожидаться событий, какими бы они ни оказались.
XCI