О позициях человека: что в них есть от власти
Человек, так любящий стоять прямо, может, не сходя с места, также сидеть, лежать, сидеть на корточках или стоять на коленях. Каждая из этих позиций, а также переход от одной позиции к другой выражает что-то определенное. Власть и ранг имеют свои твердые традиционные позиции. Из того, как люди располагаются по отношению друг к другу, легко сделать вывод о соотношении их статусов. Мы сразу понимаем смысл ситуации, когда один сидит на возвышении, а остальные стоят вокруг него; когда один стоит, а все другие вокруг сидят; когда один вдруг появляется, и все собравшиеся встают; когда один падает перед другим на колени; когда вошедшего не приглашают сесть. Даже такое случайное перечисление показывает, как много существует немых выражений власти. Вглядимся в них и определим точнее их значения.
Каждая новая поза, принимаемая человеком, соотносится с предшествующей, точно объяснить новую можно только в том случае, если знаешь предыдущую. Может быть, стоящий только что вскочил с ложа, может быть, он поднялся с сидения. В первом случае он, может быть, почувствовал опасность, во втором — кого-то приветствует. Изменения позиции всегда чреваты неожиданностью. Они могут быть привычными, ожидаемыми и точно соответствовать принятым в обществе нормам, но всегда есть возможность внезапного изменения позиции, которое именно поэтому особенно выразительно. Например, во время службы в церкви многие преклоняют колени; это привычно, и даже те, кто принимает такую позу, не придают ей особого значения. Но если на улице перед человеком, которой только что сам стоял коленопреклоненным в церкви, падет на колени незнакомец, эффект может быть шокирующим.
Но при всей многозначности поз имеется тенденция к фиксации и монументализации отдельных человеческих положений. Сидящий или стоящий воздействует сам по себе, даже независимо от временного или пространственного контекста. В памятниках некоторые из этих позиций кажутся настолько банальными, что на них даже не останавливается взгляд. Но тем важнее и действеннее они в нашей повседневной жизни.
Стояние
Стоящий горд тем, что свободен и не нуждается в опоре. Вплетается ли сюда воспоминание о том, как еще ребенком он впервые встал на ноги, или возникает чувство превосходства над животными, ни одно из которых не стоит на двух ногах свободно и естественно, — в любом случае стоящий чувствует себя самостоятельным. Тот, кто поднялся, завершил определенное усилие, и теперь он так велик, как это вообще для него возможно. Тот же, кто стоит долго, выражает этим некую идею сопротивления: демонстрирует ли он, что стоит прочно и непоколебимо как дерево, или что он для всех открыт, ему нечего скрывать и некого бояться. Чем спокойнее он стоит, чем меньше вертится и бросает взгляды по сторонам, тем более уверенно выглядит. Он не боится даже нападения сзади, хотя на спине и нет глаз.
Если окружающие пребывают в некотором отдалении, стоящий выглядит еще солиднее. Если он стоит напротив них на некотором расстоянии, возникает ощущение, будто он представляет их всех. Если он к ним приблизится, кажется, будто он возвышается над ними; когда же он смешивается с ними, то в развитие прежней позиции его поднимают и несут на плечах. При этом он утрачивает свою самостоятельность и оказывается как бы сидящим на них всех.
Поскольку стояние может рассматриваться как начало всякого движения — обычно человек стоит перед тем, как пойти или побежать, — стоящий создает впечатление накопленной и нерастраченной энергии. Стояние — центральная позиция, из которой можно безо всяких посредующих действий либо занять другую позицию, либо прийти в движение. Обыкновенно стоящего воспринимают как находящегося в напряжении, даже когда в действительности он вовсе не намерен действовать, может быть, он вообще в следующий момент ляжет спать. Стоящего всегда переоценивают.
В странах, где высоко ценится самостоятельность личности, где ее сознательно формируют и подчеркивают, стоят чаще и дольше. Заведения, где едят и пьют стоя, особенно популярны, например, в Англии. Гость может уйти в любое время и без всяких хлопот. Он покинет остальных легко и незаметно, Поэтому он чувствует себя гораздо свободнее, чем если бы он должен был сначала вставать из-за стола. Вставание надо рассматривать как объявление своих намерений, что уже ограничивает свободу. Даже в приватном общении англичане предпочитают стоять. Они тем самым, еще только придя, уже свидетельствуют, что не намерены задерживаться надолго. Они свободны в движениях и могут без особых церемоний покинуть одного собеседника и обратиться к другому. В этом нет ничего вызывающего, и никто не оскорбляется. Равенство в рамках некоторой группы общения — одна из важнейших функций английской жизни — особо подчеркивается тем, что все в равной мере пользуются преимуществами стояния. Никто здесь не «посажен» над другими, и, если кто-то с кем-то хочет поговорить, он это и делает без особых церемоний.
Сидение
При сидении человек использует чужие ноги вместо тех двух, от которых он отказался, чтобы занять эту позицию. Нынешний стул ведет свое происхождение от трона, последний покоился на покоренных людях или животных, обязанных носить властителя. Четыре ножки стула замещают ноги животного — лошади, быка, слона; сидеть на возвышенном стуле — это совсем не то, что сидеть на земле или на корточках. У него совсем другой смысл: сидение на стуле было отличием. Сидящий опирался на других — на рабов или подданных. Когда он сидел, они должны были стоять. Их усталость вообще не принималась в расчет, пока он был в безопасности. Важен был именно он, оберегалась его священная особа, другие в расчет не шли.
Каждый сидящий давит на что-то само по себе беспомощное и неспособное оказать сопротивления. В сидении воплотились свойства верховой езды; но при верховой езде создается впечатление, что сидение не самоцель, что всадник куда-то стремится и хочет попасть туда быстрее, чем это было бы возможно другим способом. Когда скачка переходит в сидение на лошади, возникает абстрактное соотношение верхнего и нижнего, словно нет иной цели, чем выразить именно это соотношение. Нижнее как бы неодушевлено и положено навечно. У него вообще нет воли, меньше даже, чем у раба; это рабство в его максимальном выражении. Верхний может действовать свободно, по собственному произволу. Он может прийти, сесть и сидеть, сколько хочет. Может уйти, не думая об оставшемся. Налицо явное стремление запечатлеть, зафиксировать эту символику. Люди упрямо держатся за четырехногий стул, новым формам не удается его заменить. Можно даже предположить, что скорее исчезнет верховая езда, чем эта форма стула, так полно выражающая ее смысл.
Достоинство сидения заключается в его длительности. Если от стоящего ждешь чего угодно, и уважение внушает именно его готовность к действию, живость и подвижность, то от сидящего ждешь, что он будет сидеть и дальше. Совершаемое им давление упрочивает его репутацию, и чем дольше он осуществляет это давление, тем она прочнее. Трудно найти человеческий институт, который не использовал бы это свойство сидения для своего сохранения и упрочения.
Сидение демонстрирует телесную тяжесть человека. Чтобы ее выразить, как раз и требуется высокий стул. В сочетании с тонкими ножками сидящий действительно выглядит тяжелым. Сидя прямо на земле, он выглядит иначе; она тяжелее и плотнее, чем любое живое существо; давление, на нее оказываемое, не стоит даже брать в расчет. Нет более примитивной формы власти, чем та, которую осуществляет само тело. Она может осуществляться посредством величины — для этого тело должно стоять. Но она может действовать и через тяжесть — а для этого должно быть видимым давление. Когда человек встает, одно добавляется к другому. Судья, который во время процесса сидит по возможности неподвижно, а потом внезапно встает для произнесения приговора, ярче всего выражает это соотношение.
Вариации сидения в основе своей — всегда вариации давления. Обитые сиденья не просто мягки, они внушают сидящему смутное ощущение того, что его тяжесть покоится на живом: податливость и упругость обивки напоминает податливость и упругость живой плоти. Многие не любят мягких сидений, что как раз и свидетельствует, что они об этом смутно догадываются. Удивительно наблюдать, как часто люди и группы, которые сами не отличаются мягкостью, испытывают склонность к мягким сиденьям. Это люди, для которых желание господствовать стало второй натурой, которую они таким образом в символической смягченной форме часто и охотно демонстрируют.
Лежание
Лежание — это разоружение человека. Бесчисленное множество привычек, походок, манер, которые в вертикальном состоянии полностью определяют человека, здесь сняты как платье, будто бы столь важные в других случаях, здесь они ему вовсе не принадлежат. Параллельно этому внешнему процессу идет внутренний процесс засыпания; здесь тоже много всего стянуто и отложено в сторону: определенные защитные ходы и правила мысли — платье духа. Лежащий настолько безоружен, что вообще непонятно, как это человечество умудрилось пережить сон. В диком состоянии оно не всегда жило в пещерах, хотя даже пещеры не были безопасны. Убогие загородки из ветвей и листьев, которым многие дикари вверяют ночью свои жизни, — это вообще не защита. Чудо, что люди еще существуют, они должны бы быть истреблены еще в те времена, когда их было мало, когда они еще не могли сплоченной массой бороться за самосохранение. Уже сам факт сна, его беззащитности, его периодического возвращения, его длительности демонстрирует бессмысленность всех теорий приспособления, которые стараются всему необъяснимому навязать одно и то же псевдообъяснение.
Но здесь речь идет не о глубокой и трудноразрешимой проблеме — как человечество в целом ухитрилось пережить сон, а о лежании и мере власти, содержащейся в нем по сравнению с другими позициями человека. На одном полюсе, как мы видели, находится стоящий с его величием и самостоятельностью и сидящий, выражающий тяжесть и длительность, на другом полюсе — лежащий; его беспомощность, особенно когда он спит, абсолютна. Но это не активная беспомощность, она не видимость и не выражается в деятельности. Лежащий больше и больше отделяется от того, что его окружает. Он старается максимально исчезнуть в себе. Его состояние не драматично. Незаметность может обеспечить ему определенную, хотя и незначительную степень безопасности. Он входит в максимально возможное соприкосновение с каким-нибудь другим телом, он вытянут во всю длину, всеми, или, по крайней мере, многими местами он касается того, что не есть он сам. Стоящий свободен и ни к чему не прислоняется; сидящий осуществляет давление; лежащий ни в чем не свободен, он прислонен ко всему, что есть в наличии, и его давление распределено так, что едва ли даже чувствуется.
Возможность внезапно вскочить, перейдя из самого низкого состояния в самое высокое, разумеется, очень впечатляет. Она демонстрирует, насколько человек жив, насколько он бодр даже во сне, насколько он даже в таком состоянии замечает и слышит все, что нужно, насколько его вообще невозможно застать врасплох. Многие властители уделяли особое внимание этому переходу от лежания к вертикальной позиции, и даже распространяли истории о том, как молниеносен у них этот переход. Разумеется, здесь играет роль желание дальнейшего роста тела, который у нас в определенном возрасте останавливается. По сути, все властители хотят овладеть способностью вырастать, когда им хочется, и применять эту способность, когда им нужно: внезапно вырастать в высоту, ввергая других, кто этого не умеет, в ужас и растерянность, потом, когда никто этого не видит, снова стать меньше, чтобы затем, когда это необходимо, опять вырасти на глазах у всех. Человек, который, проснувшись, вскакивает с постели, который, может быть, мгновение назад лежал, свернувшись, как в материнском лоне, одним этим внезапным движением нагоняет весь свой рост, и, если, к глубочайшему своему сожалению, он не может стать больше, чем он есть, то, по крайней мере, он становится таким большим, каков он есть на самом деле.
Но кроме тех, кто ложится по собственной воле, есть еще такие, кто вынуждены лежать, потому что ранены или просто не могут встать, даже если бы хотели.
Вынужденно лежащий, к несчастью, напоминает тем, кто стоит, загнанное и раненое животное. Сваливший его выстрел — как пятно позора, решающий шаг по внезапно круто сорвавшейся вниз дороге к смерти. «Теперь ему конец». Если раньше он был опасен, то и после смерти останется предметом ненависти. На него наступают и, поскольку он не может обороняться, отпихивают в сторону. Ему ставят в счет, что даже мертвый он мешает на дороге, он не должен быть даже телом, он должен стать ничем.
Падение человека глубже, пробуждает больше презрения и отвращения, чем падение животного. Можно сказать, что взгляд стоящего на сраженного выражает две вещи одновременно: естественное и привычное торжество над поверженным животным и болезненное ощущение от вида павшего человека. Здесь речь о том, что чувствует стоящий в первый же момент, а не о том, что он должен почувствовать. Это переживание при определенных обстоятельствах становится еще сильнее. Множество павших производит ужасающее впечатление. Это выглядит так, будто он побил их в одиночку. Его чувство власти растет быстро, скачками, которые невозможно удержать; он как бы присваивает себе всю эту массу умерших или убитых. Он становится единственным, кто еще жив, а все остальные — его добычей. Нет торжества более опасного: кто однажды поддался этому чувству, сделает все возможное, чтобы оно повторилось.
Большое значение имеет численное соотношение лежащих и стоящих. Небезразлично также, в каких обстоятельствах человек сталкивается с лежащим. Войны и сражения имеют собственные ритуалы; как массовые процессы они обсуждались отдельно. Описанное переживание может свободно проявляться по отношению к врагу, за убийство врага наказания не полагается. По отношению к нему проявляются чувства, которые кажутся естественными.
В мирной ситуации большого города тот, кто упал и не может встать, оказывает на присутствующих совсем иное воздействие. Здесь каждый в какой-то степени ставит себя на его место и либо с нечистой совестью проходит мимо, либо старается помочь. Если упавшему удалось подняться, то свидетели, видя, как вновь стал на ноги человек, в котором они видят самих себя, испытывают глубокое удовлетворение. Если же поставить его на ноги не удалось, его передают в соответствующее учреждение. Даже у весьма нравственных людей заметно пренебрежение по отношению к тому, с кем пришлось так обойтись. Конечно, ему обеспечили необходимую помощь, но тем самым его исключили из совокупности стоящих на ногах и на какое-то время — из числа полноценных.
Сидение на корточках
Сиденье на корточках выражает отсутствие потребностей и уход в себя. Человек максимально «округляется» и ничего не ждет от других. Он отказывается от любого проявления активности, которая могла бы развиться в двустороннюю, не делает ничего такого, что могло бы вызвать ответную реакцию. Он кажется спокойным и довольным, от него не ждут нападения, он доволен либо потому, что имеет все, что требуется, либо потому, что ему вообще ничего не требуется. Нищий, сидя на корточках, показывает, что удовлетворится всем, что бы ему ни дали, что ему все равно.
Восточная форма сидения на корточках, к которой прибегают богатые люди со своими гостями, выражает нечто от их своеобразного отношения к богатству. Они как будто содержат его целиком в себе и потому спокойны: пока они сидят на корточках, нет ни тени озабоченности или страха, что их ограбят или как-то еще лишат богатства. Когда им прислуживают, словно прислуживают богатству. Но в личностном отношении никакой жесткости не замечается; здесь никто ни на ком не сидит, как это делают все, сидящие на стульях; человек — красиво сформованный и одетый мешок, содержащий все, что положено, слуги приходят и обслуживают мешок.
Но и согласие на все, что может произойти, также выражено в этой форме сидения на корточках. Тот же самый человек сидел бы точно так же, будь он нищим, этим он показывает, что и тогда он был бы тем же самым человеком. Сидение на корточках содержит в себе и то, и другое: и богатство, и пустоту. Именно это последнее сделало сидение на корточках основной позицией для медитации, знакомой и привычной для каждого, кто знает Восток. Сидящий на корточках отделен от других людей, никому не в тягость и покоится в себе.
Стояние на коленях
Кроме пассивной формы беспомощности, с которой мы познакомились на примере лежания, есть еще одна, очень активная, прямо апеллирующая к силе и власти и подающая беспомощность так, что через нее прирастает власть. Позу коленопреклонения можно истолковать как мольбу о пощаде. Приговоренный к смерти подставляет голову, он смирился с тем, что ее отрубят. Он не сопротивляется, сама его поза облегчает осуществление чужой воли. Но он смыкает руки и молит властителя о помиловании в последний миг. Коленопреклонение — всегда игра в последний миг, даже если в действительности речь идет о чем-то совсем другом, о какой-то услуге, о проявлении внимания. Тот, кто притворно отдает себя в руки смерти, приписывает тому, перед кем он преклоняет колени, величайшую власть — власть над жизнью и смертью. Столь могучему властелину будет совсем не трудно оказать любую иную милость. И эта милость должна быть не меньшей, чем беспомощность преклоняющего колени. Разыгрываемая дистанция должна быть такой большой, что только величие властителя могло бы ее преодолеть; и если этого не случилось, то сам властитель в следующий миг ощутит себя меньшим, чем в момент, когда перед ним были преклонены колена.
Дирижер
Нет более наглядного выражения власти, чем действия дирижера. Выразительна каждая деталь его публичного поведения, всякий его жест бросает свет на природу власти. Кто ничего не знает о власти, мог бы пункт за пунктом вывести все ее черты и свойства из наблюдения за дирижером. Можно объяснить, почему этого до сих пор не случилось: люди думают, что главное — это музыка, которую вызывает дирижер, и что в концерты ходят, чтобы слушать симфонии. Сам дирижер убежден в этом более всех прочих: его деятельность, считает он, это служение музыке, он точно передает музыку — и ничего более.
Дирижер считает себя первым слугой музыки. Он так полон ею, что ему даже в голову не придет мысль о другом, внемузыкальном смысле его деятельности. Истолкование, которое следует ниже, удивило бы его больше, чем кого-либо другого.
Дирижер стоит. Вертикальное положение человека, как старое воспоминание, все еще сохраняется во многих изображениях власти. Он стоит в одиночестве. Вокруг сидит оркестр, за спиной сидят зрители, и он один стоящий во всем зале. Он — на возвышении, видимый спереди и сзади. Оркестр впереди и слушатели позади подчиняются его движениям. Собственно приказания отдаются движением руки или руки и палочки. Едва заметным мановением он пробуждает к жизни звук или заставляет его умолкнуть. Он властен над жизнью и смертью звуков. Давно умерший звук воскресает по его приказу. Разнообразие инструментов — как разнообразие людей. Оркестр — собрание всех их важных типов. Их готовность слушаться помогает дирижеру превратить их в одно целое, которое он затем выставляет на всеобщее обозрение.
Работа, которую он исполняет, чрезвычайно сложна и требует от него постоянной осторожности. Стремительность и самообладание — его главные качества. На нарушителя он обрушивается с быстротой молнии. Закон всегда у него под рукой в виде партитуры. У других она тоже имеется, и они могут контролировать исполнение, но только он один определяет ошибки и вершит суд, не сходя с места. Тот факт, что это происходит публично и предельно открыто, наполняет дирижера самоощущением особого рода. Он привыкает к тому, что всегда на виду, и избежать этого невозможно.
Слушатели обязаны сидеть тихо, это так же необходимо дирижеру, как и подчинение оркестра. Слушатели не должны двигаться. До начала концерта в отсутствие дирижера они разговаривают и двигаются совершенно свободно. Присутствие музыкантов этому не мешает: на них просто не обращают внимания. Но вот появляется дирижер. Становится тихо. Он занимает место у пульта, он покашливает, он поднимает палочку — все умолкает и замирает. Пока он дирижирует, никто не двигается с места. Когда он заканчивает, положено аплодировать. Вся энергия движения, пробужденная и возбужденная музыкой, замирает как вода перед плотиной, чтобы прорваться в аплодисментах. В ответ дирижер раскланивается. Он оборачивается назад вновь и вновь, столько раз, сколько этого потребуют аплодисменты. Он им и только им выдан с головой, он целиком на их милости, только для них и живет. На его долю выпал древний триумф победителя. Величие победы выражается в силе овации. Победа и поражение стали формами, в которых организуется наша душевная жизнь. Все, что по ту сторону победы и поражения, не берется в расчет, все, что еще есть в жизни, превращается в победу и поражение.
Во время исполнения дирижер — вождь всех собравшихся в зале. Он впереди и спиной к ним. За ним они следуют, первый шаг — его. Но шаг этот совершает не нога, а занесенная рука. Течение музыки, побуждаемое рукой дирижера, — это замена пути, который должны были бы прошагать ноги. Все время представления масса в зале не видит лица дирижера, неумолимо движущегося вперед без отдыха и остановки. Перед зрителями только его движущаяся спина, будто это и есть цель пути. Обернись он хоть раз, и путь был бы прерван: оказалось бы, что он никуда не ведет, и люди остались бы разочарованно сидеть в неподвижном зале. Но на него можно положиться: он не обернется ни разу. Ибо, пока они следуют за ним, перед ним армия профессиональных исполнителей, которых нужно держать в узде. Тут тоже действует рука, но она не задает ритм шага, как для публике в зале, а отдает приказания.
Зорким взглядом он охватывает весь оркестр. Каждый оркестрант чувствует и знает, что он его видит, но еще лучше слышит. Голоса инструментов — это мнения и убеждения, за которыми он ревностно следит. Он всеведущ, ибо если перед музыкантами лежат только их партии, то у дирижера в голове или на пульте вся партитура. Он точно знает, что позволено каждому в каждый момент. Он видит и слышит каждого в любой момент, что дает ему свойство вездесущности. Он, так сказать, в каждой голове. Он знает, что каждый должен делать и делает. Он, как живое воплощение законов, управляет обеими сторонами морального мира. Мановением руки он разрешает то, что происходит, и запрещает то, что не должно произойти. Его ухо прощупывает воздух в поисках запретного. Он развертывает перед оркестром весь опус в его одновременности и последовательности, и, поскольку во время исполнения нет иного мира, кроме самого опуса, все это время он остается владыкой мира.
Известность
Здоровой известности все равно, чьими устами она создается: это безразлично, важно лишь, что произносится имя. Равнодушие по отношению к источникам, а точнее их равенство друг с другом с точки зрения жаждущего известности выдает ее специфику как массового процесса. Его имя собирает массу. Рядом с человеком и в очень малой связи с тем, что он собой в действительности представляет, имя живет своей собственной алчущей жизнью.
Масса стремящегося к известности состоит из теней, точнее, из существ, которым вовсе не обязательно жить после того, как они совершат единственную вещь: произнесут вполне определенное имя. Желательно, чтобы оно произносилось часто, и так же желательно, чтобы оно произносилось перед многими, то есть в неком сообществе, с тем, чтобы другие его запомнили и подкрепили новыми произнесениями. Но что еще будут делать эти тени, их размеры, облик, труд, пища — все это прославляемому совершенно безразлично. Если он беспокоится о произносящих имя ртах, их ищет, подкупает, собирает, принуждает, значит, он еще не знаменит. Он просто еще тренирует кадры для своей будущей армии теней. Слава пришла тогда, когда он позволяет себе забыть о них, ничего при этом не теряя.
Различия между богачом, властителем и знаменитостью заключаются приблизительно в следующем.
Богач собирает стада и груды. Все их замещает золото. Люди его не волнуют, ему достаточно, что их можно купить.
Властитель собирает людей. Стада и груды ему либо безразличны, либо требуются для приобретения людей. Именно в живых людях он нуждается, чтобы послать их на смерть впереди себя или взять с собой. Что касается умерших ранее и тех, кто еще родится, то они интересуют его лишь во вторую очередь.
Знаменитость собирает хоры. Она хочет слышать в них свое имя. Это могут быть хоры мертвых, живых либо еще не живущих — все равно, лишь бы это были огромные хоры, произносящие его имя.
Порядок времени
Во всех крупных политических формациях порядок играет важнейшую роль.
Порядок времени регулирует все формы совместной деятельности. Можно сказать, что он — первый атрибут любой формы господства. Всякая возникшая власть, желая утвердиться, вводит новый порядок времени. Нужно, чтобы казалось, будто с нее начинается время, но еще важнее показать, что она непреходяща. Из ее временных притязаний можно вывести представление о величии, на которое она претендует. Гитлер желал ни много ни мало, как тысячелетнего рейха. Юлианский календарь пережил Цезаря, еще дольше существует название месяца, увековечившее его имя. Из всех исторических фигур только Август сумел воплотить свою власть в длящихся названиях месяцев. Другим удавалось называть месяцы своими именами лишь на время, вместе с их памятниками рушились и имена.
Самое большое воздействие на счет времени оказал Христос, он превзошел здесь самого Бога, от сотворения мира которым считают время евреи. Римляне отсчитывали время от основания своего города — метод, перенятый ими от этрусков; в глазах всего мира этот факт сыграл немалую роль в великой судьбе Рима. Многие завоеватели довольствовались тем, что как-нибудь вставляли свое имя в календарь. Наполеон надеялся на 15 августа. Связь имени с регулярным повторением дат оказывает непреоборимое воздействие. И даже тот факт, что большинство людей вовсе не знает, откуда идут временные наименования, не оказывает никакого воздействия на стремление властителей увековечивать себя таким образом. До времен года, правда, это стремление еще не добралось, хотя, с другой стороны, целые ряды столетий соединялись под именем одной династии. Так считается время в китайской истории: время Тань и время Хань. Блеск этих имен идет на пользу также мелким и жалким династиям, о которых лучше было бы забыть. Таков вообще метод исчисления времени у китайцев: увековечение семей, а не индивидов.
Но отношения властителей с временем отнюдь не исчерпываются тщеславным возвеличиванием ими собственных имен. Они касаются самого порядка времени, а не только переименовывания уже имеющихся временных единиц. С такого нового порядка начинается китайская история. Уважение к легендарным древним владыкам в значительной мере основано на новом членении времени, которое им приписывается. Для его соблюдения назначались особые чиновники. Если они пренебрегали своими обязанностями, следовало наказание. Именно в этом новом общем для всех времени китайцы впервые сплотились в один народ.
Порядок времени служит лучшим средством отграничения цивилизаций друг от друга. Они сохраняются, пока имеет место регулярное воспроизведение этого порядка. Они распадаются, когда этот порядок перестает проводиться. Цивилизация гибнет, если ее порядок времени не принимается всерьез. Здесь можно провести аналогию с жизнью отдельного человека. Если его не интересует, сколько ему лет, значит, он уже расстался с жизнью и не живет, хотя сам этого еще не знает. Периоды временной дезориентации в жизни как отдельных людей, так и целых культур — это постыдные периоды, о которых стараются забыть как можно скорее.
Ясно, почему членениям времени придается такое гигантское значение. Они соединяют в одно целое людей, которые живут в рассеянии, на большом отдалении друг от друга и не могут знать друг друга в лицо. В мелких ордах, состоящих из полусотни членов, каждый всегда знает, что делает другой. Им легко собраться для совместных действий. Их общий ритм выражается в определенных стайных состояниях. Они вытанцовывают свое время, как вытанцовывают много другое. Отношению между временем одной стаи и временем другой здесь не придается значения. Если же вдруг происходит что-то важное, всегда легко вступить в контакт друг с другом, потому что все рядом. Когда сеть расширяется, возникает необходимость следить за общим временем. Средством контакта на расстоянии служат тогда костры и барабаны.
Известно, что первой общей временной мерой для больших групп была длительность жизни отдельного человека.
Короли , правившие в определенные отрезки времени, воплощали в себе время всех. Их смерть — пришла ли она естественным путем или была искусственно ускорена по причине ослабления их жизненной силы — всегда символизировала истечение определенной части времени. Они были временем, и между одним королем и другим наступало безвременье; такие периоды — междуцарствия — люди всегда старались сделать как можно короче.
Двор
Двор рассматривается прежде всего как срединная точка, как центр, на который ориентируются люди. Стремление перемещаться вокруг некоего центрального пункта имеет очень древнюю природу, оно наблюдается даже у шимпанзе. Первоначально сам этот пункт был подвижен. Он появлялся то в одном, то в другом месте, перемещаясь вместе с теми, кто двигался вокруг него. Лишь постепенно этот центральный пункт утвердился на одном месте. Большие камни и деревья послужили образцом того, что с места не движется. Из камня и дерева потом стали воздвигать самые надежные резиденции. При этом подчеркивалась их неподвижность. Чем грандиознее была постройка, чем большее расстояние нужно было преодолеть для подвозки камней, чем больше использовали рабочих и чем дольше длилось само строительство, — тем выше становился авторитет этого центра как неподвижного и пребывающего.
Но такой пребывающий центр маленького мира, которому этот мир обязан был порядком, все же еще не был двором. Ко двору относится некая достаточно большая группа людей, которые так естественно вплетены в него, словно сами являются частью постройки. Они, как и помещения, размещены на различной высоте и на разных расстояниях. Их обязанности зафиксированы точным и исчерпывающим образом. Они должны делать именно то, что предписано, и ни в коем случае больше. Но в определенное время они собираются вместе и, не переставая быть тем, чем они являются, не забывая о собственном месте и собственных границах, почитают своего господина.
Почитание состоит в том, что они здесь, вокруг него, при нем, но в то же самое время не слишком близко к нему, ослепленные им и его страшащиеся, ожидающие от него чего угодно. В этой своеобразной атмосфере, пронизанной блеском, страхом и благодатью, они проводят всю свою жизнь. Ничего другого для них не существует. Они, так сказать, поселились на самом Солнце, тем самым показывая другим людям, что на Солнце тоже можно жить.
Специфичность позиции придворного, не сводящего глаз с господина, — единственное, что их всех объединяет. В этом все придворные от первого до последнего равны. Эта неизменная направленность взгляда наделяет их неким качеством массовости, но это только лишь зачаток массы, ибо тот же самый взгляд напоминает каждому о его обязанности, отличающей его от других придворных.
Позиция придворных заразительно действует на остальных подданных. То, что придворные делают всегда, остальные должны осуществлять время от времени. В определенных случаях, когда, например, король въезжает в город, жители ждут его на улицах, как придворные ждут во дворце, и все почитание, которое ему задолжали, изливают тем более пылко, что это происходит лишь раз и сразу. Близость двора влечет всех подданных в столицу, где люди действительно располагаются большими концентрическими кругами вокруг малого круга придворных. Столицы вырастают вокруг двора, их дома — его овеществленное почитание. Король великодушно, как ему и полагается, берет реванш роскошью своих построек.
Двор — хороший пример массового кристалла. Люди, которые его образуют, имеют совершенно разные функции и сильно отличаются друг от друга. Но для всех остальных они именно как придворные в чем-то равны и образуют единство, излучающее равный для всех смысл.