История собственно провансальской инквизиции
Провансальская инквизиция не всегда была беспощадна — она знала оправдательные приговоры. Тогда трибунал выдавал подсудимому копию со своего постановления, в котором имя обвинителя, конечно, не упоминалось. Тень подозрения все-таки оставалась, подсуди мый был близок к преступлению по убеждению инкви зиторов, и легкое каноническое наказание, как то: уси ленная молитва, земные поклоны, считалось необходимым. В то же время оправданный получал от инквизитора отпущение от всякого дальнейшего преследования за свои мнимый проступок.
Разбирая громадную массу протоколов, чаще всего встречаешь приговор, объявлявший подсудимых в положс нии подозреваемых. При многочисленности подсудимых, при том характере процесса, когда малейшего желания всякого лица было достаточно для привлечения кого угод но к ответственности, это было весьма естественно. Улики были ничтожные, свидетель твердил одни стереотипные фразы: «Я слышал, как говорили...» и тому подобное. Подсудимый оказывался истинным католиком, но раз закравшееся подозрение нельзя было уничтожить никакими доводами. Подозрение формулировалось трояко: слабое, тяжкое и сильное.
Но должно заметить, что даже для права быть в подозрении требовалось все-таки оправдание от обвинения, а следовательно, казалось бы, и от всякого подозрения. За сим следовало полное клятвенное отречение от всяких видов ереси, которой прежде, может быть, вовсе и не знал подозреваемый. Тогда с него снимали отлучение и принимали в лоно Церкви как обращенного, но присуждая все же к церковному наказанию на три года. Это значило оставить в самом легком подозрении.
Тот, кто после всех вопросов, даже пытки, отказывался дать отречение от ереси, может быть не чувствуя за собой никакой вины и не желая клеветать на себя, а может быть и по упрямству, наказывался собственно по категории подозреваемых. Такие считались находящимися под тяжким и сильным подозрением. Они оставались под анафемой и если в продолжение года не приобретали права освободиться от нее, то считались еретиками упорными, хотя бы против них в этот год не было представлено никаких обвинений. Тогда их снова приводили в трибунал и бесповоротно решали их участь, передавая в руки светской власти. Весь срочный год они были лишены общества; всякий, кто случайно садился за один стол с ними, лишался права ходить в церковь в продолжение месяца. Конечно, они не могли занимать никаких должностей; даже умирая, они не могли пригласить врача, и позднейшие соборы в Безьере (1246) и в Альби (1254) осуждали такого врача, как соучастника.
Явившись в трибунал раньше года, такой человек свободно получал разрешение и присуждался к церковному наказанию на пять лет и в случае тяжелого подозрения на есять лет. Вполне отрекшийся и получивший прощение, но после снова впавший в ересь или заподозренный, уже не получал никакого снисхождения, а признавался отпавшим. Ему был один исход — смерть на костре, судьба еретика нераскаявшегося и необращенного. Обратившийся к трибуналам, с раскаянием раньше года, получал прощение, снятие отлучения, но с условием особых, весьма тяжелых дисциплинарных предписаний. Он должен был носить покаянную одежду темного цвета, сшитую на манер сутаны с большим крестом на груди и на спине, — мешок, в который просовывалась одна голова. Он должен был публично бичевать себя и примириться с путешествиями к святым местам, бдением, постом, истязаниями и постоянной молитвой в продолжение определенного времени.
Сам обряд отпущения по истечении срока епитимьи торжественно совершался в главной церкви города, в присутствии экс-еретика. Какой-нибудь доминиканец говорил с кафедры перед народом о тяжести обвинений, которые лежат на каявшемся. Теперь святая инквизиция соизволила совершенно простить его. Склоняя колена, клялся каявшийся, за ним клялись двенадцать человек поручителей, которые знали его жизнь в продолжение трех, пяти или десяти лет, смотря по степени подозрения. Только получив такие гарантии, Церковь отпускала на свободу того, кто хоть раз попал в ее трибуналы.
Первая инквизиция несравненно более дорожила жизнью человека, чем испанская. Казней было мало. Это происходило не столько от духа ее законодательства, хотя после оно стало значительно суровее, сколько от личного характера альбигойцев. Большая часть последних предпочитала обращение и покаяние, хотя и притворное; не только подозреваемые соумышленники, даже прямые еретики в большинстве случаев сознавались при начале допроса, многие являлись добровольно, рассчитывая на снисхождение.
Мы знаем, что альбигойство, по самому принципу своей веры, не любило и не ценило мученичеств. И потому к нескольких фолиантах протоколов передача в руки свете кой власти, то есть смертный приговор, встречается весь ма редко, как исключение. Зато в больших городах редкое воскресенье в доминиканских монастырях и в кафедральных соборах не было обращения какого-нибудь еретика и подозреваемого, а по улицам провансальских и ломбарде ких городов постоянно сновали взад и вперед люди с двумя крестами на груди, а нередко с опущенными на лицо капюшонами, а также женщины с желтыми крестами ни черных вуалях.
Так как казни были редки, то акт веры (аутодафе), как единственный публичный обряд инквизиции, привлекал к себе все внимание публики и потому совершался с некоторой торжественностью. По воскресеньям обыкновенно в церквях читали, кого, где и когда будут при нимать в лоно католичества, и приглашали народ слушать проповедь такого-то отца-инквизитора. Если обращенный был из числа сильно подозрительных, то во всех церквях в назначенный день не допускали проповеди, чтобы сосредоточить все внимание на одном месте. Как на праздник, народ устремлялся в собор смотреть на еретика. По большей части это был человек, ничем не при частный к альбигойству, а такой же католик, как и дру гие, имевшие счастье быть оставленными в слабом подо зрении. Он стоял на особом помосте, босой, в простой черной одежде. Начиналась обедня. После Апостола отец инквизитор велеречиво громил еретиков. Потом он переходил к предмету торжества. Он рассказывал, как было дело, скрывая имена, и заключал, что подсудимому дозволено отречься в присутствии всех предстоящих. Тот клялся над крестом и Евангелием, подписывал акт отречения, если умел писать, инквизитор разрешал его и внятно прочитывал то каноническое наказание, которому он подвергался.
Аутодафе разнообразилось по степени подозрения кающегося и по прихотливой изобретательности различных соборов. Приведенные нами постановления Доминика служили основой всякой епитимьи. Но костюм и другие условия покаяния разнились. Простые еретики и подозреваемые носили два желтых креста, но бывшие «совершенными» и альбигойскими духовными лицами носили третий крест: мужчины на капюшонах, а женщины на вуалях. Капюшон спускался на лицо, в нем были прорезаны отверстия для глаз и губ. В таком наряде обращенный беретик походил на фигуру восточного схимника. Носить кресты было обязательно, под страхом конфискации имущества. Сам Раймонд Тулузский позаботился об этом (85). Всякое украшение на платье из золота, серебра, а также шелковые уборы воспрещались. По воскресеньям и праздникам, кроме Богоявления и Вознесения, каявшийся обязан был являться в церковь и приносить с собой пучок розог. Во время чтения Апостола он снимал с себя обувь и платье, брал в руки крест и предлагал себя бить священнику. Этот обычай шел с X века, когда священники секли присужденных к покаянию, как господа своих рабов. Он имел целью унижение со стороны грешника, которое способствует спасению.
Все каявшиеся должны были присутствовать при каждой церковной процессии. Вместо свечей они несли розги. По окончании крестного хода они подходили к священникам для получения следуемых ударов. Раз в месяц они должны были являться с такой же странной просьбой в те дома, где прежде они виделись с еретиками. Они три раза в году приобщались; дома и в церкви клали учащенные поклоны. Они не могли пропускать ни одной службы соблюдали посты. В этом отношении каявшимся предлагаюсь целая диета, тщательно определявшая, в какой день какая им следовала пища. Во время поста они стояли за церковной дверью до Великого Четверга. Им предписано было обойти замечательные храмы и монастыри Франции, Италии и Испании, славные или своими мощами, или воспоминаниями. Эти богомолья бывали большие и малые; к первым причислялись храмы святого Петра в Риме, Иакова Компостельского, Фомы Кентерберийского, Кельнский трех царей; к малым — святой Эгидий в Сен-Жилле, святой Дионисий, святой Марциал, святой Леонард в Лиможе (86).
Лангедокские инквизиторы посылали и в Сен-Дени, в Сито, в Клюни и к Иакову Компостельскому, и, конечно, прежде всего следовало посетить знаменитые церкви ту-лузские, такие как кафедральный собор святых Стефана и Сатурнина. Каявшийся обязывался также сражаться по назначению Церкви против мусульман и против еретиков. Из опасения, что ересь может путем пилигримства осквернить святую почву Палестины, собор нарбоннский в 1235 году запретил каявшимся странствия за море (87).
Местный священник обязывался наблюдать за каявшимися своего прихода и подавать о них трибуналу точные и подробные донесения.
Церковное покаяние было не единственным для тех, преступление которых было чем-либо важно или которые долго упорствовали в признании. Такие лишались всех прав состояния. Они изгонялись со всех должностей. Часто им даже запрещалось жить в местах их прежнего пребывания; их переводили в католические города, где они ни для кого не могли быть опасны. В Безьере в 1246 году их подвели на основании восьмого канона под категорию отлученных, не принимали к засвидетельствованию их завещаний и не допускали к ним врача, даже во время смертельной болезни.
Но гораздо беспощаднее относилась инквизиция к тем, кто перед ее лицом сохранял упорство в ереси и, горделиво не отрекаясь от нее, провозглашал свою веру святой или кто только на пытке сознавался в ереси.
Первое влекло к костру, второе — к пожизненному зак лючению в государственной тюрьме.
То и другое сопровождалось проклятием. Каждое воскресенье повторялась эта анафема на страх всем верным. Во время чтения похоронного списка молящиеся тушили свои свечи, а колокола погребально звонили.
Государственная власть, со своей стороны, бралась был. орудием исполнения приговора ив вознаграждение брала большую долю из имущества осужденного. Обыкновенно ком муна, инквизиция, епископ одинаково были наследниками всего достояния казненного. Коммуну сменил впоследствии королевский фиск, когда Лангедок стал принадлежать коро левской короне, а в Италии — местные принчипи, когда пала независимость городов. Описанная движимость шла на тюрьмы и на содержание служителей трибуналов. Дома, в которых жили еретики, не доставались никому. Они, как осквернен ные, должны быть разрушены; на то место, где они стояли свозили нечистоты. Всякий, кто стал бы строиться тут или предполагал очистить и культивировать такое место, подвергался отлучению (88).
Инквизиция в точности опиралась на законы Фридриха II. Раймонд VII Тулузский до того простер свою ревность к истреблению альбигойских жилищ, что даже озаботился сносить отдаленные хижины в лесах и горах. Интересно наблюдать в документах эту сделку. За сколько продавали себя инквизиторам католические государи?
Во Франции могущественная королевская власть целые столетия служила инквизиторам своими прокурорами и нотариусами для производства дела. С течением времени, в XIV столетии, когда последние встали под наблюдение прокурора, тот предписывал им наблюдать, чтобы не было злоупотреблений и грабежа монахов в трибуналах. Нотариусы, чиновники прежде весьма незначительные, стали теперь более чем секретари; они назначались из легистов с учеными степенями докторов и бакалавров. Они сами и их помощники должны были непременно присутствовать при каждом процессе. Они скрепляли, подписывали приговор и прикладывали к нему печать. Все легаты заботились лишь о выгоде королевского фиска, и им было выгодно подобное учреждение, которое легко могло найти источники доходов.
Мы знаем, что позже короли довели свою законную треть до половины. При канцеляриях инквизиции откры-глась особая канцелярия нотариуса. Королевский прокурор просматривал все процессы, которые нотариус обязан был препровождать к нему под опасением штрафа в сто солидов. Прокурора интересовал собственно доход, а вовсе не юстиция, потому что он на каждой странице видел ее посмеяние. Нотариус должен был, кроме того, иметь у себя две белые книги: одну для ведения протокола, другую для регистрации конфискаций, штрафов, уплат в пользу фиска. Об этих последних следовало извещать прокурора на другой день под страхом штрафа в сто солидов. Нотариус хранил дела инквизиции в специальных шкапах, вместе с инквизитором он имел ключ от них, но королевский или наместничий казначей имел также свой ключ, чтобы при случае свободно проверить свои приходы. За свои труды нотариус брал двадцать солидов за протокол, пять солидов за сентенцию и несколько меньше за отлучительную копию. За произвольный побор он платил двойной штраф. Администрация за розыск свидетелей брала два солида и шесть денариев с человека (89).
Обе стороны жили в тесной дружбе. Одна из другой извлекала всевозможные выгоды. Нотариус и никто из светских лиц не могли касаться духовных дел без полномочия инквизиторов. Никто не мог быть арестован по какому бы то ни было церковному делу без приказания инквизиторов, а это была обширная подсудность, так как сверх всего трибунал наблюдает еще за благочинием и жизнью священников, церковным благочинием и порядком богослужения. Что могло избавить и обезопасить от знакомства с застенками инквизиции, особенно при таких отношениях к ней светской власти? Последняя за все свои услуги требовала одного: чтобы ей сообщали об арестах и осуждениях. Таким удовлетворением личного самолюбия довольствовалась монархическая власть.
Все правила были вывешены публично на досках в трибунале инквизиции и у нотариуса, чтобы никто не отговаривался их незнанием. Трибунал, готовясь изречь свой страшный приговор заточения или смерти, в исключительных случаях мог созывать легистов и проверял дела их судом, но с соблюдением тайны; понятно, что к этому средству почти никогда не обращались, хотя буллы на этот счет существовали. Никакая гражданская власть не могла освободить из тюрьмы человека, заключенного инквизиторами. Такая попытка судилась бы наравне с еретичеством. Бонн фаций VIII подтвердил это своими декреталиями (90). Заточенный был собственностью инквизиции или, лучше сказать, одного папы.
На вечное заточение обрекались те подсудимые, которые отреклись от ереси только после крайних угроз и пытки. Таковой вынужден был дать клятву отречения, обязывался защищать католическую веру; с него снимали отлучение и, после всей церемонии, из церкви отправляли в тюрьму на пожизненное заключение для того, чтобы он мог достойно искупить свой грех. Инквизиция плохо верила клятвам, при сягам и отречениям. Она знала, что вынужденное согласие не может внушить доверия. Если отрекшийся был искре нен, то его заточение будет удовлетворением правосудию; если нет, то это будет наказание.
Осужденный сидел в отдельном каземате; он не знал и не видел своих соседей. Только муж и жена могли быть посажены вместе. В Италии тюремщики были снисходительнее французских и провансальских. Там посетители имели доступ к заключенным. Сперва осужденных помещали и государственные тюрьмы, потом стали строить особые, в центре города, по указанию епископа. Опасных преступ никое держали в темных подземных казематах, куда не про ни кал свежий воздух.
В 1311 году Климент V первым позволил надевать на заключенных кандалы на руки и на ноги. Об этом всегда с точностью и с указанием причины обозначалось в определении суда. Пища состояла из хлеба и воды. Хлеб, по соборным толкованиям, обозначал печаль, вода — несчастье. Содержание малоимущих арестантов шло из остатков их конфискованного имущества, прочих — за счет сумм инквизиции. В некоторых испанских трибуналах осужденных перед заточением клеймили.
Заточение могло быть временным, если преступник обнаруживал признаки искреннего раскаяния. Но это было исключением и нуждалось в особом утверждении епископа. По освобождении обращенный сам был обязан преследовать еретиков. Просидевший в заточении определенное время всегда мог быть снова привлечен к наказанию, если того требовала польза веры, а поводов к тому всегда бывало достаточно.
Еретики, от которых суд не мог вынудить отречения, так называемые упорные и вторично отпавшие присуждались к смертной казни сожжением. Но рука духовной особы не могла подписывать смертный приговор. Трибунал в таких случаях постанавливал: передать виновного в руки светской власти. Последняя знала, что скрывается под этими лаконичными словами. Так повелось с веронского собора 1183 году. В свою очередь, светским властям нельзя было не совершить казни над осужденным, ибо это равнялось ослушанию воли и распоряжения трибунала.
Должно заметить, что инквизиторы вообще избегали этой формулы. Они употребляли все искренние усилия, чтобы одолеть нераскаянного и не допустить его до костра. Они понимали, что казнь за убеждения не есть уже ни исправление, ни наказание, что она осеняет преступника венцом мученика и делает его пример привлекательным для многих. Они высоко ценили жизнь человека. Они использовали все, что внушало им благоразумие, диалектика, искусство их убеждений; они всеми мерами строгости и кротости старались подействовать на нераскаявшегося, чтобы вернуть его к Церкви. Ему давали время одуматься. Родные, друзья, ловкие проповедники навещали его в тюрьме и беседовали с ним. Наконец, приходил сам епископ. Еретик уже требовал казни; он, видимо, горел нетерпением погибнуть на костре. Но инквизиторы тоже не уступали, и удваивали свои просьбы и свою мягкость. Ему обещали по возможности облегчить заключение. Когда ничто не помогало — назначали день казни и снова отдаляли его. Иногда приговор сменялся заключением накануне траурной церемонии.
Так как казни случались довольно редко и были событием, то они обыкновенно волновали всю округу. Народ к дню казни стекался в город. О ней сообщали во всех церквях епархии. На площади готовили подмостки со связками дров. Осужденного проводили в одной рубашке, окруженного служителями инквизиции. В его руке был факел; перед ним несли распятие. Духовенство с хоругвями открывало процессию, потом шел главный инквизитор, окруженный клиром, певшим духовные гимны, и знаменосец инквизиции.
За ним по два в ряд шествовали члены трибунала. Толпы, без различия званий, падали ниц пред страшным знаменем. Когда процессия останавливалась на месте казни, то секретарь читал краткое извлечение из дела и приговора инквизиции. Тогда инквизитор всходил на трибуну. Он говорил об ужасах и нечестии ереси, передавал осужденного, как нераскаянного, в руки светского правосудия и произ носил над ним проклятие. Тогда к нему подходили королевские солдаты; один из королевских чиновников читал, что в силу закона еретики предаются сожжению. Палачи связы вали осужденного и костер поджигали.
Тот, кто раз обманул доверие инквизиции и снопа был приведен пред трибунал, как уже вторично отпан ший, не мог надеяться ни на какую пощаду. Отречение, как бы он охотно ни давал его, более не помогало; его предавали анафеме и светскому правосудию. Единственное снисхождение, которое могли сделать ему, — это повесить и задушить на эшафоте и уже потом кинуть на пылавший костер.
Бегство из тюрьмы равнялось сознанию в ереси. Оно не избавляло от заочной казни, хотя бы бежавший по своему преступлению заслуживал простого канонического наказания. С такой же церемонией приходили к костру; вместо самого осужденного присутствовала его деревянная статуи в колпаке и одежде осужденных. Ее держали на высоком древке и обходились с ней как с живым человеком. После заочного прочтения приговора статую кидали в огонь. Правосудие было удовлетворено.
Так как фанатичные еретики, не ожидая пощады, сами умерщвляли себя, то инквизиционная бюрократия выра ботала акт об особом осуждении тех еретиков, которые наложат на себя руки (91).
Если агенты инквизиции нигде не находили еретика и он не являлся по вызову, то, как ослушный, он тем самым объявлял себя нераскаявшимся еретиком. Поэтому заоч ный приговор составлялся обыкновенно в таком же смысле, с той только разницей, что вместо отсутствующего ю рело его изображение, деревянное или бумажное. Дети м внуки погибшего на костре еретика были лишены всех граж данских прав; они не могли получить никакого граждане кого и духовного места, даже если оставались католиками Над ними тяготело проклятие отцов.
Если во время следствия трибунал открывал, что обвиненный в ереси уже скончался, то ничто не останавливало судей потревожить могильный сон покойного. Еще Иннокентий III в 1207 году разрешил эту месть мертвым, предписывая удалять из христианского кладбища трупы еретиков (92). Но позднейшие соборы требовали сожжения этих трупов, чтобы еретик знал, что самая смерть не избавит его от воздаяния. Трибунал решал в таких случаях вырыть кости из гробницы и сжечь их, дабы опозоренная память еретиков потерялась в потомстве.
Трибунал с приором доминиканцев, королевским наместником или его чиновником, окруженный толпой народа, отправлялся на кладбище, где вырывали трупы. Процессия тем же порядком возвращалась назад в город, в открытом ящике волокли потревоженные кости, а герольд, : ехавший впереди, громким голосом кричал:
— Кто так поступит, так и погибнет (93).
Потом на площади публично жгли останки. Иногда без всякого постановления трибунала предпринимали очистку кладбищ, где лежали кости еретиков. В этих могилах, как оскверненных, нельзя было более хоронить умерших. Трупы еретиков сносили на особое место вдали от города, туда же, куда выкидывали падаль и всякие нечистоты.
На христианских кладбищах могли покоиться только истинные католики, потому при смерти свидетельство священника было необходимо. Кто похоронил еретика или заподозренного, тот должен был вырыть его собственными руками. Сверх того он подвергался отлучению от Церкви.
Во всех приведенных случаях трибунал еще строже преследовал преступления лиц духовных. Мера наказания была для них несравнимо выше. Так как инквизиция наблюдала за порядком церковного культа, то нарушение его преследовалось как ересь. Так, например, священник, который вторично окрестит неправильно окрещенного, присуждался к низложению и заключению. Могли наказывать за любое посрамление богослужения. Понятно, что таких преступников было много. Когда в XIV столетии появился протест против узурпации пап и духовенства в самой среде нищенствующих монахов, то поводы к обличению священников монахов являлись еще чаще.
Между альбигойцами, как мы уже знаем, встречались и бывшие католические духовные лица. Прежде чем предать виновного в руки светского правосудия, его следовало лишить духовного сана и, испросив разрешение местного епископа, низложить.
Обряд низложения совершали публично у того же эшафота, но с большим торжеством, в присутствии легата, кардинала и высшего духовенства. Осужденный стоял в полном священническом облачении; вокруг него теснились инквизиторы. После прочтения приговора старший инквизитор, сказав небольшую речь, произносил формулу отлучения. Он обращался к осужденному:
— Именем Бога Всемогущего, Отца, и Сына, и Святого Духа, властью апостольскою и нашей, мы, посланные в эти страны, снимаем с тебя твой духовный сан и отрешаем тебя от священнической и других обязанностей. Мы низлагаем, лишаем и исключаем тебя от всех церковных бенефиций, духовных прав и привилегий. В силу всего этого мы просим присутствующего здесь благородного сенешаля взять тебя в свое распоряжение и настоятельно предлагаем ему при исполнении наказания поступить с тобою согласно приговору.
Тогда к осужденному подходил старший по сану из присутствующих прелатов и приказывал разоблачить его до исподней одежды. При этом он лишал его последовательно всех знаков и достоинств священнического или ди-аконского звания, чаши и блюда, священнических одежд, далматики, Евангелия. Каждая вещь отрешалась от него торжественно, что сопровождалось всякий раз произнесением особой латинской формулы, в которой разъяснялось символическое значение каждого предмета. Даже чтец и церковный сторож осуждались с большей церемонией, чем всякие бароны и герцоги. От чтеца отбирали его книги, оч сторожа церковные ключи. Уже после окончания обряда военная стража брала виновного и поступала с ним со гласно приговору, то есть или отводила его в темницу, или возводила тут же на костер. Инквизиция не имела пристра стия к своему сословию. Она старалась мерами строгости поднять духовенство и отвратить соблазн.
«Что ужасно и возмутительно в каждом христианине, то, несомненно, относительно человека духовного или пресвитера читать и слушать еще ужаснее и потому должно быть подвергаемо наказанию более тяжкому» (94).
Но такой цели, то есть очищения и возвышения нравов духовенства, инквизиторы никак не могли достигнуть, руководствуясь своей системой. Средства, избранные ими, помогали не истине, а страстям. Меньше всего можно было ожидать справедливости там, где побуждением было слу жение не любви, а ненависти. Страшные жертвы, принесенные инквизицией во имя религии, послужили не на пользу, а во вред ей. Церковь в них не нуждалась, потому что они опозорили ее.
Скоро и сами инквизиторы, хранившие долго бесстрастность и руководствовавшиеся одной фанатической ревностью к своему делу, испытали соблазн и стали злоупотреблять своей безотчетной и громадной властью. Уже в XIII столетии раздался обвинительный голос против злоупотреблений.
«Почему отказывают обвиненным в законном их праве защищать себя? — спрашивал один из католических богословов. — Зачем обвиняют в ереси честных женщин единственно за то, что они отказываются удовлетворить беспутным предложениям некоторых священников, тогда как в то же время отпускают без покаяния богатых еретиков, которые могут заплатить судьям и откупиться?» (95)
Эти слова открывают такие тайны трибунала, которые никак не могли попасть в ее официальные протоколы. Значит, позднейшие инквизиторы, которые насиловали еретичек и мнимых ведьм после осуждения или покупали их расположение ложными обещаниями спасения их жизни, имели пример в делах трибуналов прежнего времени. Пылкая ненависть, которую всегда внушало к себе католическое духовенство в Лангедоке, бывшее гасителем культуры и цивилизации, ненависть, художественным памятником которой служат вечно свежие стансы провансальских трубадуров, обязана своей силой более всего деятельности инквизиторов, системе насилия, которую они приносили с собой, их методичной жестокости, особенно лицемерию, корыстолюбию и низости врага и без того ужасного и могущественного.
Эту власть можно было смело назвать всесильной, и оттого она легко могла стать позорной. Особенно обнаруживались корыстные цели инквизиции относительно так называемых соумышленников. Трибунал привлекал к своему суду всякого, кого кто-либо из его членов желал осудить, опозорить, обобрать, изгнать, заключить или казнить. От него зависело обличить любого католика в соумыш-лении и подвергнуть наказанию. Если мы видели, как трудно было определить границы так называемому подозрению, то в вопросе о соумышлении инквизиция не встречала никаких пределов в подсудности. В самом деле, что не подлежало сжатому, но в сущности столь широкому определению? Кто не знал про ересь, кто мог избегнуть знакомства с еретиками, когда последние одно время даже превосходили численностью самих католиков, и кто в душе, отстраняясь от всякой солидарности с ними, по букве закона, формально не подходил под категорию соумышления? Между тем соумышленники были поставлены рядом с защитниками. Они преследовались как настоящие еретики.
Относительно их надо отличать две эпохи: до и после 1250 года. В первый период их сперва отлучали заочно, но через сорок дней (а позже через год или два) они должны были являться снова и в случае откровенного сознания, если притом трибунал ничего не имел особенного против их личности, присуждались к церковному покаянию. В противном случае они становились предметом позора и источником дохода. Каждый месяц, в продолжение которого виновный не получал разрешения, он должен был платить пятьдесят солидов, которые шли в пользу епископа или правительства. Он не мог иметь голоса на выборах, не мог быть адвокатом, нотариусом, лишался права свидетельства, права завещания, права наследования. Четвертую часть своего имущества он вносил в виде пени, Лишенный покровительства законов, он не мог жаловаться ни на кого, а его мог преследовать всякий; его защита на суде не имела силы, так как он считался обесчещенным. На раскаявшихся лежала тяжесть общественного позора и презрения. Покаяние за соумышление продолжалось от пяти до десяти лет. Осужденный оказывался в положении обращенного еретика. Подобно ему он должен был усиленно молиться, поститься, в известное время выходить из храма и стоять за дверьми, носить покаянную одежду с крестом, не пропускать религиозных церемоний, крестных ходов, быть публично битым каждое воскресенье пред порталом церкви.
В 1253 году последовал указ Иннокентия IV заменять покаяние обеспеченных соумышленников деньгами. Это было нечто вроде индульгенций, которые старательно раздавал этот папа. Потому в легенде Матвея Парижского о сновидениях, бывших одному кардиналу, Церковь в образе плачущей женщины говорит Господу, что Иннокентий IV обратил ее в меняльную лавку, поколебал нравы и веру и уничтожил справедливость. Папа предназначал этот новый ис точник, странно переводивший веру на деньги, для содержания трибуналов. Преемник его поддерживал такое распоряжение. Так как исполнение приговоров лежало на правительстве, то светская власть во Франции распорядилась поднять эту плату, чтобы получить долю и за свои труды. Впоследствии французский король почти совсем присвоил этот источник дохода и отдавал инквизиции лишь ничтожную долю. Наконец, сбор этот стал торговлей и принял чисто коммерческий характер. Например, в 1310 году одному каявшемуся было дозволено избавиться от позорных крестов за тридцать ливров, которые пошли на постройку моста и его родном городе.
Ослушники римских приказаний и святой инквизиции в глазах трибуналов также были соумышленниками. На них ложилась иногда более тяжелая ответственность. Так, тот, кто позволил поселиться на своей земле еретику, лишался своих владений в пользу сюзерена. Всякий, кто откажется воевать с еретиками, в силу буллы того же Иннокентия IV от 1254 года, кто будет противиться крестовой проповеди и в продолжение года не окажет достаточных оснований для разрешения, — сам считается соумышленником; в этих случаях наказание сопряжено с лишением всяких прав на владение. Церковь благословляет его врагов, освобождает его вассалов от обязательств, каждый может отнять его достояние и владеть им под условием истребления еретиков и исполнения обещаний относительно Церкви.
Римский двор всегда хорошо сознавал, как мало помогают всякие внешние средства к уничтожению ереси. Гильдебранд целью своей клерикальной ревности поставил искоренение причины и поводов зла. С этого времени лучшие люди громко требовали реформы нравов клира, распространения поучений и расширения проповеди. В вопросе об еретиках многие из них если и стояли за инквизицию, то далеко не за такую, какая осуществилась на практике; сознательно они предпочитали слова убеждения и высокий нравственный пример. Когда облагородится духовенство и поймет свое истинное призвание, улучшатся его нравы, тем самым уничтожатся и предлоги к нападкам на католицизм. Такую мысль, между прочим, проводил Доминик.
Подобные меры требовали подвига и много идеального самопожертвования; исполнители в массе, а не в отдельных личностях должны были обладать самоотречением, редкой нравственной высотой характера, одним словом, теми духовными свойствами, которых никак не могли воспитать века бесправия и насилия. Лучшие и благороднейшие силы уходили на служение личному спасению, сосредотачивались в себе, отрешались от этого бренного мира; в тиши монастырей и в ученой келье они стремились к иному, лучшему, безуспешно занимаясь разрешением заман-яивыхтайн бытия. Они являли высокие примеры бескорыстия и нравственной чистоты, но всегда имели в виду узкую личную цель, а не дело общечеловеческого спасения. И потому втуне, неведомо никому и без пользы пропадали благородные примеры этих людей, живших не земными интересами, а идеальными помыслами.
Средневековый рыцарь, бившийся за сирых и убогих, во славу креста и Мадонны, был продуктом уже сложившихся исторических обстоятельств, слугой людей, руководивших обществом, естественно дававших ему тон и пример, потому что они обладали относительной образованностью и ученостью, а тем и другим всякое общество направляется и движется. Эти люди эксплуатировали его и поставили в такое противоречие с его прямым призванием и личными стремлениями, выпутаться из которого ему было невозможно. Тем менее было ему возможности возвыситься до идеальных стремлений. Потому в некотором смысле инквизиция была прямым и безысходным результатом условий тогдашнего нравственного состояния общества, законным, хотя и плачевным порождением времени. Она объясняется отсутствием образовательных сил, закованной в богословскую ферулу*1 мыслью, преобладанием схоластического богословия, отсюда — односторонним предпочтением богословия и философии всякому другому знанию, решительной невозможностью при таких интеллектуальных данных подняться до нравственной высоты целым тысячам людей, корыстолюбием рыцарского сословия, понятным в людях, которые в большинстве жили для тела и дрались из-за обогащения, и, наконец, быстротой распространения ереси, подавить которую могла только война.
Из двух средств — убеждения и инквизиции — было выбрано легчайшее. Примириться с ересью, возвыситься до терпимости было невозможно для тех веков, когда само христианство было еще молодой религией и когда служс ние католицизму давало духовенству, то есть руководителям, источники и прелести существования. Доходы аббатстн, епископств, которые увеличивались конфискациями, пред ставляли неодолимые соблазны, были экономическими побуждениями инквизиции. Из-за куска хлеба люди созна тельно идут на преступление. Если спустя столетия, когда экономические соблазны устранились, инквизиция еще была прочна, то тем понятнее ее появление и дальнейшее развитие в XIII и XIV веках.
Нельзя сказать, чтобы служители религии, которые опозорили ее созданием инквизиции, не ведали, что творили. Это были вовсе не злодеи в душе и по натуре. Вне трибунала большинство доминиканцев были люди кроткие, готовые прийти на помощь ближнему, способные даже на подвиг; они боготворили знаменитого основателя своем о ордена и с прискорбием сознавали, что он не благословлял их дела. Нравственность имеет вечные принципы. Напрасно бы было объяснять помрачение ее существенных оснований религиозным фанатизмом. Убеждение в злом мотиве инквизиции не могло не мучить честных первосия щенников. Потому те же папы и соборы рядом с инквизицией приняли и такие меры, какие могли бы предохраним, общество от заразы. Они особенно сосредоточились на этих мерах, когда убедились в невозможности преобразовать самих себя и своих собратьев по служению.
Так, мы говорили, что в Лангедоке четырнадцатилетние мальчики и двенадцатилетние девочки должны были давать клятву в том, что они будут верны католической Церкви. Видимо, переполошенный Рим и прелаты не могли придумать ничего, на чем не лежал бы след воинственного переходного положения, но при этом забывал