Молитва схимника, или как я спасала мир
Имя этого схимника из Свято-Успенского Псково-Печерского монастыря мне, к сожалению, неизвестно. Да и знакомство наше не назовешь знакомством – так, мимолетное виденье в весенний день. По случаю хорошей погоды схимника вывезли на инвалидной коляске в цветущий яблоневый сад. И я оторопела, увидев его, – древние живые мощи и одновременно молодые веселые глаза. Белые лепестки яблонь, осыпаясь, парили над схимником, а воробьи доверчиво садились к нему на колени. Тощий юный воробьишка пытался клевать «старческую» гречку на руках иеросхимонаха, а воробьи потолще наблюдали за ним.
Позже я освоила тот этикет бойкости, когда при встрече надо сказать: «Батюшка, простите, благословите». А тут, как глупый воробей, глядела на схимника, а он улыбался мне. Вот и все – молчали, улыбались. А потом схимника увезла обратно в келью, и он спросил на прощанье:
– Как твое святое имя, детка?
– Нина.
Больше я схимника не видела, но через насельника монастыря Игоря иногда получала известия о нем. Впрочем, сначала два слова об Игоре.
В миру он погибал от наркотиков, и отчаявшиеся родители привезли его на отчитку в монастырь. Здесь он исцелился, полюбил монашество и решил остаться в монастыре навсегда. Он уже подал прошение о зачислении в братию, но вдруг заколебался. Игоря, как говорят, «закрутило» – он начал окормлять юных паломниц, влюбленно внимавших своему «аввочке», а заодно решил облагодетельствовать схимника, вызвавшись ухаживать за ним. Ругал он при этом схимника нещадно:
– Грязь развел. Беспредел! Печь закопченная, окна немытые, и ремонта не было сорок лет.
Родители Игоря, люди денежные, тоже решили облагодетельствовать схимника, сделав в его келье евроремонт. Но когда они с прорабом явились к схимнику, тот испуганно забормотал, что он, мол, грешный, совсем многогрешный, и недостоин таких забот.
– Батюшка, – сказала недавно крестившаяся мама Игоря, – Господь по неизреченному благоутробию прощает грехи, если кается человек. Вы уж, пожалуйста, поскорее покайтесь, а мы ремонтик вам провернем.
Схимник охотно обещал покаяться, но от ремонта отказался наотрез. Он уже угасал и почти не ел, отдавая все силы молитве. А Игорь с благими, конечно, намерениями неустанно терзал его:
– Батюшка, если вы не будете кушать, я вызову врача и вас будут кормить через шланг с воронкой.
Но схимник и от шланга увернулся.
– Прихожу и радуюсь: кашу съел, – рассказывал Игорь. – А он, оказывается, втихую кормит этой кашей мышей.
При виде мышей, внаглую поедающих кашу, да еще под присмотром схимника, Игорь вскрикнул по-бабьи и заявил:
– Батюшка, в келье мыши. Я сейчас кошку принесу.
– Зачем кошку? Она их съест, – забеспокоился схимник. – Они уйдут, уйдут, я им скажу.
Мыши, действительно, ушли из кельи, а Игорь решил уйти из монастыря.
Отзывался он теперь о схимнике совсем непочтительно: мол, мышей разводит да от скуки гоняет чертей. Впрочем, о втором занятии, «от скуки», Игорь говорил неохотно, но картина была такая. Откроет схимник свою особую тетрадку в розовой обложке, начнет молиться – и вдруг шум, визг, что-то страшное. Игорь пугался, а схимник говорил благодушно:
– Ишь чего захотел, окаяшка, – живую душу в ад утащить. А душа-то Божия, душа спасется.
Кончина схимника так поразила Игоря, что он уехал потом на Афон.
Зашел попрощаться и рассказал, что схимник перед смертью попросил омыть его, чтобы не затруднять братию при погребении. Положили его в бане на лавку, и вдруг некая сила с грохотом вышибла лавку из-под батюшки.
А схимник будто ничего не заметил – и лежал на воздухе, как на тверди, продолжая молиться.
– Батюшка! – обомлел Игорь. – Вы же на воздухе лежите!
– Молчи, молчи, – сказал схимник. – Никому не говори.
Но Игорь, не утерпев, рассказал. Я же выпросила у Игоря ту самую розовую тетрадку, по которой молился схимник.
***
Эта была тетрадка в косую линейку, образца тех времен, когда школьники писали еще чернилами и требовалось писать красиво. На задней обложке – таблица умножения. А в самой тетрадке то Богородичное правило, когда сто пятьдесят раз читают «Богородице Дево, радуйся», а после каждого десятка идут определенные прошения. Молитвы эти известны и изданы в сборниках.
Но у схимника были свои молитвы, написанные тем древнемонашеским, уже забытым языком, что моя филологическая душа затрепетала от красоты и таинства слов. До сих пор жалею, что не переписала тетрадку, а она ушла по рукам. Современный язык беднее и грубее. И как передать тусклым нынешним словом пламенную любовь схимника к Богу и людям? Схима – это молитва за весь мир. А схимник, кажется, воочию видел бедствия мира: кто-то гибнет в пучине порока, кто-то отчаялся в скорбях, а кто-то сует голову в петлю. Особенно меня поразила молитва схимника о самоубийцах, а точнее, о людях, замысливших покончить с собой. Тут схимник плакал и вопиял к Божией Матери, умоляя Ее спасти эту драгоценную душу – сокровище сокровищ и цены ей нет. В тетради была песнь песней о душе человека. Но поэзию не выразишь прозой, а потому приведу свидетельство профессора нейрохирурга:
– Пошлость и убожество атеизма, – говорил он, – заключаются в том, что им неведомо величие Божиего замысла о человеке. Ведь даже мозг используется лишь процентов на пять. Потенциал огромный, и человек сотворен Господом для воистину великих дел.
Вот об этой великой душе и плакал схимник, умоляя Господа послать Ангела, чтобы оборвал веревку висельника или обезвредил смертное питье.
А так бывает – это известно из рассказов людей, переживших попытку суицида. Одна художница рассказывала, как в угаре богемной жизни она дошла до такого опустошения, что решила покончить с собой. Набрала в шприц яду и уже приготовилась сделать смертельный укол, как шприц вдребезги разлетелся у нее в руках. После крещения она стала духовной дочерью известного старца и узнала, что в тот смертельный для нее миг старец бросился на колени, умоляя всех присутствовавших молиться о ней.
Молитва схимника о мире была для меня таким откровением, что я попросила своего старца, архимандрита Адриана, благословить меня молиться по тетрадке этого схимника.
– А ты сможешь? – усмехнулся батюшка.
– Смогу.
– Ты сможешь?! – гневно переспросил он.
– Батюшка, да я дважды в день буду тетрадку читать. А вы, прошу, помолитесь, чтобы у меня молитва пошла.
– Уж я-то помолюсь! – пригрозил старец и, зная мое упрямство, нехотя благословил.
Два дня я молилась по тетрадке схимника, упиваясь красотою молитв и даже не замечая: а что со мной? Вижу все, как в тумане, и будто оглохла, как сквозь вату проходит звук. А потом начались ужасы. На молитве о самоубийцах в воздухе нарисовалась петля висельника и кто-то мерзкий внушал: «Сунь голову в петлю!» Чего-чего, а помыслов о самоубийстве и каких-либо видений у меня сроду не было. А тут даже зубы застучали от страха.
Всю ночь я просыпалась от леденящего ужаса, а наутро не смогла встать.
Каждая мышца дрожала, как кисель. Дыхание пресекалось, и краешком угасающего сознания угадывалось – это смерть. С тех пор я знаю силу бесовского приражения – паралич воли под наркозом помыслов: «Смерть – это хорошо: отдых, покой». Меня спасла моя мама, а точнее, ее рассказ, как она заблудилась в Сибири в пургу. Конь выбился из сил, а мама упала в сугроб. Она уже засыпала сладким смертным сном, как затрепетало материнское сердце: дочка маленькая, грудничок, совсем беспомощная еще. И мама намертво вцепилась в поводья, посылая коня вперед. Так конь и привез домой уже бесчувственную маму, и она говорила потом:
– Ты меня, дочка, от смерти спасла.
Теперь настал мой черед любви и памяти о ближних, таких больных и беспомощных без меня. И я поволокла себя к монастырю. Падала, цеплялась за кусты и деревья и через силу двигалась вперед. Возле монастыря мне стало дурно. Припала к стене универмага и перепугалась – из витрины магазина на меня смотрел упырь с зеленым лицом и налитыми кровью глазами. Я отшатнулась в испуге и догадалась: в витрине – зеркало, а упырь – это я.
К старцу Адриану обычно трудно попасть, но тут он вышел меня встречать.
– Ну что, помолилась? – спросил он невесело.
– Помолилась, – просипела я, ибо голоса уже не было.
– Поняла?
– Поняла.
– Дай сюда свой помянник.
Мой помянник в ту пору был чуть потоньше телефонной книги Москвы – друзья, знакомые, малознакомые. Словом, я жаждала спасать мир, не умея спасти себя. И теперь старец вычеркивал из помянника имена со словами:
– Не потянешь. Не потянешь. Не потянешь. А этого идола окамененного напрочь забудь и не смей поминать!
«Идол окамененный» был известным драматургом и слыл в нашей компании интеллектуалом. А недавно с достоинством интеллектуала он рассуждал с телеэкрана об ошибках Христа. Господи, как стыдно бывает за прошлое, а оно настигает нас.
После ревизии старца в помяннике остались лишь имена моих родных, крещенных по обычаю, но неверующих. Повздыхал батюшка над их именами и сказал:
– Вот твой крест – отмаливать родных. Жалко мне тебя, сестра. Тяжелый крест у тебя.
Смысл этих слов открылся мне позже, когда мои родные приходили к Богу через великие скорби и боль. Слез тут было пролито немало. Но слава Богу за все, а скорби – школа молитвы.
ТАМАРА
Похожий случай был с моей подругой Тамарой. Батюшка благословил ее читать Евангелие и Псалтирь за мужа, страдавшего тогда винопитием. А поскольку на их улице после получки добрые молодцы массово отдыхали в лужах, Тамара стала отмаливать и их. Однажды на молитве она упала в обморок, а через неделю ее увезли на «Скорой» в больницу.
После больницы батюшка устроил ей разбор полетов и выговаривал:
– Ты что это, мать, на себя берешь – всех пьяниц решила отмолить? А пупок не развяжется, а?
Помянник Тамары теперь тоже похудел. А годы спустя она признавалась:
– Как же трудно молиться, даже за родных! С мужем полегче, да с сыном беда. Как уехал в Америку, так перестал причащаться и годами не ходит в храм.
У Тамары больное сердце и давление скачет. Но она ночами стоит на коленях в слезной материнской молитве за сына. Трудно молиться, а надо, надо. Такая острая боль – сын!
О НЕМОЩНЫХ
Православный человек Петр Мамонов, сыгравший роль старца Анатолия в замечательном фильме «Остров», сказал о себе, что в духовной жизни он продвигается пока «муравьиными шажками». Многие могут так сказать о себе, ибо большинство в нашей Церкви все-таки люди новоначальные. Да, образованные и порой именитые, но позади почти у каждого та костоломка безбожной жизни, что тут не Россию впору отмаливать, а каяться и каяться в грехах. «Нам оставлено лишь покаяние», – писал о Церкви наших дней игумен Никон (Воробьев).
Поневоле сравниваю нынешнее поколение с поколением людей, ходивших в церковь в годы гонений. Они шли к Богу не за выгодой, а по той безоглядной любви к Нему, что уводила их потом в лагеря. А сейчас молодого человека уговаривают: сходи в храм, помолись – и получишь мешок пряников с вагоном счастья в придачу. Не православие, а киска с бантиком. И я понимаю, почему молодежь идет к младостарцам и патриотам-экстремалам – они зовут не к елейному благополучию, а на жертвенный подвиг во имя России. Жертвы тут неизбежны, а исход известен: слепой слепого ведет, и оба в яму упадут.
Но ведь хочется подвига, а с подвигами сложно. И стоит молодому человеку начать подвизаться по образу древних, с ночными бдениями впроголодь и многосотенными земными поклонами, как опытный духовник остановит его. Что поделаешь? Время такое. Еще в первые века христианства святые отцы предсказывали о тех грядущих временах, когда люди не смогут и в малой степени повторить подвига древних, и не будет рядом великого Аввы, исцеляющего недужных возложением рук и вдохновляющего своим примером. Наш удел – спасаться скорбями. И мы, как думаю я иногда, немощная пехота последних времен. Но и немощным дарует силу Господь.
В минуту скорби о бедствиях Отечества я читаю и перечитываю «Сказание Авраамия Палицына» о нашествии на Русь поляков и об осаде Троице-Сергиевой лавры. Время другое, а проблемы все те же – о мудрых века сего и немудрых, о тех, кто похваляется спасти Россию, и о людях, действительно спасающих ее. А поскольку летопись преподобного Авраамия стала, к сожалению, библиографической редкостью, рискну напомнить некоторые эпизоды из нее.
Был в осаде Троице-Сергиевой лавры тот, особо трагический, момент, когда Лавра осталась беззащитной. Убиты 2125 защитников ее, 797 монахов, и в монастыре стоит смрад от ран умирающих. И тут на первый план выдвигаются простецы-немощные, увечные, убогие и не обученные ратному делу. Простецы делали вылазки за стены монастыря, чтобы раздобыть для обители дров и хоть какой-то провиант с огорода. А когда поляки начинали преследовать простецов, эта малая увечная дружина отважно бросалась в бой, обращая их войско в бегство. В монастыре дивились чуду, а простецы объясняли, что не своею силою одержали победу, но молитвами чудотворцев Сергия и Никона Радонежских. Сами же поляки свидетельствовали, что видели преподобного Сергия, возглавляющего битву простецов.
И еще о немощных и власть имущих. На помощь осажденной Лавре приходит «избранное войско» под водительством боярина Давида Жеребцова.
Первым делом боярин опустошил житницы Лавры, отобрав последнее пропитание для своих нужд. Летопись повествует, кажется, не только о воеводе Давиде, но и о тех «боярах» новейших времен, что «не пекутся о препитании мучащихся в бедах, но строят о себе полезнаа». Горько «плакахуся» тогда чернецы, привыкнув делиться последним куском с сиротами и вдовами, укрывшимися в стенах Лавры. И за их любовь к обездоленным Господь свершил чудо, неведомым образом пополняя житницы. Наконец наступает время битвы. Воевода настолько уверен в своих силах, что презирает просьбу простецов помолиться перед боем. Он насмехается над верой простолюдинов: «Их же много бесчестив и отслав прочь, не повеле с собою исходити на брань». А вместо победы – поражение, гибнет войско в окружении врагов. И совсем бы пропасть воеводе со избранным войском, если бы не бросились в бой боголюбивые простецы: «и по обычаю простоты немощнии бранию ударивше, и исхищают мудрых из рук лукавых».
А может, думается иногда, Господь потому и убирает от нас человеческие подпорки, и нет рядом великого Аввы, чтобы в осознании своей немощи мы стяжали нищету Христову, возложив все упование на Господа? Такая вера свойственна святым и нашей Святой Соборной и Апостольской Церкви. Вот почему в дополнение к событиям прошлого расскажу историю, случившуюся уже в наши дни в Оптиной пустыни.
В жаркий летний день возле храма стоял дюжий мужик странного вида – вся грудь в иконах и крест-накрест вериги. Люди спешили на всенощную, а он останавливал их, убеждая, что теперь уже в церковь ходить нельзя, ибо там, на престоле, уже «воссел сатана». Речь странника была горячечной и с хорошо известным текстом – про печать антихриста в паспортах и о том, что теперь нельзя доверять священникам, а также жениться и рожать детей. Спорить с такими людьми бесполезно, но молодые мамы все же возмущались:
– Ну да, Хрущев нам обещал показать по телевизору последнего попа, а теперь и последнего ребенка покажут?!
Началась всенощная. Двор опустел, и проповеднику стало скучно. Он робко заглянул в храм, где уже шла лития, и, осмелев, возвысил голос, обличая «сатанинскую церковь». Такие ситуации в монастыре легко разрешимы, и монахи выводят из храма шумных людей. Но тут произошло то, что трудно объяснить, – отец наместник дал знак не трогать буяна. Почему так, не знаю, но вызов был брошен самой Церкви, и монахи приняли его. На солее замерли в пламенной молитве священники. И в храме стояла та тишина, когда в едином порыве все молили Господа: утверди, укрепи и защити Церковь Твою Святую, юже снабдел еси честною Твоею Кровию!
А буян кричал все громче и продвигался все дальше – вот-вот схватит за рясу служащего священника и кинется в драку. И тут произошло то, что я видела только в видеозаписи, когда ураган гнет деревья и сокрушает дома. Так все и было. Некий вихрь гнал хулителя из церкви, он пятился спиною вперед и отбивался от кого-то невидимого руками. Его буквально выдуло из храма. Как ни странно, но это было мало кому интересно. Душа уже вознеслась в горняя, ликуя о Господе, сотворшему небо и землю и давшего нам обетование:«Созижду Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее» (Мф. 16:18).
Кстати, года четыре спустя я увидела в храме того самого странника, молящегося. Вериг и иконостаса на груди уже не было, и видно было, что человек тяжело болен и обнищал. Какая-то женщина сунула ему денег, а бабушка Дарья, постриженная недавно в схиму, дала просфору.
– Матушка, – взмолился к ней странник, – болею я сильно. Помолись за меня!
Бабушка-схимница тоже из простецов. Родила девятерых детей, двоих потом схоронила, и всю жизнь проработала нянечкой в Доме престарелых. Однажды она забыла дома очки и попросила меня написать ей записки об упокоении. Написала я записок десять – рука устала, а схимница все продолжала перечислять имена сирых стариков, скончавшихся у нее на руках:
– Безродные они. Поминать их некому.
Если кто-то назовет нашу схимницу молитвенницей, она не поверит.
Или, возможно, ответит, как отвечал в свое время на просьбу помолиться оптинский новомученик иеромонах Василий:
– Ну, какой из меня молитвенник? А вот помянуть помяну.
Сколько я знаю таких нянечек и академиков, не считающих себя молитвенниками, но, напротив, немощными и грешными людьми. Молятся, как умеют. Каются перед Господом и уделяют от своих щедрот или скудости лепту для сирот и болящих. Они не спасают Россию – они строят ее: возводят дома и храмы, оперируют больных и учат детишек в школах.
Зарплата в провинции мизерная – на грани нищеты. Но врачи по-прежнему выхаживают больных, а учителя не бегут из школы, искренне не понимая людей, которые идут на панель или в бандиты, утверждая, что выбора нет. Выбор всегда есть. Помню, как на предвыборном митинге в Козельске оратор-коммунист стращал людей всевозможными бедами, если не проголосуют за него.
– До чего довели людей, – воскликнул он пылко, – на одних лишь грибах живем!
– Ничего, на картошке с грибами продержимся, – ответили ему из толпы. – А ты не запугивай, милый, народ. С нами Бог!
Хороший у нас, в провинции, народ.
ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ
Инициатива наказуема. И стоило мне организовать клуб для трудных подростков, как там появился бойкий молоденький журналист, решивший взять у меня интервью.
– Вы любите подростков? – спросил журналист.
– Нет.
– Не понял… Хорошо, спрошу иначе. Вот, допустим, навстречу вам по улице идёт подросток-правонарушитель со своею бедой. Как вы поступите в таком случае?
– Перейду на другую сторону улицы.
– Как? Вы бросите человека в беде?
– Я бы бросила, да не получается, потому что человек идёт следом за мной.
Журналист расстроился. Он уже выносил в душе ту пламенную концепцию интервью, когда любовь, мол, спасает мир: стоит окружить заботой этого юного уголовничка (отбил студенту почки, за что и отсидел по малолетке свой срок в колонии), как душа его расцветёт, словно райский сад.
– Вы имели когда-нибудь дело со шпаной? – спрашиваю журналиста. – Нет? Тогда я расскажу вам одну историю.
А история была такая. Поздним вечером я возвращалась домой по тёмной безлюдной улице, как вдруг услышала топот ног. Неразличимые в темноте тени окружали меня сбоку и сзади, по всем правилам волчьей охоты беря жертву в кольцо. Позже, уже в аспирантуре, я вычерчивала для диссертации схемы таких преступлений. Вот подвыпившие подростки идут по ночному городу, но на полицейского не нападают – он вооружён. Спортсменов и крепких мужчин не трогают – те могут дать сдачи. Им нужны тёмная улица (нет свидетелей) и та заведомо слабая жертва, над которой можно безнаказанно измываться, бить, калечить и втаптывать в грязь. Они наслаждаются, когда их боятся. И главный приз их ночной охоты – это ужас жертвы, позволяющий в горделивом превозношении осознавать свою «власть» над людьми.
Словом, мой случай вполне укладывался в классику жанра. Всё дальнейшее было предсказуемо – сейчас, думаю, ножичком будут угрожать. И действительно, в темноте щёлкнул нож-выкидушка, в лунном свете блеснуло лезвие. И тут, ослепнув от ярости, я пошла прямиком на нож, прошипев угрожающе: «Сдохну, а на колени перед мразью не встану!»
Фары машины, свернувшей в проулок, высветили на миг нашу компанию, а нападавшие вдруг попятились и, сдёрнув кепочки, закивали:
– Здрасьте, Нина Александровна!
Это были мои подопечные из клуба, и особенно угодливо кланялся Кошкин, ещё не успевший спрятать свой нож.
Господи, сколько же сил было на них потрачено! Мы ходили вместе в походы, устраивали диспуты и встречи с интересными людьми. Мы, наконец, читали умные книги. Но что миллион самых умных книг, если в тот миг стали реальностью разве что горькие слова поэта: «Да, долго зверь таился в человеке».
– Но ведь есть наверняка положительные сдвиги, – упорствовал журналист.
– Есть. Недавно Рома Авдеев огрел стулом Кошкина за то, что тот матерился в моём присутствии. Заступился за меня, понимаете, поскольку я мата не выношу.
Журналист ушёл недовольный, задиристо спросив на прощанье:
– Значит, вы не верите во всепобеждающую силу любви?
– Почему же, верю. Но, как говорит одна мудрая женщина, мать троих детей, «любовь – это картошка». То есть надо чистить картошку, готовить обеды, прощать обиды, стирать, убирать и нести свой крест.
Словом, у меня была своя «картошка». И хотя я клятвенно уверяла эту публику с ножичком, что не буду больше вызволять их из милиции и возить передачи в колонию, я всё-таки вызволяла, ездила в колонию и, как умела, боролась за них на суде. Впрочем, бороться было порой бесполезно. Например, Рома Авдеев приложил немало усилий, чтобы сесть, и при этом надолго. Когда адвокат заявил в своей речи, что его подзащитный глубоко раскаивается, Рома заорал со скамьи подсудимых:
– Мало я дал этой подлюге! Выйду и в клочья гниду порву!
– Авдеев, суд делает вам замечание! – прикрикнула на Романа судья.
А Авдеев в ответ:
– Да видал я вас всех в гробу в белых тапочках!
У Ромы отсутствовал инстинкт самосохранения; на нём, похоже, сбывалась пословица: у детей нет судьбы – у них есть родители. Семья же у Ромы была такая: папа – потомственный алкоголик, а по вероисповеданию богохульник. Мама, как утверждал Рома, работала геологом в Монголии, хотя на самом деле находилась в психиатрическом специнтернате для хроников, пребывая там в состоянии «овоща». Мама уже не помнила, что у неё есть сын Ромочка, но по-детски радовалась, когда он привозил ей конфеты. Мама была тайной болью нашего Ромки. И когда мажор Костя, сын главврача того самого интерната, насмешливо рассказал при всех, в какой Монголии по имени «дурка» находится мама нашего героя, Рома Авдеев ринулся в драку.
Драка как драка. Мажоры и подростки из неблагополучных семей регулярно дрались. И не было бы никакого суда, но у Кости был папа – военный прокурор, свято верующий, что, в силу высокого социального статуса, его семья неприкасаема. А мама, главврач, даже в запальчивости заявила на суде: «Зря отменили расстрел для бандитов!»
Свидетели защиты, вызванные адвокатом, лишь усугубили дело. Инспектор из детской комнаты милиции охарактеризовала подсудимого Авдеева как злостного хулигана, по которому давно уже плачет тюрьма. А классная руководительница Романа почему-то забыла, что она не на родительском собрании, и возмущённо потребовала «принять меры», поскольку Авдеев бросил школу и при этом нагрубил ей, педагогу.
Словом, тут вступил в действие тот самый бес крючкотворства, когда маститый адвокат как-то ловко перевёл гематомы (по-русски синяки) невинно пострадавшего Кости в разряд тяжких телесных повреждений, а прокурор бархатным голосом потребовал для Авдеева восемь лет колонии строгого режима.
На судью откровенно и нещадно давили: звонили из военной прокуратуры, из министерства и даже из секретариата президента. И я, признаться, не рассчитывала на успех, когда отправилась к судье хлопотать за Рому. А судья вдруг сказала:
– Молодец Авдеев – за мать заступился! Но почему никто не сказал об этом в суде? Потерпевший скрывает причины драки – это понятно. Тут уже лёгкая статья, чаще условная. Но сам Роман почему же молчит?
– А Рома выступает в привычном для него жанре – гордость мехом наружу. Он, знаете, истово верует, что врачи вскоре вылечат мать, и считает болезнь случайностью.
– Жалко парня, – вздохнула судья. – А мы вот что сделаем: направим Авдеева на судебно-медицинскую экспертизу, а там, может, что-то смягчающее найдём. Нервы-то у парня совсем никудышные. И нервное истощение, похоже, налицо.
И тут у меня предательски защипало в глазах оттого, что никто в этом мире никогда не жалел «отпетого» Ромку.
– Что, устали? – участливо поинтересовалась судья.
– Устала, – честно призналась я. – Сыну пуговицу к рубашке пришить некогда, а я всё с чужими бедами вожусь.
– Вот и я возвращаюсь домой поздно вечером и валюсь от усталости. Муж пытается меня перевоспитывать, даже выписал из какой-то книги слова: «Ты разрушаешь дом свой в то самое время, как покушаешься устроить дом ближнего».
Позже я узнала, что это слова аввы Исайи Отшельника, но не сразу поняла их сокровенный смысл.
Шпион глубокого залегания
Первое посещение психиатрической больницы, куда отправили на экспертизу Романа Авдеева, было для меня схождением в ад. Какие-то неживые, мертвенно-бледные лица, ужимки, гримасы, стоны и смех. Сразу у входа меня атаковал юный татарин Камиль и обнял, восклицая:
– Мама пришла, моя мамочка! Дай пирожок.
Санитар, по прозвищу Лёнька-садюга, отшвырнул от меня новоявленного «сыночка» таким мощным ударом, что тот скорчился от боли.
– Как вы смеете бить человека? – возмутилась я.
– Кто человек? Он человек? – усмехнулся санитар. – Самый дебилистый дебил в отделении, и понимает одно слово – кулак!
Рома Авдеев, как выяснилось, лежал в боксе для буйных на вязках, то есть привязанный ремнями к кровати и… так крепко, что распухли багровые кисти рук.
– Вы не боитесь, что начнётся некроз? – спросила я заведующую отделением и лечащего врача Ромы Галину Гурьевну.
– А что поделаешь? Буйный! В первый же день на санитара напал, – ответила докторша, велев, однако, развязать ремни.
Роман лежал, обездвиженный аминазином, но даже в этом беспомощном состоянии сопротивлялся из последних сил. И пока Лёнька-садюга с гаденькой усмешкой развязывал ремни, он хрипел ему в лицо: «Порву!»
– Сами видите – социально опасен, – сказала Галина Гурьевна. – Налицо агрессия, слабоумие, а картина дефектологии такова…
– Нельзя же так говорить при больных, – попробовала я остановить этот поток красноречия.
– Думаете, наши больные что-то понимают? Чурки! – даже как-то весело сказала завотделением. – Короче, с вашим протеже Авдеевым полная ясность: потомственный шизофреник. Похоже, закончит свою жизнь в состоянии «овоща», как и его сумасшедшая мать. К сожалению, шизофрения неизлечима, а я знакома, поверьте, с мировыми достижениями.
Рома плакал. Нет, он не хотел плакать… стыдясь слёз, шумно дышал носом, а только слёзы сами катились из глаз. Вряд ли он плакал из жалости к себе. К своей участи этот рослый красивый парень был настолько равнодушен, что не видел особой разницы, есть в этом мире Рома или нет. И если что-то давало ему силы жить, то это была неистовая вера в скорое исцеление матери и надежда на новую хорошую жизнь. Теперь этой надежды не стало.
Не буду пересказывать дальнейший разговор с врачом, закончившийся гневным окриком Галины Гурьевны: «Дамочка, немедленно покиньте отделение. Я кандидат медицинских наук и не намерена выслушивать бред невежд!» Могучая рука санитара уже подталкивала меня к выходу, как вдруг всё переменилось в один миг.
– Галочка, стол накрыт. Празднуем! – величественно провозгласил Вадим Сергеевич, знаменитый киноактёр, выступавший у нас некогда в клубе.
– Как, вы здесь? – изумилась я, рассматривая больничную одежду кинозвезды.
– Т-сс, я шпион глубокого залегания, – отшутился Вадим Сергеевич и с ловкостью дамского угодника повёл нас с Галиной Гурьевной в ординаторскую, где уже был накрыт стол с шампанским и фруктами.
По пути Вадим Сергеевич успел внушить Галине Гурьевне, что я очень влиятельный человек и имею вес на телевидении (вот уж неправда, хотя и был печальный опыт работы, навсегда отвративший меня от тележурналистики). Но Галина Гурьевна растаяла и источала теперь медоточивые речи:
– О, оказывается, мы с вами коллеги и родственные души. Поздравьте меня: с завтрашнего дня ухожу работать на телевидение. Вадимчик решил устроить для меня торжественные проводы. Тебе ведь жаль расставаться со мною, Вадим?
О том, как «жаль» расставаться с Галиной Дурьевной (так звали её все за глаза), Вадим Сергеевич рассказал мне позже, излагая историю своей болезни:
– В среду мне вручили Государственную премию, был роскошный банкет, а уже в четверг случился первый приступ болезни. Газеты называли меня тогда «флагманом кинематографа» и писали, что созданные мною образы киногероев позволяют воспитывать молодёжь на положительных примерах. А флагман, оказывается, шизофреник со справкой и клинический идиот. Мою болезнь сочли верхом неприличия, и я превратился в шпиона глубокого залегания. То есть лечился исключительно тайно, уезжая якобы на охоту в Сибирь. Знали бы вы, сколько я перемучился, пока не встретил врача от Бога Николая Ивановича.
Николай Иванович, старенький профессор, был в ту пору завотделением, а потом его «съела» Галина Гурьевна. Поводов для смещения Николая Ивановича было немало. Например, он мог воскликнуть на чествовании маститого академика, изобретателя диагноза «вялотекущая шизофрения», очень удобного для борьбы с диссидентами: «Вялотекущая шизофрения – это такая же чушь, как немножко беременная женщина. В мировой психиатрии такого диагноза нет!»
А ещё он говорил, правда, в узком кругу: «Все мы однажды придём на Страшный Суд, и я ужасаюсь участи многих. А с наших пациентов Господь не спросит за грехи. Ну какие грехи у человека, не способного отвечать за себя? И работа психиатра – это служение ангелам».
Словом, Вадим Сергеевич уже не первый год наблюдался у профессора, радуясь, что приступы случаются всё реже, пока не угодил к Галине Гурьевне.
– Это чудовище! – сказал он, и руки у него мелко затряслись. – Знаете, как она наслаждается своей властью? Галина тут же отменила все назначения профессора, и мне вкололи такую лошадиную дозу нейролептиков, что я угодил в реанимацию. Я умирал, а перед смертью почему-то напряжённо думал: жаловаться бесполезно, Галина непотопляема. Но, знаете, есть такой приём – ловушка для дурака. То есть надо вывести дурака на такой уровень общественной активности, когда его дурь станет очевидной для всех.
Как раз в ту пору на телевидении решили организовать цикл бесед с психиатром. И влиятельные друзья Вадима Сергеевича организовали такую рекламу «гениальной» Галине Гурьевне, что её поставили во главе проекта и даже взяли в штат.
Первое и последнее выступление Галины Дурьевны в прямом эфире произвело столь неизгладимое впечатление, что продюсер выражался уже непечатно и орал на всю студию: «Эту дуру и хамку даже на порог не пускать!» Галина рыдала потом на плече у Вадима Сергеевича, но вскоре утешилась: вышла замуж за человека с еврейской фамилией – теперь в Израиле изучает иврит.
Однако расскажу о дальнейшей судьбе Ромы, сложившейся как раз по пословице: «Серенькое утро – красный денёк».
***
Старенький профессор Николай Иванович не нашёл у Романа признаков психического заболевания, но всё же решил подержать его в больнице – подлечить нервишки и потянуть время, выжидая, пока утихнут страсти, ибо Роме грозил всё же серьёзный срок.
За тот месяц, что Роман находился в больнице, страсти не просто улеглись, но случилось неожиданное. Мажора Костю арестовали за торговлю наркотиками. Мама и папа отчаянно бились за освобождение сыночка. Суд над Романом Авдеевым с липовыми справками о «тяжких телесных повреждениях» мог разве что подлить масла в огонь. Короче, родители забрали заявление и дело закрыли.
И всё же судьба Ромы внушала опасения. Он мог снова с лёгкостью пустить в ход кулаки и постоянно угрожал Лёньке-садюге, тайком избивавшему больных.
– Рома, научись говорить «мяу», а не «гав», – шутливо наставлял его Вадим Сергеевич.
Но Рома по-прежнему «гавкал» и, главное, тосковал из-за крушения надежды на исцеление матери. Он даже из больницы никуда не рвался. А куда идти: домой, к вечно пьяному папаше-матерщиннику, или к маме, уже забывшей, что у неё есть сын?
– Знаешь, Рома, – рассказывал ему Николай Иванович, – у меня в отделении лет десять назад лежал художник, и был он, что называется, овощ овощем. А когда он вдруг выздоровел, то оказалось, что душа его за это время возросла настолько, что из посредственного ремесленника он превратился в талантливого мастера. Может, и душа твоей мамы сейчас возрастает, а душа, пойми, вне болезни.
Про вечно живую душу, независимую от века сего и болезней, Рома не понял, но крепко задумался. А практичный Вадим Сергеевич сказал: «Нам, главное, дотянуть Ромку до армии, а из армии многие выходят людьми». Как раз в тот год Роме исполнилось 18 лет, день его рождения выпал на Страстную субботу. И было решено отметить день рожденья застольем в пасхальную ночь.
О пирожках и притчах Соломоновых
Прежде чем рассказать про ту пасхальную ночь, опишу хотя бы вкратце обстановку в отделении и соседей Ромы по палате.
Рядом с Ромой лежал вечно голодный дистрофик Камиль, он постоянно клянчил у всех пирожок. Его никто не навещал, передач он не получал. И всё же Камилю везло, потому что на соседней кровати лежал Саша-суицидник. К Саше регулярно приходила мама-продавщица, приносила пакет пирожков для Камиля, сумку продуктов для сына и при этом нещадно ругала его:
– Вот гад – в петлю полез! Я пашу как трактор, семью обеспечиваю, а ему, ёшкин кот, не нравится жить. И что ж тебе, висельник поганый, не нравится?
А не нравилась Саше собственная внешность. Он считал себя уродом и в ужасе шарахался от зеркала. Кстати, ничего уродливого в его внешности не было, довольно приятное лицо. Но это типичный юношеский синдром – страх уродства. К счастью, проходящий с возрастом.
Однажды я услышала, как Вадим Сергеевич беседует с Сашей:
– Знаешь, Саша, был такой знаменитый французский певец и актёр Ив Монтан. Кумир миллионов! В 17 лет он хотел покончить с собой, считая себя уродом. Смешно?
– Не смешно, – буркнул Саша.
– А у Пушкина, – продолжал Вадим Сергеевич, – есть одно раннее стихотворение, написанное по-французски. Точнее, это записка девочке, с которой его решили познакомить друзья по лицею и назначили им свидание в парке. Но как узнать друг друга при встрече? И Пушкин описывает незнакомке свою внешность в таких выражениях: я похож на обезьяну, а руки у меня длиннее колен. А дальше гениальное: «Но таким сотворил меня Бог, и я не желал бы быть иным». Пушкин потому и велик, что желал быть таким, каким сотворил его Бог. А нам подавай силиконовые губы и… чего там ещё?
– Да не собираюсь я больше вешаться! – взмолился Александр.
– Тогда помоги покормить Алёшу. Хоть кому-нибудь помоги.
Это было выстраданное убеждение знаменитого артиста: когда тебе плохо – помогай бедствующим. А если сосредоточиться лишь на собственной боли, то вселенная сужается до размеров петли удавленника.
Самым тяжёлым больным в их палате был студент-пятикурсник Алёша. Кататоник, не кататоник (Николай Иванович очень сомневался в диагнозе), он лежал месяцами в позе эмбриона либо сидел неподвижно, застыв в ступоре. Студент не реагировал на людей, не