Убрать скалу – здесь будет шлюз
Входили и выходили люди. Шумели.
Мужичок забылся.
Ему привиделся низкий оранжевый месяц над стеной, холодная роса на арбузных корках и старуха-мать, бредущая в подоткнутой паневе шаровать мочалкой и золой казаны после ужина.
Во дворе покрывались сиреневым пеплом какие-то уголки…
Он открыл глаза.
В бараке уже все спали. Красный свет от печи ходил по красному полотнищу знамени в темном углу барака.
Против него на койке лежал человек. Он не спал. Он вдруг сел и уставился на новичка небольшими, глянцевитыми глазками. В них красно и выпукло отражался крошечный свет печечки.
Спросил:
– Давно с воли?
– Седьмой месяц.
– Что там слышно?
– Разоряют.
Сосед усмехнулся и снова лег. Усмешка его показалась непонятной, встревожила. Сосед снова вскочил, сел, задрал колени к подбородку. Некоторое время смотрел, не мигая.
Потом:
– По какой статье?
– Пятьдесят восьмая. А вы?
– То же самое. За колоски. Что там слышно на воле, я спрашиваю, говорят, множество понастроили, не видал по дороге?
– Понастроили, как же…
Он зло и угрюмо сощурился.
– Такого понастроили, что крестьянству деваться некуда…
– Все же ты проезжал мимо, неужто так-таки ничего и нету, неужто все врут?
– Я не заметил. Может, кое-что и есть. Кто его знает. Я не заметил.
– В газете постоянно пишут.
– Не понимаю я, какая может быть газета. Я ее не читаю. Пустяковый разговор.
Сосед задумался, снова усмехнулся и вдруг близко наклонился к нему и таинственно зашептал:
– Глянь-ка на того, который возле знамени лежит… Здоровый… Ты глянь…
– Ну?
– Заметь себе, – еще тише прошептал он, – это поп, священник.
Священник лежал раскинувшись, без усов и без бороды, и богатырский храп подымал и опускал его высокую, обширную, как ящик, грудь.
– Священник? – не веря своим глазам, спросил новый.
– Священник… Служитель культа… Факт… Тоже по пятьдесят восьмой…
– Гос-с-поди!
– Сто пятьдесят процентов вырабатывает батюшка, – с тихим уважением сказал сосед.
Новый тяжело вздохнул и закрыл голову овчиной, чтобы не видеть. Он заснул. Во сне гремела какая-то музыка, открывались и запирались двери. Входил и выходил воздух. Входил холодный, уходил теплый. По ногам бежал сквознячок. Ходили люди, грубо стуча по полу большой обувью.
Снились какие-то дикие кунгурцы. Разбойники. Они неслись во весь опор на взмыленных лошадях, и стреляли в воздух: «Туфта! Туфта! Туфта, твою мать!»
В окнах стояла зеленая, зеркальная от луны ночь.
Первая ночь в лагере.
– Эй, вставай, подымайся!
Затопали по бараку, завозились. Закашлялись.
По часам – утро, шесть часов. По виду – ночь. В окнах – черным-черно.
Радио кричало хрипло и оглушительно громко, так громко, что в ушах трещало и лопалось:
– Вставай! Подымайся! Через десять минут все на улицу! Кунгурцы нас вызывают на кубатуру. Кунгурцы клянутся обставить нас. Вставай! Подымайся!
– Вставай! Подымайся, рабочий народ, – кричал востроглазый. Он уже был в заиндевелом треухе. Видать, успел уже куда-то сбегать.
Чиркнула возле печки спичка. Пили, обжигаясь, чай.
– Ух, братцы, моро-о-оз!
– Вставай! Подымайся! Выходи-и-и!
Новый торопливо вскочил. Трещали доски барака. Доски барака лопались от мороза.
Новый съежился.
Торопливо и бестолково стал он одеваться; намотал на себя все, что было. Рубаху, поверх рубахи еще рубаху, жилет, потом фуфайку, потом гимнастерку, потом стеганую ватную кацавейку, а поверх всего – еще овчинный тулуп, теплый, ладный домашний тулуп. (Как горько и сильно пахло от него салом и домом!)
Вышел во двор закутанный, как баба. Стоял в темноте среди других – тумба-тумбой; рук не мог поднять; пошатывался.
Из барака со знаменем под мышкой проворно выбрался бочком востроглазый в треухе. Раскручивал на ходу знамя.
– Все идут?
– Все.
– Ша, детишки! Одним словом, два слова…
Он, как видно, хотел произнести речь. Но заметил нового.
– Ты что, папаша, замерз?
– Пока нет.
– Что умеешь, сказывай.
Новый замялся, не понял. Востроглазый нетерпеливо постучал по снегу ботами.
– Ну, быстро-быстро. Чего умеешь? Лопатой умеешь?
– Могу лопатой, – с достоинством сказал новый. – У нас в крестьянском деле всякий инструмент годен. Могу лопатой, могу еще чем.
– Ладно, верю. Станешь с лопатой. Держи, – сунул в руку лопату, – там видно будет. – И уже во весь голос, визгливо: – Детишки, ребятишки, левое плечо вперед, правое назад, головки выше-е-е!!!
Двинулись черной массой, в потемках, шаркая и визжа по снегу чунями, ботами, сапогами, валенками.
Кто-то пробегал мимо с электрическим фонариком.
Шли лесом. Сыпался с высоких веток иней. С легким Треском падали легкие, сухие веточки. Человечий голос звучал резко. Шли темной колонной. Впереди моталось развернутое знамя.
Вдруг сзади грянула песня.
– Кунгурцы!
– А ну, ребятишки, откроем ротики? Ать-два!
И две песни шумно ударили по лесу. Шли две песни. Песня догоняла песню. Песня отставала от песни. Песни смешивались в шарканье, визге и криках.
– Здорово, кунгурцы!
– Здорово.
– Даешь двести?
– Даем двести!
– Держи карман!
– Даем двести пятьдесят!
– Кунгурцы!
– Туфта!
– Фта! Фта! Фта! – летело по лесу, считая стволы, и падало где-то замертво, как замерзшая на лету птица.
На месте делянок, очищенных от снега, уже жгли костры: согревали землю. Костры были длинные. Трещал валежник, белый дым валил от можжевельника. Белый дым полз по снегу и наталкивался на людей, полз по одежде вверх и ел глаза, горчил.
Костры жгли всю ночь.
Кунгурцы этого не сообразили. Свои костры они стали зажигать только что. Сосед подошел к новенькому и, топая по снегу валенками, сказал, показывая на опушку леса, на скалы, на снежную гладь замерзшего озера, на сосны:
– Здесь пойдут пароходы.
– Здесь? Пароходы? Это как сказать…
Но долго думать не пришлось.
– Эй, ребятишки, детишки, сиротки! По лопа-а-атам! Начали, пошли.
Ударили в землю лопаты. Земля сверху от костра мягкая, а поглубже – как камень. Посыпались искры.
Он работал лопатой. Он всаживал ее в землю, наддавал ногой, крякал.
Сотни лопат подымались и опускались слева и справа от него.
Он копал, не переставая следить за соседями. Он следил за ними исподволь, сам того не желая. Он не столько видел, сколько чувствовал их.
Сначала все работали в одежде. Потом одна за другой стали вылетать из шеренги разные вещи. Они вылетали и падали на снег. Тулупы, ватники, кацавейки, пальто, шарфы.
Народ раскалялся.
Его удивляло, что работали они слишком шибко, слишком «на совесть».
«На чорта мне такая горячка сдалась, – думал он, вытирая толстым рукавом тулупа пот с бровей. – Очень нужно!»
И сам старался работать полегче, чтобы не слишком наработаться. Впереди – десять лет. Надо себя беречь. А то не дотянешь до воли, издохнешь раньше срока. Да и работать, собственно, на кого? На врагов своих?
Он работал и видел свою бригаду, растянувшуюся поперек балки. Он видел своих и видел немного подальше кунгурцев.
Цепи людей чернели на снегу. И было это похоже на две роты, спешно окапывающиеся на новых позициях. Совсем как на фронте, тем более что слышались взрывы.
Невдалеке рвали скалы.
Было видно, как поднимались снежные фонтаны. Летели осколки, бежали и падали люди, подымалось малиновое солнце.
Его вертлявый ночной сосед стоял рядом с ним. Уже он сбросил с себя все до фуфайки. Засучил рукава. Так и садил. Длинные усы обвисли по сторонам острого, голубого, хорошо побритого подбородочка.
Священник, громадный, плечистый, оказался в одной рубахе. Ворот ее был расстегнут. Виднелась грудь, мокрая и розовая, как ветчина. Он творил чудеса. Искры сыпались из-под его лопаты. Соседи оглядывались на него с суеверным ужасом.
Даже прибегал один «кунгурец».
Он прибежал как бы по какому-то делу, но на минутку задержался около священника, постоял с открытым ртом, потом плюнул и рысью побежал обратно к своим – рассказывать.
Новому стало жарко, но тулупа скидывать не хотелось. «Очень нужно!»
В двенадцать часов маленько передохнули. В первый раз за все время закурили. Плыло красное солнце.
Люди разбились на кучки. У каждого была своя компания.
У него еще не было.
Надо было искать. И он стал прикидывать, с кем бы ему посидеть. Выбрать нужно было человека почтенного, чтобы себя не уронить и остаться даже и в беде на положении подходящего уровня.
Священник с воспламененным лицом лежал, раскинувшись под сосной, прямо на снегу и с наслаждением курил козью ножку. Лопата и рукавицы небрежно валялись возле него как ненужные доспехи.
Он подошел к священнику, скинул шапку, не то от почтения, не то от жары, и сказал, как и подобало в таком случае, при начале прилично-горестного разговора с лицом духовного звания.
– Такие-то дела, батюшка… Гляжу я на вас… батюшка…
– Иди ты, знаешь куда… – сказал батюшка тяжелым голосом и прибавил весьма извилистое окончание.
Он чуть не сел в снег.
– Я извиняюсь… Вот так священник, лицо духовного звания и служитель культа.
А служитель культа смотрел на него с томным отвращением. Ему надоело до чертиков повторять каждому, всякому свою историю.
А история его была такая.
Был сперва священник не священник, а прапорщик военного времени как выгнанный из шестого класса духовного училища. Затем угораздило его в белую армию. Таким образом образовалось в биографии темное пятно белого происхождения. При советской власти начал служить конторщиком. Его вышибли.
«Тогда, – рассказывал он следователю, – ничего мне не оставалось, как искать другого места. Раз на государственную службу не берут, пойду служить на частную. А без службы человек существовать не может. Пошел служить в священники. И запутался с кулаками и бабами. Так мне и надо. Хорошо еще, что не шлепнули. Вот, извините, побрился».
Он отошел от священника и подошел к другому своему соседу по нарам, вертлявому.
Вертлявый стоял, прислонясь к стене, всматривался в лес.
Он подошел к вертлявому и, подмигивая на попа, с огорчением заметил:
– До чего священнослужителя довели, до какого светского состояния? А?
Вертлявый зевнул и опять усмехнулся. Но ничего не сказал. И опять невозможно было понять его загадочной усмешки.
Тем временем из лесу выехала повозка, прикрытая брезентом. Ее тотчас окружила толпа. Человек с листом бумаги в руках открыл брезент и стал выкликать фамилии.
Под брезентом в ящике дымились пирожки.
– Вот как! Это что же, – сказал он вертлявому с беспокойством, – это что же? Интересная каптерка… Пирожки дают.
– Не всем, – сказал озабоченно вертлявый, – только тем, у кого повышение нормы.
Тут вызвали вертлявого, он лихо протиснулся к повозке и вскоре вернулся с сильно раздутыми щеками, вылупленными глазами и вкусно прыгающим кадыком. Один пирожок он держал перед собой и ел его пока что глазами.
Рубка ряжей на стапелях
– М-м-м… – сказал общительно вертлявый и показал головой на священника.
Святой отец запихивал в свою бездонную глотку второй пирожок.
– С картошкой!.. – отдышавшись, отрывисто бросил вертлявый. – А бывает и с капустой…
И отошел.
«Так, – подумал новичок. – Если норма, так уж норма…»
И, проглотив слюну, он пошел к лопате. Постоял и начал стаскивать тяжелый тулуп.
В четыре привезли в походной кухне с высокой трубой обед.
Суп, кашу, хлеб.
И снова некоторые получили 800 граммов, некоторые кило, а некоторые – кило четыреста.
Служитель культа, разумеется, – кило четыреста.
Выдавали хлеб по списку.
Нового в списке не было.
Когда он подошел за пайком, без тулупа и без стеганой ватной кацавейки, в одной гимнастерке, красный и потный, бригадир – востроглазый в треухе – осмотрел его с ног до головы, как бы тщательно оценивая, и сказал наконец раздатчику:
– Этому дай кило. Он может работать. Под нашу ответственность.
И потом, снова обратясь к новому, спросил нежно:
– Ты что, папаша, никак замерз?
– Куды там! – ответил сумрачно новый. – Запарился!
«Так-с, – подумал он, – так-с. Вроде как жить на этой каторге еще все-таки кое-как можно». Кое-что стало проясняться. Было темно. Возвращались лесом. Две песни шли лесом, обгоняя друг друга.
– Эй, вы, кунгурцы!
– Эй, вы, семушкинцы!
– Ну, что?
– Ну, кто?
– Сколько вы?
– А сколько вы?
– Подсчитывают!
– И у нас подсчитывают!
– У нас вроде как двести!
– Туфта!
И опять по темному лесу считало деревья: «фта-фта-фта». Ночью в бараке кричало, лопаясь в ушах, радио:
– Бригада Семушкина побила кунгурцев. Кунгурцы дали 160 процентов, а бригада Семушкика 210! Ура! Ура! Ура!
Новичок засыпал.
Засыпая, он видел своего вола. Его сводили со двора. Раскулачивали. Белый вол идет, не торопясь, поматываясь и вертя упругим хвостом с метелкой. Вдруг остановился и обернулся. Смотрит. У него розовая морда, крупные белые ресницы и синие живые глаза, движущиеся и выпуклые, громадные, словно они глядят через зажигательные стекла…
Каналоармейцы
…Двадцать третьего марта 1932 года в восемь часов утра легковой автомобиль выехал из Медвежки в Повенец.
Автомобиль проехал мимо механической базы, мимо прачечных, ларьков, мастерских и бань, мимо склада технического снабжения. Склад был завален товарами.
Из клуба вышел лагерник. Он нес в руках свернутые в трубочку плакаты.
Деревянного настила не было. Дорога была чиста, как ленинградская панель.
В автомобиле сидели Микоян и начальник Беломорстроя Коган.
Мужики, похожие на дворников, подметали дорогу. Их никто не охранял.
Микоян знал, что мужики эти, похожие на дворников, – заключенные. Но ему все же хотелось остановить машину и спросить их, действительно ли они лагерники.
Машина подъехала к котловану будущего шлюза № 3.
Вот как в письме в ОГПУ рассказывал Коган о том, что они увидели:
«Две тысячи людей, одинаково и хорошо одетых, копошатся в гигантском котловане. Тысячи рук, взметываясь, подбрасывают в тачки грунт.
Сотни тачек беспрерывным потоком движутся по эстакаде и катальным доскам из котлована и в котлован.
День ярко солнечный. Народ здоровый, бодрый, веселый. Мы стояли несколько минут на этой площадке.
И казалось, нет человека, который хоть на мгновение остановился бы.
Мы прошли котлован и осмотрели рубку ряжей.
Все опрошенные плотники научились своему делу на канале…»
Здесь Коган упустил небольшую деталь.
Над ряжем, похожим на сруб избы, развевалось красное знамя. Первое знамя бригады, побившей рекорд в соревновании. Бригадиром ее был бритоголовый – знакомый Когана.
«…Прошли во второй шлюз. Там забивали ряжи. Работал паровой копер. Рядом работали десятки топчаков нашего изобретения. Огромное широкое колесо вращалось от того, что внутри его бегали люди».
Ночью Коган сидел у Микояна в вагоне. В окна вагона заглядывали смазчики. Это были тоже заключенные. До отхода поезда осталось пятнадцать минут.
– Дайте мне сводку о состоянии работ на Беломорстрое, – попросил Микоян. – В двух экземплярах, один – лично Сталину.
Коган дал сводку.
– На какое это число? – справился Микоян.
– На сегодняшнее.
Микоян удивленно посмотрел на него:
– Уже на сегодняшнее?
Коган долго не решался: попросить или нет у Микояна визу на посылаемую в Наркомснаб заявку по товарам ширпотреба.
И вдруг, неожиданно для самого себя, сказал:
– Товарищ Микоян, как их называть? Сказать «товарищ» – еще не время. Заключенный – обидно. Лагерник – бесцветно. Вот я придумал слово – «каналоармеец». Как вы смотрите?
– Что ж, это правильно. Они у вас каналоармейцы, – согласился Микоян.
Инженер Ананьев
Работа на Беломорстрое была странной работой для инженера Ананьева. Работа без перспективы, без надежды на концессию. Здесь не было даже самого обыкновенного жалованья.
И спутано было все, даже инженерская иерархия. Он должен был работать наравне с мальчишками, даже не из Технологического института, а из каких-то технических вузов. Ну что в том, что они тоже арестованные, когда у них такой маленький стаж?
Инженер Ананьев в этих условиях работать не хотел. Он умел хорошо разговаривать, хорошо рассказывать, и рассказы инженера Ананьева в бараках были еще интереснее, чем в книге. «Не будем торопиться, – говорил он, – видите вы, как эти бараки похожи на плохой железнодорожный вагон? Вот и будем ехать в этих вагонах через срок».
Разговоры инженера Ананьева были интересно, и была у инженера Ананьева группа, которая вместе с ним собиралась не работать или работать плохо.
Кто же этот инженер Ананьев, прибывший сюда в зеленом вагоне с решетчатыми окнами? Почему он такой настойчивый, такой самоуверенный? Прежде он ездил в других вагонах.
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели,
Молчали желтые и синие,
В зеленых – плакали и пели.
Это были особенные, густо-синего тона вагоны, салон-вагоны с зеркальными стеклами и кремовыми занавесками на окнах.
В зеркально-синем лаке отражалась начисто выметенная и обрызганная водой платформа и начищенный до золотого сияния станционный колокол.
Иногда на площадку вагона выходил гладкий, важный господин в шинели тонкого сукна с синими генеральскими отворотами. Молодой человек в белоснежном кителе, сверкая нагрудным знаком Института путей сообщения и лакированными голенищами сапог, с особенной, военно-штатской выправкой следовал за генералом-путейцем. Обер-кондуктор в казакине и шароварах, в сапогах бутылками держал руку у козырька. Татарин-буфетчик, поддерживая животом ящик вина, расставив ноги, бежал пополнять запасы вагона. Приподнимались кремовые занавески вагона. Пышные, розовые от сна и умывания дамы, «облокотясь на бархат алый», сонными глазами оглядывали станционные здания и мучительно завидующих станционных девиц.
Так ездили на линию настоящие путейцы, золотая путейская молодежь и их дамы, «камелии» и «дивы», как они назывались в те времена.
«При представлении императору Николаю Первому инженеров в 1836 году Бутурлин отозвался о них с большой похвалой и об одном капитане, что он, кроме того что усерден, очень ученый инженер. Император на это отвечал, что ему ученых не нужно, а нужны исполнители».
Это из воспоминаний А. И. Дельвига «Полвека русской жизни».