Рыночная депрессия и политическая реакция

Бурный рост мировой хлебной торговли к 60-м годам XIX века замедляется, а уже в 80-е годы европейский рынок зерна оказывается перенасыщен. Цены вновь начинают падать. Читателям русских романов XIX века или поздних пьес Островского 80-е годы казались временем расцвета русского капитализма. Но это ощущение торжества «буржуазной этики» создавалось как раз за счет того, что дела в экономике пошли заметно хуже, а соответственно, и нравы стали жестче. Эта жесткость отношений свидетельствует не столько о том, что на Руси, наконец, была достигнута протестантская рациональность, а о том, что для привычных русских сантиментов просто не хватало денег. Литераторы конца XIX века, приписывавшие оскудение дворянства реформе 1861 года, тоже глубоко ошибались. Разорение «дворянских гнезд» стало массовым явлением именно на фоне аграрного кризиса 80-х годов XIX столетия.

Колебания мировой экономической конъюнктуры непосредственно отражались на состоянии русского общества. По подсчетам Струмилина, общее сокращение товарооборота России с Западом от кризисов, произошедших в период 1861-1908 годов, составляло 2 млрд. рублей. «Этот огромный недобор по экспорту в годы кризисов шел главным образом за счет снижения цен на хлеб, масло, яйца, лен, кожи и т.п. продукты русской деревни. Такие миллиардные жертвы трудящихся России молоху мирового капитализма не могли, разумеется, остаться без влияния и на состояние внутреннего рынка. Продавая за бесценок или вовсе лишаясь возможности сбыть из-за мировых кризисов значительную долю своей товарной продукции, русская деревня, в свою очередь, сокращала свой спрос на ситцы, сахар, керосин, железо – продукты отечественной индустрии и т.п. Если к тому же вспомнить еще и о той, самой непосредственной зависимости русской промышленности, в которой она находилась от заграничного ввоза машин, хлопка, красок и целого ряда других химических и прочих продуктов, то механизм воздействия мировых циклов на развитие нашей индустрии станет достаточно ясным» [495].

Одним из ключевых последствий крестьянской реформы был рост производства ржи. Даже получив весьма условную «свободу» и крошечные, «кошачьи», наделы, крестьянин превратился в проблему для развития рынка. Советский исследователь 20-х годов XX века П. Лященко писал, что после реформы 1861 года рост экономического значения крестьянского хозяйства не привел к резкому сокращению товарного производства, но «отклонил» российскую деревню «от такого мирового товара, как пшеница, к крестьянскому, «русскому» товару – ржи». Этот сдвиг, в свою очередь, оказался «одной из главных причин нашего сельскохозяйственного кризиса в 80-х годах» [496].

В начале десятилетия «крестьянский хлеб», казалось, показал свое преимущество над «барским хлебом» – пшеницей. Поскольку цены на пшеницу, более подверженные колебаниям мирового рынка, падали быстрее, чем на рожь, первая фаза аграрного кризиса оказалась временем, когда соотношение сил в деревне начало меняться. Крестьянин «креп», а барин приходил в упадок. Широко распространяется выкуп и аренда помещичьей земли крестьянами.

Увы, рожь можно было выгодно продавать на мировом рынке лишь на фоне зернового бума. Более того, торговля рожью сокращалась даже в «хорошие» годы. Если 1850 году вывезли 376 тыс. тонн пшеницы, а в 1870 году – целых 1573 тыс. тонн, то по ржи картина получалась противоположная: 900 тыс. тонн – в 1850 и 442 тыс. тонн – в 1870 году [497].

Больше того, «крестьянский хлеб» реагирует на сигналы мирового рынка с запозданием, но не может игнорировать их. Уже в середине XIX века рост мировой торговли зерном сопровождался обострением конкуренции, но спрос в Евpone был столь велик, что места на рынке хватало всем. По мере того, как спрос стабилизируется, конкуренция обостряется. К 70-м годам американская «фермерская» пшеница начинает теснить в Европе не только русскую «помещичью» пшеницу, но и «крестьянскую» рожь. На мировом рынке все большую роль играют такие «новые» страны, как Аргентина, Канада, Австралия.

Конкурентом на рынке зерна для России оказалась и Британская Индия. Русские экономисты в 70-е годы XIX века сетовали, что дешевый индийский экспорт «забивает на главных рынках не только нас, но и американцев» [498]. И все же именно Соединенные Штаты оказались главной угрозой для российских поставщиков. Американцы выигрывали не только за счет цены. Русские специалисты отмечали: «Америка теснит нас, ибо имеет несравненно лучше организованную торговлю, обилие капиталов и прекрасную обработку зерна» [499]. К тому же южнорусские порты того времени славились мошенничеством (когда низкосортное зерно продавалось под видом высокосортного). В итоге, «наша пшеница по натуре считается лучше американской; но мы за последние годы сделали все, чтобы подорвать ее добрую славу, тогда как американцы целым рядом усовершенствований настолько подняли качество своего хлеба, что за него постоянно дают на европейских рынках высшую цену против нашей» [500].

К 1898-1902 годам Россия уже поставляет на мировой рынок в 3-4 раза меньше зерна, чем Соединенные Штаты. Менее технически развитое сельское хозяйство России больше страдает от неурожаев. Мало того, что аграрные штаты Америки лежат в зонах, куда более благодатных для земледелия, нежели конкурировавшие с ними российские губернии, но в Америке еще и массово распахивали целину. В России вроде бы и земли целинные были, и люди были. Но население было сосредоточено в старых аграрных губерниях. Отправить большие массы людей на целину значило бы подорвать помещичье хозяйство и одновременно развалить сельскую общину, которая позволяла правительству получать налоги и солдат из деревни. Вообще, это значило порушить весь традиционный уклад, на котором держалась не только помещичья, но и крестьянская система.

К середине 80-х денежные ресурсы крестьянского хозяйства оказываются исчерпаны. Кризис затронул рожь даже больше, нежели пшеницу. Сильнее всего пострадала именно та часть крестьян, что «окрепла» в предыдущие годы. Она стала более зависима от рынка, но так и не перешла к коммерческому земледелию «фермерского типа». А дворяне, со своей стороны, разом приходят к выводу, что мужика надо поставить на место, что рабочая сила в России непомерно дорогая. Падение мировых хлебных цен для России, по словам Лященко, «приобретает характер катастрофы» [501].

80-е годы XIX века заканчиваются мерами по восстановлению сословного строя, дворянских привилегий. Застой в зерновой торговле естественным образом совпадает с политической реакцией. «Вздорожание хлеба на европейском рынке сделало помещиков 50-х годов из крепостников либералами, – констатирует Покровский. – На «крепких» ценах двух следующих десятилетий держалось «буржуазное настроение» русского дворянства при Александре II». Увы, ничто не вечно, а хлебные цены – тем более. В 80-е ситуация резко меняется: «Русский производитель, вывозя свой хлеб за границу, получал за него все меньше и меньше» [502]. Кризис 80-х годов сделал и помещиков, и петербургских чиновников реакционерами.

В деревне начинается своего рода контрреформа. Крестьян нельзя лишить личной свободы, но можно постараться по возможности вернуть старые порядки на экономическом уровне.

Свободное крестьянство оказалось тесно привязано к помещикам. Дворянское землевладение опиралось после реформы на систему отработок, фактически – на видоизмененную форму феодальной зависимости крестьян, которые должны были компенсировать своим бывшим хозяевам потерю ими части земельных владений в ходе «освободительной реформы». По словам Дружинина, в России крупные поместья «уже в 60-70-х годах XIX в. превратились в опору крепостнических пережитков: они сдавались в аренду по частям не капиталистическим фермерам, а малоимущим крестьянам на кабальных условиях испольщины, взвинченных цен и натуральных отработков; если их снимали купцы и сельские кулаки, то они разбивали снятые земельные пространства на мелкие участки и втридорога передавали их нуждающимся сельским обществам, товариществам или полуразоренным хозяевам» [503]. Полукрепостнические формы организации хозяйства к 80-м годам не только не ушли в прошлое, но, напротив, в условиях аграрного кризиса стали играть все более значительную роль в жизни деревни. Традиционные, докапиталистические аграрные отношения были ярче всего выражены в системе «отработков», когда крестьяне вынуждены были бесплатно трудиться на барина за полученную ими землю. В принципе, как подчеркивает Покровский, это тоже свободный труд: никто не мог принудить крестьянина к отработкам. Можно было, в конце концов, просто отказаться от земли.

Показательно, что к отработочной системе чаще всего прибегали мелкие и средние помещики. Чем крупнее было имение, тем больше там было свободных денег, тем легче оказывалось использовать свободный труд. «Феодалы скорее приспособились к буржуазной обстановке, чем мелкие землевладельцы», – иронизирует Покровский [504].

Удержать свои позиции на мировом рынке русский производитель мог, лишь систематически снижая цену. Именно в эту эпоху страна начала жить под лозунгом «Недоедим, а вывезем!». Помещик еще как-то мог это выдержать. Но для крестьянина наступила настоящая беда. Внутренний рынок в очередной раз приносился в жертву мировому, крестьянское хозяйство – в жертву интересам торгового капитала. Торговую прибыль приходилось поддерживать за счет производителей зерна. Чем беднее была деревня в начале кризиса, тем более она оказалась разорена к его концу. «Падение хлебных цен, а вместе с тем и вся тяжесть конкурентной борьбы русского хлеба на мировом рынке ложились в наиболее сильной и разорительной степени на эти маломощные группы, – пишет Лященко. – Формула «недоедим, а вывезем» была лишь краткой и совершенно откровенной официальной формулировкой этого явления: недоедать, чтобы вывозить, принуждены были, конечно, лишь эти «понижатели по необходимости» на мировом хлебном рынке. Только в таких условиях торговый капитал мог и соглашался быть посредником между этим товаропроизводителем и мировым рынком» [505].

НАРОДНИКИ И МАРКСИСТЫ

По Покровскому, формула развития пореформенной России выражается словами: «Абсолютизм и отречение от политической свободы при максимуме гражданской свободы, как необходимое условие дальнейшего капиталистического развития без революции…» [506]Эта формула была достаточно ясна уже для современников, которые легко заметили, что развитие капитализма не только не ведет к ослаблению помещичьего господства в деревне и самодержавия в городе, но, напротив, по-своему укрепляет их.

Чем хуже шли дела на мировом хлебном рынке, тем менее либеральными были настроения помещиков. Однако реакция, торжествующая в деревне, наталкивается на сопротивление города, модернизировавшегося и привыкшего жить по новым правилам.

Освобождение крестьян сопровождалось неожиданным распространением социалистических настроений среди интеллигенции. В 1876 году была создана первая народническая организация – «Земля и воля». Спустя три года она раскололась на радикальную партию «Народная воля», которая пошла по пути антиправительственного террора, и более умеренную группу «Черный передел». Позднее представители «умеренного» крыла народничества во главе с Г.В. Плехановым основали в эмиграции марксистскую группу «Освобождение труда».

Столь внезапная популярность социализма в стране, где еще почти не было индустриального пролетариата, ставила в тупик марксистских мыслителей последующего поколения. Однако подобный поворот событий был вполне закономерен именно для периферийной страны. Отечественная буржуазия не только не проявляла (в отличие от западной) стремления к демократическим переменам, она не была склонна даже к либеральной оппозиционности. Она была вполне удовлетворена тем порядком, который ей гарантировало самодержавие. У оппозиции 80-х годов, отмечает Покровский, «только и было, что левое крыло» [507]. Поскольку между властью и радикалами не было естественного «буфера» в лице умеренных либералов, демократическая оппозиция неизбежно должна была стать революционной, а затем и террористической. В свою очередь, правительство могло бороться со своими противниками с помощью полицейских, а не политических мер.

В подобной ситуации демократическая идеология не могла не стать одновременно антибуржуазной. А позитивную программу антибуржуазный протест мог найти, только обратившись к европейскому социализму. Нечто похожее повторялось на протяжении XX века неоднократно – в других периферийных странах, от Китая до Кубы и Южной Африки. Между тем ортодоксальными марксистами рубежа XIX и XX веков народнический социализм воспринимался как своеобразная политическая иллюзия, идеологический мирок, возникший из-за того, что интерес к передовым западным идеям соединился в сознании интеллигентов-народников со стремлением к антимонархической революции.

Никакой объективной связи между народническими идеями и реальностью крестьянского хозяйства русские марксисты не видели, тем более что на первых порах сами крестьяне к народнической пропаганде относились крайне настороженно, а зачастую и враждебно.

Основоположник русского марксизма Г.В. Плеханов был твердо убежден, что после крестьянской реформы торжество капитализма в сельском хозяйстве было неотвратимо. По Плеханову, проникновение рыночных отношений в деревню неизбежно ведет к разложению и исчезновению всех докапиталистических форм социальной организации. Сдерживает этот процесс лишь «та сила инерции, которая, по временам, так больно дает себя чувствовать развитым людям всякой отсталой земледельческой страны» [508].

Разложение традиционных форм жизни в России конца XIX века было очевидным фактом. Но отсюда было бы преждевременно делать вывод о том, что на смену этим «отжившим формам» приходит новая, европейская организация. И дело, разумеется, было далеко не только в «отсталости» и «инерции», на которую так сетовали «развитые люди».

Совершенно иных взглядов придерживался Карл Маркс. С середины 70-х годов XIX века Россия занимает все большее место в его работе. Маркс не только преодолевает русофобские настроения, которые, надо в этом признаться, были свойственны ему в 50-х годах, но и начинает рассматривать Россию как страну, не поняв которую, невозможно и понять современный мир в его целостности. Продолжая работать над «Капиталом», он собирается использовать исторический опыт России в третьем томе так же, как он использовал опыт Англии для первого тома [509]. В это же время Маркс начинает проявлять интерес к народническим идеям. Если русские народники учатся у автора «Капитала», то мысль самого Маркса все более развивается под влиянием народничества. Он самозабвенно учит русский язык и увлекается работами Н.Г. Чернышевского, о котором говорит (возможно, с некоторым преувеличением), как о «великом русском ученом и критике» [510].

В 50-е годы русское общество представлялось Марксу какой-то однородной реакционной массой, и даже живший в Лондоне Александр Герцен – эмигрант, диссидент и социалист – казался ему из-за своих панславистских симпатий частью того же агрессивного имперского и провинциального мира. Совершенно иначе видит Маркс Россию в 70-е годы. Парижская Коммуна потерпела поражение, и Запад отнюдь не похож в это время на место, где торжествуют прогрессивные принципы. «В это десятилетие, – пишет Теодор Шанин, – Маркс постепенно приходил к пониманию того, что, наряду с ретроградной официальной Россией, которую он так ненавидел в качестве жандарма европейской реакции, появилась новая Россия его революционных союзников и радикальных мыслителей, и эти последние все более интересовались работами самого Маркса. Русский язык был первым, на который перевели «Капитал», за десятилетие до того, как появилось английское издание. Именно в России появились новые революционные силы, что было особенно заметно на фоне кризиса революционных ожиданий на Западе после падения Парижской Коммуны» [511].

Маркс начинает внимательно читать работы русских народников и находит в них не только мысли, созвучные его собственным, но и вопросы, на которые он как исследователь общественного развития просто обязан ответить. Осмысливая прошлое России, народники бросили вызов обоим господствовавшим направлениям отечественной мысли – славянофилам и западникам. Они отвергли идеи западников, видевших будущее страны в повторении «европейского пути», но точно так же отвергли и славянофильской миф об исключительности России. Конкуренции мифов в российском общественном сознании они противопоставили свой историко-социологический анализ, в значительной мере основанный на идеях Маркса.

Народники полагали, что Россия сможет избежать повторения пути европейского капитализма. Как отмечает Шанин, их антикапитализм не имел ничего общего с антизападничеством. «Эта возможность, однако, происходит не от «особого пути» России, о котором говорили славянофилы, но является следствием положения России в глобальном контексте после того, как капитализм уже укоренился в Западной Европе» [512].

По существу, народники были первыми, кто почувствовал специфику периферийного капитализма. Во-первых, они обнаружили, что не «национальная» буржуазия, а самодержавное государство, вовлеченное в миросистему, является главным агентом капиталистического развития. Следовательно, удар по правительству неминуемо окажется ударом и по капитализму. Во-вторых, Россия выглядела в рамках миросистемы эксплуатируемой нацией. Не только пролетариат, но все трудящиеся классы страны подвергаются эксплуатации, хотя и в различной форме. Мировая система извлекает выгоды из такого положения дел, но главным орудием эксплуатации все же остается не иностранный капитал, а собственная власть. Таким образом назревал союз русского революционного движения, пытающегося опереться на интеллигенцию и крестьянские массы, с пролетарскими движениями Запада. В-третьих, благодаря периферийному положению страны в миросистеме, здесь сохранились докапиталистические структуры – прежде всего крестьянская община. Эта община подвергалась эксплуатации со стороны государства, использовавшего ее как инструмент выколачивания налогов и со стороны помещиков, и финансового капитала, связанного с правительством. Но именно это делало крестьянство потенциальной угрозой для системы, а саму сельскую общину – возможной точкой опоры для будущих преобразований. В результате выходило, что периферийное положение страны и ее «отсталость» неожиданным образом могут оказаться своего рода «преимуществом» с точки зрения революционной борьбы.

В центре теоретической дискуссии оказался вопрос о крестьянской общине, которая для бывших умеренных народников, превратившихся в ортодоксальных марксистов, выглядела пережитком прошлого. Плеханов и его сторонники, объявив себя интерпретаторами и проповедниками марксизма в России, начали против народничества непримиримую идеологическую борьбу.

Между тем взгляды самого Маркса развивались в противоположном направлении. Как и революционные народники, автор «Капитала» не отрицал архаического происхождения общины. Однако его диалектический подход заставлял его в одном и том же явлении видеть и пережиток прошлого, и возможный прообраз будущего. Когда принадлежавшая к группе Плеханова русская революционерка Вера Засулич попросила Маркса высказать свое мнение по этому поводу, тот недвусмысленно поддержал народников. Те же выводы он повторил и в письме в редакцию журнала «Отечественные записки».

Чем глубже автор «Капитала» погружался в вопросы русской истории и экономики, тем более очевидно становилось ему, что вопрос не сводится к будущему общины. Речь идет о том, насколько мир за пределами Европы и Северной Америки обречен повторить «западный» путь развития. В «Капитале» Маркс писал, что более развитая страна показывает менее развитой картину ее собственного будущего. Но говорил он это, сравнивая Англию с Германией. В этом сравнении он оказался в целом прав: немецкий капитализм, как и в других странах «центра», при всех своих «национальных особенностях» не выходил за рамки общей «западной» модели, первоначально сложившейся в Англии и Северной Америке. Иное дело – Россия. Сравнивая ее с Англией, Маркс приходит к выводу, что «историческая неизбежность» описанных им процессов развития капитализма «точно ограничена странами Западной Европы» [513].

Это не значит, что капитализм не затрагивает страны периферии, но здесь все происходит иначе. Более того, нет никаких причин видеть человеческую историю как механический и заранее запрограммированный процесс смены формаций. По существу, Маркс здесь уже вступает в полемику с собственными последователями, пытающимися использовать его теорию как «универсальную отмычку». «Им непременно нужно превратить мой исторический очерк возникновения капитализма в Западной Европе в историко-философскую теорию о всеобщем пути, по которому роковым образом обречены идти все народы, каковы бы ни были исторические условия, в которых они оказываются, – для того, чтобы прийти, в конечном счете, к той экономической формации, которая обеспечивает вместе с величайшим расцветом производительных сил общественного труда и наиболее полное развитие человека» [514].

Вовлечение России в мировой рынок и даже развитие там буржуазных отношений вовсе не обязательно должны привести к формированию такого же капитализма, как и на Западе: «События поразительно аналогичные, но происходящие в различной исторической обстановке, привели к совершенно разным результатам» [515].

Острие полемики здесь столь явно направленно против формирующегося ортодоксального марксизма, почему Плеханов и его единомышленники так и не опубликовали по-русски оба письма Маркса, хотя тексты у них были. Не помогло даже то, что Ф. Энгельс, занимавшийся делами Маркса во время его болезни и после смерти, рекомендовал эти тексты печатать. Письмо в редакцию «Отечественных записок» было опубликовано в «Вестнике Народной воли» в 1886 году, а письмо Вере Засулич увидело свет только в 1924 году благодаря Давиду Рязанову, директору института Маркса и Энгельса, позднее репрессированному Сталиным. Нежелание замечать эти тексты объединило ортодоксальных марксистов с непримиримыми критиками марксизма, которые упорно повторяли на протяжении XX века, будто Маркс предложил свою теорию общественного развития в виде универсальной схемы, механически применяемой в любых обстоятельствах.

На самом деле, как справедливо отмечает Шанин, в полемике с «ортодоксальными марксистами» сам Маркс явно выступил с «неомарксистских» позиций. В последние годы жизни он задается именно теми вопросами, которые оказались в центре марксистских дискуссий XX века. Иными словами, он выступил не только «основоположником марксистской теории», но и опередил ее развитие на добрых полвека.

Вопрос о периферийном развитии оказался в центре дискуссий социологов и экономистов в последней трети XX столетия. Между тем для Маркса именно Россия оказалась страной, на материале которой ему стала понятна неравномерность развития капитализма как миросистемы. Параллельно с русским опытом он изучает историю других периферийных стран, даже учит восточные языки и подталкивает к этому Энгельса. Но именно анализ событий, происходящих в России, стал для него ключевым. По словам Шанина, «если опыт Индии и Китая был для европейцев времен Маркса чем-то отдаленным, абстрактным и порой неправильно понимаемым, Россия была ближе не только географически, но и в человеческом смысле, можно было выучить язык и получить доступ к текстам, в которых сами жители страны анализировали свой опыт. И дело, разумеется, не в объеме доступной информации. Россия того времени отличается сочетанием государственной независимости и все большей политической слабости, находится на периферии капиталистического развития, остается крестьянской страной, но со стремительно растущей промышленностью (владельцами которой являются в значительной мере иностранцы и царская власть) и с сильным государственным вмешательством в экономику» [516].

Сочетание всех этих факторов делало Россию страной, где неизбежен был мощный социальный взрыв. Однако назревающая революция явно должна была, из-за периферийного характера русского капитализма, радикально отличаться от пролетарских движений Запада. Аграрная революция, захват помещичьей земли крестьянами ставил под вопрос само существование отечественной модели капитализма и ее интеграцию в миросистему.

Народники называли передачу земли крестьянам «Черным переделом». С точки зрения ортодоксальных марксистов, в таком аграрном движении не было ничего антикапиталистического. Разве не начинались западные буржуазные революции с ликвидации помещичьего землевладения? Действительно, в долгосрочной перспективе такой «Черный передел» мог бы привести к развитию сельского капитализма. Но в краткосрочной перспективе он означал бы уход крестьянина с рынка, что было бы катастрофой для капиталистического развития.

Маркс подчеркивал в «Капитале», что экспроприация мелкого производителя – условие капиталистического накопления. Однако в императорской России она осуществлялась торговым капиталом с помощью помещика. Причем через связь с помещиком крестьянское хозяйство не ликвидировалось полностью, а подчинялось требованиям рынка. Вот почему, с точки зрения накопления капитала, «Черный передел» – катастрофа. Еще более тяжелыми были бы его последствия для мировой экономики. На дворе был уже не XVI век, для развития требовались крупные капиталы. Мелкое накопление «крепких хозяев» растягивается на десятилетия, оно не поможет ни строительству железных дорог, ни выплате международных займов.

Русский капитализм уже не мог развиваться без помещичьей эксплуатации крестьянства. Потому и аграрная революция неизбежно должна была обернуться антикапиталистическим переворотом. А попытка радикально улучшить положение крестьянства оказывалась неотделима от вопроса об изменении характера всего российского государства.

«Речь идет здесь, – писал Маркс в одном из набросков письма к Вере Засулич, – таким образом, уже не о проблеме, которую нужно разрешить, а просто-напросто о враге, которого нужно сокрушить. Чтобы спасти русскую общину, нужна русская революция. Впрочем, русское правительство и «новые столпы общества» делают все возможное, чтобы подготовить массы к такой катастрофе. Если революция произойдет в надлежащее время, если она сосредоточит все свои силы, чтобы обеспечить свободное развитие сельской общины, последняя вскоре станет элементом возрождения русского общества и элементом превосходства над теми странами, которые находятся под ярмом капиталистического строя» [517].

РОССИЙСКИЙ КОЛОНИАЛИЗМ

Начиная с 70-х годов XIX века, Российская империя, оправившись после неудачи в Крыму и укрепив себя реформами, вновь встает на путь геополитической экспансии. Внешнему наблюдателю это казалось возрождением англо-русского соперничества на Востоке, попыткой свести старые счеты с Турцией и вернуть русскому царю ореол защитника интересов славянства. Но, как и все международные события XIX века, новые военные походы царской России имели глубокие экономические причины.

Русская промышленность постепенно начинала оживать. Показательно, что «фритредерский» таможенный тариф был отменен в 1877 году- в то самое время, когда вновь активизировалась российская внешняя политика на Балканах и в Средней Азии.

Отличительная черта периферийного общества – узость внутреннего рынка. Ленин был уверен, что Россия страдала одновременно от капитализма и от недостаточного его развития. Однако, если посмотреть на размеры российского внутреннего рынка, обнаруживается, что по сравнению с ними развитие капитализма не только не было недостаточным, но, напротив, оказывалось избыточным, непропорциональным, по сравнению с внутренними потребностями – чрезмерным.

Развитие русского капитализма диктовалось не только внутренними потребностями, но и логикой мирового рынка. Находиться на «современном» уровне для капитала значило быть частью мировой системы. Но внутреннего рынка для этого не хватало. В Британии XIX века обширный внутренний рынок гарантировал массовое производство и возможность завоевания внешних рынков. Российский промышленник, напротив, мог компенсировать свою слабость только поддержкой правительства и экспансией на внешние рынки. Конкуренция за границей была трудной, требовала низких цен и военно-политической поддержки государства. И то и другое должно было оплачивать собственное население. Ему приходилось платить втридорога за отечественные и импортные товары на «защищенном» рынке, ему же приходилось содержать армию и постоянно растущую в связи с новыми задачами бюрократию, ему приходилось, в конечном счете, идти на войну, чтобы завоевать или отстоять рынки для «отечественного товаропроизводителя». Промышленность требовала экспансии, империи, войны. Экономическая слабость требовала максимального политического напряжения. Российская держава должна была стоять в одном ряду с другими колониальными империями.

Победа аграрного капитализма над промышленным, последовавшая за поражением страны в Крымской войне, на первых порах вернула русскую внешнюю политику в привычное проанглийское русло. Однако прежние отношения сотрудничества восстановить было уже нельзя. С одной стороны, на Россию все большее влияние оказывала Германия, объединившаяся в 1870 году под властью Пруссии. С другой стороны, Российская империя продолжала движение в Туркестан. Это наступление с самого начала имело вполне понятную и простую цель: «запрудить русскими изделиями Среднюю Азию, благо здесь конкурентов не бог знает сколько» [518]. Несмотря на расширение Российской империи, господствующие классы страны не имеют возможности эффективно передвинуть экономическую границу и накопить в колониях достаточные ресурсы для модернизации метрополии. Русский торговый капитал приходит в Бухару, манившую московских купцов еще во времена Афанасия Никитина. Это завоевание само по себе еще не является мощным стимулом для промышленного развития.

Тем не менее тип экспансии меняется. Ранее московская и петербургская власть стремилась любую завоеванную территорию сделать Россией. Теперь же Туркестан превращается в колонию, организованную в значительной мере по образцу Британской Индии, со своими «туземными элитами», четким разделением на европейское и мусульманское общества, сосуществующие параллельно друг с другом.

Для британских предпринимателей, начинавших проникновение в Бухару и Хиву, это были плохие новости, ибо вслед за русскими войсками приходили русские таможенные тарифы. Но еще большую нервозность вызвало изменение геополитической ситуации. Когда Павел I пытался отправить казаков в поход на Индию, речь шла не более чем об авантюре. Теперь все было иначе. Большого количества сухопутных войск в Индии у Британской империи не было, и появление русской армии в Средней Азии не могли здесь приветствовать. Английский дипломат лорд Джордж Керзон, отвергая существовавшие в Лондоне опасения, будто русские планируют завоевание Индии, все же напоминал, что со времен знаменитой авантюры Павла I в Петербурге думали о повторении подобного похода. Таким образом, «в течение столетия мысль о возможности удара по Индии через Среднюю Азию оставалась в сознании российских государственных мужей» [519].

Впрочем, угроза была мнимой, а потому конфликт не вышел за рамки дипломатии. Британская Индия срочно принялась укреплять свою северную границу, усиливая проникновение в Афганистан. Походы англо-индийских армий в Афганистан сопровождавшиеся тяжелыми потерями и серьезными поражениями на протяжении нескольких десятилетий, к началу 80-х годов достигли своей цели: в Кабуле было поставлено правительство, лояльное по отношению к Лондону. Русские, со своей стороны, отстаивали здесь собственные интересы, подначивая кабульских эмиров против британцев, обещая им помощь, но так и не решившись на открытый конфликт с Лондоном.

Развернувшуюся борьбу принято называть «Большой игрой», но по большому счету, в масштабе глобальной политики, это и была не более чем игра. В Лондоне прекрасно понимали, что для петербургского правительства «реальной целью была не Калькутта, а Константинополь» [520]. А подлинная проблема Британской империи состояла не в сосредоточении русских армий в Туркестане, а в росте германской промышленности. Также и на русском рынке Британия теряла свои позиции, прежде всего под давлением немецкой конкуренции и лишь отчасти – из-за роста отечественной промышленности. Однако сближение Петербурга с Берлином не привело к стабильному союзу. На мировом рынке зерна две империи выступали конкурентами, и это значило гораздо больше, чем все колониальные недоразумения с Англией.

«ОТСТАЛОСТЬ» ИЛИ «ПЕРИФЕРИЙНОЕ РАЗВИТИЕ»?

Российские элиты на протяжении двух веков воспринимали проблему периферийного развития как проблему «отсталости». Вторая половина XIX века стала для России временем, когда власть и оппозиция, охранители и либералы, чиновники и интеллектуалы оказались захвачены одной общей идеей: догнать Запад. Крымская война поставила под сомнение место петербургской империи в Европе. Это место надо было вернуть и закрепить – с помощью реформ, дипломатии, военного строительства, создания железнодорожных путей и распространения просвещения.

Либеральная публика в столицах прекрасно понимала, что самодержавное государство могло стать орудием модернизации, однако авторитаризм, эффективный в чрезвычайных обстоятельствах, не благоприятствовал здоровому развитию и закреплению достигнутых успехов. Россия обретала западные формы, не становясь частью Запада. Проблема была ясна и проста, но ее разгадка упорно ускользала от либеральных умов. Проблемой России была не «отсталость», а нечто иное. Отсталость – это запоздалое развитие. Отсталой страной была Германия по сравнению с Англией. Россия была частью периферии. А это уже совершенно другой вариант развития. Попытки преодолеть отставание разом за счет осуществления «рывка» создают новые проблемы. Возникают новые опасности и противоречия, незнакомые «передовым» странам.

Модернизаторы повсеместно убеждены, что их собственная страна последовательно проходит те же этапы, что и «передовые государства» Запада, только с некоторым отставанием. В силу этого проблема сводится к темпам развития. Как ускорить движение по пути прогресса? На самом же деле иные темпы развития неизбежно порождают и иные социально-политические, экономические структуры, а это, в свою очередь, изменяет и сам характер происходящих процессов. Получается совсем не то, к чему стремились. Общество не повторяет чужого пути.

Петр Чаадаев был первым из русских мыслителей, кто осознал это противоречие. «Тот обнаружил бы, по-моему, глубокое непонимание роли, выпавшей нам на долю, кто стал бы утверждать, что мы обречены кое-как повторять весь длинный ряд безумств, совершенных народами, которые находились в менее благоприятном положении, чем мы, и снова пройти через все бедствия, пережитые ими» [521]. По мнению Чаадаева, отсталость России не только чревата ужасными катастрофами, но и таит в себе определенные преимущества, которые, однако, можно будет использовать лишь тогда, когда страна откажется от попыток копирования западного опыта. Почти теми же словами Карл Маркс писал Вере Засулич о будущем России. О том же размышляли идеологи русского народничества в конце XIX века.

Сторонники подобных идей, однако, постоянно оказывались в меньшинстве, а модернизаторы, находясь в плену собственных иллюзий, мечтали разрешить все противоречия новым, еще более стремительным рывком. В XVIII и XIX веках большая часть прогрессивных российских интеллигентов вполне разделяла иллюзию властей, что отсталость России не может помешать ей повторить путь остальн<

Наши рекомендации