В хэллоуин по домам на кораблях до самого моря

В детстве я на Хэллоуин играл, будто я моряк, и, попрошайничая,[26]иду на кораблях до самого моря. Мешок с конфетами — штурвал, маска — паруса, рассекающие чудесную осеннюю ночь, а огни передних веранд сияют, словно порты захода.

Попрошай был капитаном нашего корабля, и он говорил: "Мы лишь ненадолго задержимся в этом порту. Спускайтесь на берег, желаю хорошо провести время. Только помните, мы отчаливаем на заре". Бог мой, он был прав! Мы отчаливали на заре.

Ежевичный автомобилист

Ежевичные кусты росли повсюду — зелеными драконьими хвостами они взбирались на бока заброшенных складов в промышленной зоне, знававшей иные времена. Кусты были такие мощные, что люди клали на них доски, как мосты, чтобы добраться до больших ягод посередке.

В кусты вело множество мостов. Некоторые в пять или шесть досок длиной, и следовало осторожно балансировать, чтобы пробраться по ним обратно, потому что на пятнадцать футов вниз — ничего, кроме ежевичных кустов, и, если ты падал, колючки могли сильно поранить.

Это не то место, куда заглядываешь мимоходом — нарвать несколько ежевичин для пирога или съесть с молоком и сахаром. Туда отправлялись собрать ежевики для варенья на зиму или продать, потому что денег хотелось побольше, чем только на кино.

Там было столько ежевики, что просто не верилось. Ежевичины громадные, как черные алмазы, но добираться до них — как брать штурмом средневековый замок: в ход шла вся ежевичная инженерия, вырубка ходов и прокладка мостов.

— Замок пал!

Время от времени, когда мне надоедало собирать ежевику, я вглядывался в тенистую, похожую на темницу глубь кустов прямо подо мной. Там, внизу, виднелось что-то смутное, какие-то текучие тени, как призраки.

Однажды мне стало так любопытно, что я припал к пятой доске моста, который построил в кустах, и пристально уставился вглубь, где колючки походили на шипы опасной булавы, пока глаза не привыкли к темноте и прямо под собой я не увидел седан модели А.

Я так долго лежал на доске, рассматривая машину, что у меня свело ноги. Через два часа, разодрав одежду и до крови исцарапавшись, я проделал ход на переднее сиденье этой машины — руки на руле, одна нога на педали газа, другая на тормозе, а вокруг, будто в замке, запах обивки, — и стал глядеть из сумеречной тьмы через ветровое стекло вверх, в зеленые солнечные тени.

Пришли другие сборщики и принялись собирать ежевику на досках прямо надо мной. Они ужасно радовались. Наверное, попали туда впервые и никогда раньше не видели такой ежевики. Я сидел под ними в машине и слушал, как они разговаривают.

— Эй, гляди, какая ежевичина!

Резинка Торо

Жизнь не сложнее поездки через Нью-Мексико в одолженном джипе, с девушкой на переднем сиденье, такой красивой, что мне становится во всех отношениях замечательно всякий раз, когда я на нее смотрю. Выпало много снега, и нам пришлось ехать сто пятьдесят миль не в ту сторону, поскольку снег забил нужную нам дорогу, будто склянку песочных часов.

На самом деле, я страшно рад, потому что мы едем в крошечный городок Торо, штат Нью-Мексико, узнать, открыто ли 56-ое шоссе до каньона Чако. Мы хотим посмотреть там индейские руины.

Земля укутана снегом так, будто только что получила государственное пособие и теперь предвкушает долгую и приятную пенсию.

Мы замечаем кафе, умостившееся в снежной праздности. Я вылезаю из джипа, девушка остается в машине, а я иду в кафе выяснять насчет дороги.

Официантка — женщина средних лет. Она смотрит на меня, будто я — иностранный фильм, только что вышедший сюда из-под снега, с Жан-Полем Бельмондо и Катрин Денев[27]в главных ролях. Кафе пахнет завтраком длиной в полсотни футов. За ним сидят два индейца — жуют яичницу с ветчиной.

Они молчат, им любопытно. Косо поглядывают на меня. Я спрашиваю официантку о дороге, и она говорит, что дорога закрыта. Сообщает об этом одной быстрой окончательной фразой. Ну, ничего не поделаешь.

Я направляюсь к двери, но один индеец поворачивается и говорит, не оборачиваясь ко мне:

— Дорога открыта. Я сегодня утром по ней ехал.

— До самого 44-го шоссе? До самой Кубы? — спрашиваю я.

— Да.

Внезапно официантка переключает все свое внимание на кофе. Кофе нуждается в безотлагательной заботе, и именно этим она сейчас занята во благо всех будущих поколений любителей кофе. Без ее преданности кофе в Торо, штат Нью-Мексико, может и вовсе исчезнуть.

44:40

Когда я познакомился с Камероном, он был глубоким стариком, постоянно носил теплые тапочки и уже не разговаривал. Только курил сигары и временами слушал пластинки Берла Айвза.[28]Он жил с одним из своих сыновей: тот сам дожил до средних лет и уже начал сетовать на старость:

— Черт возьми, как ни крути, а я уже не так молод, как был когда-то.

У Камерона в гостиной было свое кресло. Накрытое шерстяным одеялом. В это кресло больше никто не садился — во всяком случае, оно всегда стояло так, будто он в нем сидит. Креслом командовал его дух. Старики умеют так поступать с мебелью, на которой заканчивают свои дни.

Зимой он не выходил наружу, но летом порой садился на передней веранде и глядел мимо розовых кустов в палисаднике на улицу, где жизнь расписывала свои дни без него — как если бы его там и не было никогда.

Но это неправда. Он был прекрасным танцором и в 1890-х танцевал ночи напролет. Он прославился своими танцами. Он свел в могилу не одного скрипача, а девушки с ним всегда танцевали лучше и любили его за это, и от одного имени его всем девушкам в окрэге становилось лучше на душе, они краснели и хихикали. Даже серьезных барышень возбуждало одно его имя или вид.

Много сердец разбилось, когда в 1900 году он женился на самой юной девушке Синглтона.

— Не такая уж она красивая, — горестно твердили неудачницы и плакали на свадьбе.

Еще он чертовски хорошо играл в покер — а в округе люди играли в покер очень серьезно и с большими ставками. Однажды человека, сидевшего рядом с ним, поймали на шулерстве.

На карту были поставлены куча денег и лист бумаги, представлявший двенадцать голов скота, двух лошадей и повозку. Они были частью ставки.

О том, что человек жульничает, объявил один из игроков: он быстро перегнулся через стол, не говоря ни слова, и перерезал тому человеку глотку.

Камерон машинально протянул руку и пальцем зажал ему яремную вену, чтобы кровь не хлестала по всему столу. Он поддерживал умиравшего на стуле, пока не закончилась партия и не выяснилось, кто станет владельцем двенадцати голов скота, двух лошадей и повозки.

Хотя Камерон больше не разговаривал, отблески таких событий читались в его глазах. Ревматизм превратил его руки в какие-то овощи, но в их покое чувствовалось огромное достоинство. То, как он зажигал сигару, казалось историческим актом.

Как-то в 1889 году он целую зиму пас овец. Он был молодым человеком, совсем подростком. То была долгая одинокая зимняя работа в богом забытом краю, но ему нужны были деньги — отдать долг отцу. Один из тех сложных семейных долгов, в детали которых лучше не вдаваться.

Той зимой Камерону только и оставалось любоваться на овец, однако он нашел, чем себя ободрить.

Над рекой всю зиму летали утки и гуси, а хозяин отары дал ему и другим пастухам огромное, можно сказать, сюрреалистическое количество боеприпасов для винчестера 44:40, чтобы отгонять волков, хотя в тех краях никаких волков не было.

Хозяин ужасно боялся, что волки доберутся до его стада. Доходило до смешного: ну какой смысл покупать столько патронов для 44:40, которые он выдал своим пастухам?

В ту зиму Камерон со своим ружьем сильно полюбил эти боеприпасы: палил в уток и гусей со склона холма в двух сотнях ярдов от реки. 44:40 — не сказать, чтобы лучшее в мире ружье для охоты на птицу. Оно стреляет огромными, медленными пулями, будто толстый человек открывает дверь. Такого рода преимущества были как раз для Камерона.

Длинные зимние месяцы этого семейно-долгового изгнания медленно ползли день за днем, выстрел за выстрелом, пока в конце концов не настала весна — он, наверное, несколько тысяч раз пальнул в этих гусей и уток и ни разу не попал.

Камерон любил рассказывать об этом, считал, что это очень смешно, и, рассказывая, всегда смеялся. Камерон рассказывал эту историю почти столько же раз, сколько успел пальнуть в тех птиц, еще много лет до и после моста 1900 года и вверх по десятилетиям этого века, пока не перестал разговаривать вообще.

Чудный денек в Калифорнии

На День труда[29]в 1965 году я шел по железнодорожным путям на окраине Монтерея и смотрел на тихоокеанскую береговую линию Сьерры. Меня всегда поражало, насколько океан здесь похож на высокогорную реку: гранитный берег, неистово-ясная вода, зеленое постоянно сменяется голубым, а хрустальная, как люстра, пена поблескивает в скалах, точно река течет высоко в горах.

Здесь трудно поверить, что перед тобой океан, если не задирать голову. Иногда мне нравится думать, что это берег небольшой речушки, и старательно забывать, что до другого берега — 11.000 миль.

Я обогнул излучину. Там на песчаной отмели среди гранитных валунов устроили пикник люди-лягушки. На аквалангистах были черные резиновые костюмы. Люди стояли крэгом и ели большие ломти арбуза. Двое оказались хорошенькими девушками — поверх костюмов на них были мягкие фетровые шляпы.

Люди-лягушки, разумеется, разговаривали о своих лягушачьих делах. Часто они вели себя, как дети, и бризом до меня доносило летние диалоги головастиков. На плечах и вдоль рукавов некоторых костюмов были прочерчены жутковатые голубые линии — как новенькие кровеносные системы.

Между людьми-лягушками резвились две немецкие овчарки. На собаках черных резиновых костюмов не было, да и на песке собачьей амуниции я не заметил. Наверное, их костюмы лежали за камнем.

Один человек-лягушка плавал на спине у берега и ел ломоть арбуза. Его кружило и мотыляло волнами.

Куча их оборудования громоздилась у огромной скалы, похожей на театр. Прометей при виде нее описался бы от счастья. Под скалой лежали желтые кислородные баллоны. Похожие на цветы.

Люди-лягушки встали полукругом, двое побежали к морю и вернулись, швыряясь кусками арбуза в остальных, а еще двое принялись бороться в песке, собаки лаяли и скакали вокруг них.

Девушки в покладистых клоунских шляпах, облитые своими черными резиновыми костюмами, были очень хорошенькими. Жуя арбуз, они сверкали, как алмазы в короне Калифорнии.

Почтамты Восточного Орегона

На пути по Восточному Орегону: осень, ружья на заднем сиденье и патроны в ящике для мелочи или в бардачке, называйте как угодно.

Я — просто пацан, что едет охотиться на оленей в эту горную страну. Мы проделали длинный путь, выехав до темноты. А потом всю ночь.

Теперь солнце светило в машину, жалило жарко, как насекомое, пчела или вроде того, что попалось и жужжит теперь по лобовому стеклу.

Я клевал носом и расспрашивал дядю Джарва, втиснутого рядом со мной на переднем сиденье, об окрестностях и местных животных. Я разглядывал дядю Джарва. Он рулил, и руль перед ним располагался неудобно близко. Дядя весил хорошо за две сотни фунтов. В машине ему едва хватало места.

В сумеречном полусне был дядя Джарв, а во рту у него — щепотка "копенгагена".[30]Она там всегда была. Люди раньше любили "копенгаген". Повсюду висели плакаты, предлагавшие его купить. Больше таких плакатов не увидишь.

В школе дядя Джарв был знаменитым спортсменом, а потом — легендарным кутилой. Когда-то он снимал по четыре гостиничных номера одновременно, и в каждом — по бутылке виски, но все это ушло. Он постарел.

Теперь дядя Джарв жил тихо, задумчиво, читал вестерны и каждое субботнее утро слушал по радио оперную музыку. Во рту всегда немного "копенгагена". Четыре гостиничных номера и четыре бутылки виски испарились. Его уделом и неизменным состоянием стал "копенгаген".

Я — просто пацан, с удовольствием размышляющий о двух коробках патронов 30:30 в бардачке.

— А горные львы там есть? — спросил я.

— Ты пум имеешь в виду? — спросил дядя Джарв.

— Ну да, пум.

— Конечно, — сказал дядя Джарв. Лицо его покраснело, а волосы поредели. Он никогда не был привлекательным мужчиной, но женщин, которым он нравился, это не останавливало. Мы снова и снова пересекали один и тот же ручей.

Мы его пересекли по крайней мере раз десять, и каждый раз это было удивительно — снова увидеть ручей, потому что он был красивый: обмелел после долгих месяцев жары, только струйка течет по лесным вырубкам.

— А волки там есть?

— Попадаются. Скоро город будет, — сказал дядя Джарв. Показалась ферма. Там никто не жил. Заброшена, как музыкальный инструмент.

Возле дома стояла довольно большая поленница. Интересно, привидения жгут дрова? Конечно, это их дело, но дрова были цвета прошедших лет.

— А дикие кошки? За них кучу денег можно огрести, да?

Мы проехали лесопилку. За ручьем была крошечная запруда. На бревнах стояли два парня. Один держал в руке коробку с обедом.

— Так, мелочь, — сказал дядя Джарв.

Мы уже въезжали в город. Крошечный городишко. Дома и магазины — развалюхи, выглядели так, будто над ними пронеслось немало ураганов.

— Ну а медведи? — спросил я, как раз когда мы повернули, и прямо перед нами возник пикап, а два парня вытаскивали из него медведей.

— Местность кишит медведями, — сказал дядя Джарв. — Вон, например, парочка.

Это уж точно… будто так и надо, парни вытаскивали медведей, словно огромные тыквы, обросшие длинной черной шерстью. Мы остановили машину возле медведей и вылезли.

Вокруг стояли люди и смотрели на медведей. Все они были старыми друзьями дяди Джарва. Все они сказали дяде Джарву привет и где же его носило?

Я никогда не слышал, чтобы столько людей говорили привет одновременно. Дядя Джарв уехал из городишки много лет назад. "Привет, Джарв, привет". Я ждал, что медведи тоже поздороваются.

— Привет, Джарв, старый пройдоха. Что это у тебя на пузе? Это что, покрышки?

— Хо-хо, вы на мишек поглядите.

То были детеныши весом пятьдесят-шестьдесят фунтов. Их подстрелили на ручье старика Саммерса. Мать убежала. Когда медвежата погибли, она удрала в чащу и спряталась где-то неподалеку, вместе с лесными клещами.

Ручей старика Саммерса! Мы же как раз туда охотиться едем! Вверх по ручью старика Саммерса! Я там никогда не был. Медведи!

— Злая она будет, — сказал один из парней. Мы должны были остановиться у него в доме. Он-то и подстрелил медведей. Он был хорошим другом дяди Джарва. Во время Великой депрессии они вместе играли в школе в футбол.

Мимо прошла женщина. В руках она держала пакет с продуктами. Остановилась и посмотрела на медведей. Она подошла очень близко и, нагнувшись к медведям, ткнула верхушками сельдерея им в морды.

Медведей положили на веранду старого двухэтажного дома. Углы дома были покрыты деревянными узорами. Именинный пирог из прошлого столетия. Мы собирались свечками торчать там всю ночь.

На решетках веранды росли какие-то странные лозы с еще более странными цветами. Я и раньше видел такие лозы и цветы, но на доме — никогда. Это был хмель.

Я впервые видел, чтобы хмель рос на доме. Своеобразный выбор цветов. Я к ним привык не сразу.

Солнце светило прямо, и тени хмеля лежали на медведях, будто те были двумя стаканами темного пива. Спинами они опирались на стену.

— Здравствуйте, джентльмены. Что будете пить?

— Пару пива.

— Посмотрю в лиднике, холодное ли. Я их туда поставил некоторое время назад… ага, холодное.

Парень, застреливший медведей, решил, что ему они не нужны, и кто-то сказал: "Может, отдашь мэру? Он любит медведей". В городке обитало триста пятьдесят два жителя, считая мэра и медведей.

— Пойду, скажу мэру, что тут для него парочка медведей, — сказал кто-то и ушел искать мэра.

О, какие это будут вкусные медведи: запеченные, жареные, вареные или как спагетти, медвежьи спагетти, вроде тех, что готовят итальянцы.

Кто-то видел его у шерифа. Почти час назад. Должно быть, он все еще там. Мы с дядей Джарвом ушли в крошечный ресторанчик обедать. Дверь отчаянно нуждалась в ремонте — она открывалась, как ржавый велосипед. Официантка спросила, что мы будем заказывать. Возле двери стояли несколько игральных автоматов. Вся округа настежь.

Мы заказали сэндвичи с ростбифом и картофельное пюре с подливкой. Там летали сотни мух. Одна достойная компания обнаружила ленты липкой бумаги, виселицами развешенные по всему ресторану, и на них нашла себе приют.

Вошел старик. Сказал, что хочет стакан молока. Официантка принесла ему стакан. Он выпил и по дороге к двери сунул в игральный автомат никель. Потом покачал головой.

После еды дяде Джарву понадобилось сходить на почтамт и послать открытку. Мы двинулись к этому маленькому зданию, больше всего похожему на хижину. Открыли дверь и зашли внутрь.

Там было полно почтамтовых штук: прилавок, старые часы с длинным понурым маятником — будто усы под водой, он мягко качался туда-сюда, сверяя время со временем.

На стене висела огромная фотография голой Мэрилин Монро. Я впервые видел такую на почтамте. Мэрилин Монро лежала на чем-то большом и красном.[31]Я подумал, что странно вешать эту штуку на стену почтамта, но, в конце концов, в этой стране я был чужеземцем.

Начальницей почтамта была немолодая женщина, срисовавшая себе на лицо такой рот, какие носили в 1920-х. Дядя Джарв купил открытку и заполнил ее на прилавке, будто стакан воды.

Это заняло пару секунд. На полпути через открытку дядя Джарв остановился и взглянул на Мэрилин Монро. Ничего похотливого в его взгляде не было. С тем же успехом на стене могла висеть фотография гор и деревьев.

Не помню, кому он писал. Может, другу или родственнику. Я изо всех сил пялился на фотографию голой Мэрилин Монро. Дядя Джарв отправил открытку.

— Пошли, — сказал он.

Мы вернулись в дом с медведями, но те исчезли.

— Куда они делись? — спросил кто-то.

Вокруг собралась толпа, все только и говорили об исчезнувших медведях и вроде как повсюду их искали.

— Они же мертвые, — сказал кто-то, желая всех успокоить, и вскоре мы уже обшаривали дом, а одна женщина искала медведей в чуланах.

Через некоторое время пришел мэр и сказал:

— Я есть хочу. Где мои медведи?

Кто-то сказал мэру, что медведи испарились, а мэр ответил:

— Быть такого не может, — нагнулся и посмотрел под верандой. Медведей там не было.

Прошло около часа, и все бросили искать медведей. Садилось солнце. Мы расположились на переднем крыльце, где когда-то давным-давно были медведи.

Мужчины беседовали о школьном футболе во время Великой депрессии и подшучивали над тем, какими старыми и толстыми они выросли. Кто-то спросил дядю Джарва о четырех гостиничных номерах и четырех бутылках виски. Все засмеялись, кроме дяди Джарва. Он лишь улыбнулся. Начинало темнеть, и тут кто-то обнаружил медведей.

Они нашлись в боковой улочке — на переднем сиденье автомобиля. На одном были штаны и клетчатая рубаха. На голове — красная охотничья шляпа, во рту трубка, а обе лапы на руле — вылитый Барни Олдфилд.[32]

На другом медведе был белый шелковый пеньюар, вроде тех, что обычно встречаются в рекламе на последней странице мужских журналов, а на лапы надеты войлочные шлепанцы. К голове привязана дамская шляпка, на коленях — сумочка.

Кто-то открыл сумочку, но она была пуста. Если они и надеялись там что-то найти, то были разочарованы. И вообще, что может носить в сумочке мертвый медведь?

* * *

Знаете, что заставляет меня снова вспоминать этих медведей? Газетная фотография: Мэрилин Монро отравилась снотворным, молодая и красивая, как говорится, и чего ей в жизни не хватало…

Все газеты об одном и том же: статьи, фотографии и прочее — тело увозят на тележке, тело, завернутое в унылое одеяло. Интересно, какая стена почтамта в Восточном Орегоне наденет эту фотографию Мэрилин Монро.

Санитар выталкивает тележку в дверь, и под тележку светит солнце. На фотографии — жалюзи и ветки дерева.

Бледномраморное кино

У комнаты были высокие викторианские потолки, мраморный камин, в окне росло авокадо, а она лежала рядом со мной и спала, как положено ладным блондинкам.

Я тоже спал, и сентябрьская заря только занималась.

1964 год.

Вдруг неожиданно, без всякого предупреждения она села на кровати, мгновенно меня разбудив, и начала вставать с постели. Настроена она была очень серьезно.

— Ты что делаешь? — спросил я.

Глаза ее были широко открыты.

— Встаю, — ответила она.

Они были сомнамбулически голубыми.

— Ложись в постель, — сказал я.

— Зачем? — спросила она, одной блондинственной ногой уже касаясь пола.

— Потому что ты еще спишь, — ответил я.

— Охххх… Ну ладно, — сказала она. Она признала в этом какой-то смысл и снова улеглась, закуталась в покрывала и прижалась ко мне. Больше ни слова не сказала и даже не пошевелилась.

Она крепко спала — ее метания завершились, а мои только начинались. Я думаю о том простом случае уже много лет. Он все время со мной, прокручивает себя снова и снова, как бледномраморное кино.

Партнеры

Мне нравится сидеть в дешевых кинотеатрах Америки, где люди живут и умирают с елизаветинскими манерами,[33]пока смотрят фильмы. На Маркет-стрит есть одна киношка, в которой можно посмотреть четыре фильма за доллар. Вообще-то мне даже все равно, хорошие они или нет. Я же не критик. Мне просто нравится смотреть кино. Его присутствия на экране мне достаточно.

В зале полно черных, хиппи, стариков, солдат, матросов и тех простаков, что разговаривают с фильмами, потому что кино для них так же реально, как и все, что с ними происходит:

— Нет! Нет! Быстрее в машину, Клайд! О, господи, они же убивают Бонни![34]

Я — придворный поэт этих кинотеатров, но на фонд Гуггенхайма[35]не рассчитываю.

Однажды я пришел в кино в шесть часов вечера и вышел из него в час ночи. В семь я положил одну ногу на другую — в такой позе они оставались до десяти, и я ни разу не встал с места.

Иными словами, я не поклонник высокохудожественных фильмов. Мне наплевать на эстетическую щекотку в каком-нибудь изысканном кинотеатре, в окружении публики, облитой самоуверенными духами культуры. Я не могу себе этого позволить.

В прошлом месяце я сидел на Норт-Биче в киношке под названием "Времена", где крутят два фильма за семьдесят пять центов. Показывали мультик про цыпленка и пса.

Пес пытался уснуть, а цыпленок ему нее давал. За этим следовала череда приключений, которые всегда заканчиваются мультяшным бедламом.

Рядом со мной сидел человек.

Весь БЕЛЫЙБЕЛЫЙБЕЛЫЙ: толстый, лет пятидесяти, на голове как бы лысина, а на лице — полное отсутствие человеческих чувств.

Мешковатая одежда неопределенного покроя окутывала его, как знамена побежденной державы. Судя по внешности, всю жизнь по почте ему приходили только счета.

И в этот момент пес в мультике вдруг разразился огромнейшим зевком: цыпленок по-прежнему не давал ему спать, и не успел пес закрыть пасть, как человек со мной рядом тоже зевнул, и так они зевали вместе — пес в мультике и этот мужчина, живой человек, партнеры по Америке.

Будем знакомы

Она терпеть не может гостиничные номера. Это как в шекспировском сонете. В смысле — как женщина-дитя, такая себе Лолита. Форма — классическая:

а

б

а

б

в

г

в

г

Уильям Шекспир

1564–1616

д

е

д

е

ж

ж

Она терпеть не может гостиничные номера. На самом деле, ее достает утренний свет. Ей не нравится просыпаться в таком свете.

Утренний свет в номерах отелей всегда синтетический, резкий и чистый, точно горничная проникла в номер тихой мышкой-хлопотуньей, и свет возник, когда она застелила призрачные кровати странными простынями, что висели в самом воздухе.

Бывало, она лежала в постели и притворялась спящей, чтобы застать горничную, входящую со сложенной стопкой утреннего света на руках. Но поймать горничную не удалось ни разу, и она бросила это занятие.

Ее отец спит в соседней комнате с новой любовницей. Ее отец — знаменитый кинорежиссер, он приехал сюда рекламировать свою очередную картину.

В этот визит в Сан-Франциско он рекламирует фильм ужасов, который только что закончил снимать: "Нападение гигантских роз". Кино про сбрендившего садовника и плоды его рук из теплицы, где он экспериментировал с удобрениями.

Ей кажется, что розы-гиганты — тоска смертная.

— Они похожи на букетик тухлых валентинок, — сообщила она недавно отцу.

— А не пойти ли тебе на хер? — последовал ответ.

Сегодня он будет обедать с Пэйном Никербокером из "Кроникл", в конце дня у него интервью Эйхельбауму из "Экзаминера", а несколько дней спустя осточертевшую отцовскую брехню опубликуют все газеты.

Вчера вечером он снял апартаменты в "Фэйрмонте", а ей хотелось пожить в мотеле на Ломбарде.

— Ты спятила? Это же Сан-Франциско! — сказал он.

Мотели нравятся ей гораздо больше отелей, но она не знает, почему. Может быть, все дело в утреннем свете. В номерах мотелей свет более естественный. Не такой, словно его там постелила горничная.

Она выбралась из постели. Ей хотелось посмотреть, с кем спит отец. Такая у нее была игра. Ей нравилось, если она угадывала, хоть, ясное дело, игра и была дурацкой, потому что все женщины, с которыми отец ложился в постель, всегда были похожи на нее.

Интересно, где отец их выкапывает?

Некоторым из ее друзей, да и просто людям нравилось над этим подшучивать. Они говорили, что его любовницы и его дочь всегда похожи на сестер. Иногда ей казалось, что она — член странной и постоянно меняющейся семьи сестер.

Рост у нее — 5 футов 7 дюймов, прямые светлые волосы, что доходят чуть ли не до самой попы. Весит 113 фунтов. И очень синие глаза.

Ей пятнадцать лет, но это ничего не значит. Стоит только захотеть, и она будет выглядеть на сколько угодно — от тринадцати до тридцати пяти.

Иногда она намеренно делалась тридцатипятилетней — чтобы юноши чуть за двадцать тянулись к ней и считали ее опытной женщиной.

Роль блистательной, но увядающей тридцатипятилетней женщины удавалась ей великолепно: она насмотрелась на таких в Голливуде, Нью-Йорке, Париже, Риме, Лондоне и т. д.

У нее уже было три романа с двадцатилетними молодыми людьми, и ни один из них не заподозрил, что ей всего пятнадцать.

Такое у нее появилось маленькое хобби.

Она могла сочинить себе целую жизнь, и не одну: они выдвигались из нее, словно трубки сонного телескопа. Могла стать тридцатичетырехлетней матроной с тремя детьми в Глендэйле, замужем за евреем-стоматологом, а сейчас у нее просто романчик на стороне, в поисках утраченной юности; или же старой девой тридцати одного года, литературным редактором из Нью-Йорка, что пытается вывернуться из лап обезумевшей любовницы-лесбиянки, для чего ей нужен молодой человек, который спасет ее от этого извращения; или тридцатилетней разведенкой с неизлечимой, но привлекательной болезнью, которой нужен просто еще один шанс на романтическую встречу, пока не…

Это она обожала.

Она встала с постели и на цыпочках, без одежды прошла в гостиную, к двери отцовской спальни и остановилась, прислушиваясь, не проснулись ли они и не занимаются ли любовью.

Отец и его любовница спали крепким сном. Она ощущала это через дверь. В их спальне будто замерз кусок теплого пространства.

Она чуть приоткрыла дверь и в щелочку заметила светлые женские волосы, что переливались за край кровати, словно рукав желтой рубашки.

Она улыбнулась и закрыла дверь.

Здесь мы ее и оставим.

Мы уже кое-что знаем о ней.

А она знает нас вдоль и поперек.

а

б

а

б

в

г

в

г

Уильям Шекспир

1564–1616

д

е

д

е

ж

ж

Краткая история Орегона

Я это проделывал, когда мне было шестнадцать. Пятьдесят миль ехал под дождем стопом, чтобы поохотиться в последние часы уходящего дня. Я стоял на обочине с ружьем 30:30, вытянув руку без всякий задней мысли: я рассчитывал, что меня кто-нибудь подберет, и меня всегда подбирали.

— Куда едешь?

— Охотиться на оленей.

В Орегоне это кое-что да значило.

— Залезай.

Когда я вылез из машины на перевале, с неба лило, как из преисподней. Водитель никак не мог поверить. Я смотрел на лощину, наполовину заросшую деревьями, — она спускалась в долину, затянутую пеленой дождя.

Я понятия не имел, куда ведет эта долина. Я никогда здесь не был, и наплевать.

— Куда ты собрался? — спросил водитель, не в состоянии понять, как это я выхожу из машины под проливной дождь.

— Вон туда, вниз.

Когда он отъехал, я остался в горах один. Этого мне и хотелось. Я был водонепроницаем с головы до пят, а в кармане у меня лежали шоколадные батончики.

Я стал спускаться между деревьев, старясь спугнуть оленя из зарослей, но на самом деле, разницы никакой не было — встречу я его или нет.

Мне просто хотелось почувствовать охоту. Мысль о том, что где-то тут — олень, была так же приятна, как и сам олень где-то тут.

В кустах ничего не шевелилось. Я не видел ни единого оленьего следа — признаков птиц, кроликов или еще какого зверья тоже не наблюдалось.

Иногда я просто останавливался и стоял. С веток капало. Имелся только признак меня самого: один. Поэтому я съел шоколадку.

У меня не было представления о времени. Небо потемнело от зимнего дождя. Когда я вылез из машины, мне оставалась всего пара часов, и теперь я чувствовал, что они почти на исходе, и скоро наступит ночь.

Из зарослей я вышел на прогалину, утыканную пнями, и к трелевочной дороге, которая плавно спускалась в долину. Пни были свежими. Деревья свалили где-то в том же году. Может быть — весной. Дорога спускалась в долину.

Дождь ослаб, потом прекратился, на все опустилась странная тишина. Сумерки — и долго они не продержатся.

На дороге обозначился поворот, и показался дом — неожиданно, без предупреждения, прямо посреди моего личного нигде. Мне это не понравилось.

Дом больше походил на большую хижину. Его окружало множество старых машин, мусора с лесоповала и таких вещей, которые сначала нужны, а потом их бросаешь.

Мне не хотелось, чтобы там стоял дом. Завеса дождя рассеялась, и я оглянулся на гору. Я спустился лишь на полмили, все время думая, что я тут — один.

Оказалось — шутка.

Дом-хижина смотрел на меня и на дорогу одним окном. В окне я ничего не разглядел. Хотя ночь уже начиналась, свет в доме никто не зажег. Но я знал, что дома кто-то есть — из трубы валил густой черный дым.

Я подошел к дому поближе, дверь распахнулась, и на грубо сколоченное крыльцо выбежал мальчишка. На нем не было ни башмаков, ни куртки. Лет девяти, светлые волосы растрепаны, как будто у него в голове все время дул ветер.

Выглядел он старше, чем на девять, и за ним сразу же высыпали три его сестренки: три, пять и семь. На них так же не было ботинок — и курток не было. Сестры тоже выглядели старше своих лет.

Тихое волшебство сумерек внезапно раскололось, снова пошел дождь, но дети в дом не вернулись. Они стояли на крыльце, мокли и смотрели на меня.

Надо признать — странное это зрелище: я спускаюсь по их грязной узкой дороге посреди забытой богом глухомани перед самой темнотой и прижимаю к себе 30:30 так, чтобы вода не затекла в ствол.

Когда я проходил мимо, дети не сказали ни слова. У сестер были взбаламученные прически, как у карликовых ведьмочек. Их родителей я так и не увидел. Света в доме не было.

Перед домом на боку лежал грузовичок модели А. Рядом — три пустых пятидесятигаллонных бензиновых бочки. Никакого смысла в них больше не было. Тут и там — какие-то куски ржавого кабеля. Откуда-то вышла желтая собачонка и уставилась на меня.

Проходя, я ничего им не сказал. Дети уже промокли насквозь. Молча они жались друг к другу на крыльце. У меня не было причин полагать, что в жизни есть еще хоть что-то.

Наши рекомендации