Имею счастье быть американцем
Тут подошел Лоу Кросби – еще раз взглянуть на Касла, на этого писсанта.
– Так кем вы себя считаете? – насмешливо спросил он. – Битником или еще кем?
– Я считаю себя боконистом.
– Но это же против законов этой страны?
– Я случайно имею счастье был американцем. Я называю себя боконистом, когда мне вздумается, и до сих пор никто меня за это не трогал.
– А я считаю, что надо подчиняться законам той страны, где находишься.
– Это по вас видно.
Кросби побагровел:
– Иди ты в задницу, Джек!
– Сам иди туда, Джаспер, – мягко сказал Касл, – и все ваши праздники вместе с рождеством и Днем благодарения туда же.
Кросби прошагал через весь холл к регистратору и сказал:
– Я желаю заявить на этого человека, на этого писсанта, на этого так называемого художника. У вас тут страна хотя и маленькая, но хорошая, старается привлечь туристов, старается заполучить новые вклады в промышленность. А этот малый так со мной разговаривал, что ноги моей больше тут не будет, и ежели меня знакомые спросят про Сан-Лоренцо, я им скажу, чтобы носа сюда не совали. Может, там, на стенке, у вас и выйдет красивая картина, но, клянусь честью, такого писсанта, такого нахального, наглого сукина сына, как этот ваш художник, я в жизни не видел.
Клерк позеленел:
– Сэр…
– Что скажете? – сказал Кросби, горя негодованием.
– Сэр, это же владелец отеля.
Писсантный Хилтон
Лоу Кросби с супругой выбыли из отеля «Каса Мона». Кросби обозвал его «писсантный Хилтон»[5]и потребовал приюта в американском посольстве.
И я оказался единственным постояльцем отеля в сто комнат.
Номер у меня был приятный. Он, как и все другие номера, выходил на бульвар имени Ста мучеников за демократию, на аэропорт Монзано и боливарскую гавань.
«Каса Мона» архитектурой походила на книжный шкаф – глухие каменные стены позади и сбоку, а фасад сплошь из сине-зеленого стекла. Город, с его нищетой и убожеством, не был виден: он был расположен позади и по сторонам, за глухими стенами «Каса Мона».
Моя комната была снабжена вентилятором. Там было почти прохладно. Войдя с ошеломительной жары в эту прохладу, я стал чихать.
На столике у кровати стояли свежие цветы, но постель не была заправлена. На ней даже подушки не было, один только голый новехонький поролоновый матрас. А в шкафу – ни одной вешалки, в уборной – ни клочка туалетной бумаги.
И я вышел в коридор поискать горничную, которая снабдила бы меня всем необходимым. Там никого не было, но в дальнем конце дверь стояла открытой и смутно доносились какие-то живые звуки.
Я подошел к этой двери и увидал большие апартаменты. Пол был закрыт мешковиной. Комнату красили, но, когда я вошел, двое маляров занимались не этим. Они сидели на широких и длинных козлах под окнами.
Они сняли обувь. Они закрыли глаза. Они сидели лицом друг к другу.
И они прижимались друг к другу голыми пятками. Каждый обхватил свои щиколотки, застыв неподвижным треугольником.
Я откашлялся…
Оба скатились с козел и упали на заляпанную мешковину. Они упали на четвереньки – и так и остались, прижав носы к полу и выставив зады. Они ждали, что их сейчас убьют.
– Простите, – сказал я растерянно.
– Не говорите никому, – жалобно попросил один. – Прошу вас, никому не говорите.
– Про что?
– Про то, что видели.
– Я ничего не видел.
– Если скажете, – проговорил он, прижавшись щекой к полу, и умоляюще посмотрел на меня, – если скажете, мы умрем на ку-рю–ке…
– Послушайте, ребята, – сказал я, – то ли я пришел слишком рано, то ли слишком поздно, но повторяю: я ничего не видел такого, о чем стоит рассказать. Прошу вас, встаньте! Они поднялись с пола, не спуская с меня глаз. Они дрожали и ежились. Мне еле-еле удалось их убедить, что я никому не расскажу то, что я видел.
А видел я, конечно, боконистский ритуал, так называемое боко-мару , или обмен познанием.
Мы, боконисты, верим, что, прикасаясь друг к другу пятками – конечно, если у обоих ноги чистые и ухоженные, – люди непременно почувствуют взаимную любовь. Основа этой церемонии изложена в следующем калипсо:
Пожмем друг другу пятки
И будем всех любить,
Любить как нашу Землю,
Где надо дружно жить.
Черная смерть
Когда я вернулся к себе в номер, я увидел, что Филипп Касл, художник по мозаике, историк, составитель указателя к собственной книге, писсант и владелец отеля, прилаживает ролик туалетной бумаги в моей ванной комнате.
– Большое вам спасибо, – сказал я.
– Не за что.
– Вот это действительно гостеприимный отель, – сказал я. – Ну где еще найдешь владельца отеля, который сам непосредственно заботится об удобстве гостей?
– А где еще найдешь отель с одним постояльцем?
– У вас их было трое.
– Незабвенное время…
– Знаете, может быть, я лезу не в свое дело, но трудно понять, как человека с вашим кругозором, с вашими талантами могла так привлечь роль владельца гостиницы?
Он недоуменно нахмурился:
– Вам кажется, что я не совсем так обращаюсь с гостями, как надо?
– Я знал некоторых людей в Школе обслуживания гостиниц в Корнелле, и мне почему-то кажется, что они обошлись бы с этим Кросби как-то по-другому.
Он сокрушенно покачал головой.
– Знаю. Знаю. – Он вдруг хлопнул себя по бокам. – Сам не понимаю, какого дьявола я выстроил эту гостиницу, должно быть захотелось чем-то заполнить жизнь. Чем-то заняться, как-то уйти от одиночества. – Он покачал головой. – Надо было либо стать отшельником, либо открыть гостиницу – выбора не было.
– Кажется, вы выросли при отцовском госпитале?
– Верно. Мы с Моной оба выросли там.
– И вас никак не соблазняла мысль строить свою жизнь, как устроил ее ваш отец?
Молодой Касл неуверенно улыбнулся, избегая прямого ответа.
– Он чудак, мой отец, – сказал он. – Наверно, он вам понравится.
– Да, по всей вероятности. Бескорыстных людей не так уж много.
– Давно, когда мне было лет пятнадцать, – заговорил Касл, – поблизости отсюда взбунтовалась команда греческого корабля, который шел из Гонконга в Гавану с грузом плетеной мебели. Мятежники захватили корабль, но справиться с ним не могли и разбились о скалы неподалеку от замка «Папы» Монзано. Все утонули, кроме крыс. Крыс и плетеную мебель прибило к берегу.
Этим как будто и кончался его рассказ, но я неуверенно спросил:
– А потом?
– Потом часть населения получила даром плетеную мебель, а часть – бубонную чуму. У отца в госпитале за десять дней умерло около полутора тысяч человек. Вы когда-нибудь видали, как умирают от бубонной чумы?
– Меня миновало такое несчастье.
– Лимфатические железы в паху и под мышками распухают до размеров грейпфрута.
– Охотно верю.
– После смерти труп чернеет – правда, у черных чернеть нечему. Когда чума тут хозяйничала, наша Обитель Надежды и Милосердия походила на Освенцим или Бухенвальд. Трупов накопилось столько, что бульдозер заело, когда их пытались сбросить в общую могилу. Отец много дней подряд работал без сна, но и без всяких результатов: почти никого спасти не удалось.
Жуткий рассказ Касла был прерван телефонным звонком.
– Фу, черт! – сказал Касл. – Я и не знал, что телефоны уже включены.
Я поднял трубку:
– Алло?
Звонил генерал-майор Фрэнклин Хониккер. Он тяжело дышал и, видно, был перепуган до смерти:
– Слушайте! Немедленно приезжайте ко мне домой. Нам необходимо поговорить. Для вас это страшно важно!
– Вы можете мне объяснить, в чем дело?
– Только не по телефону, не по телефону! Приезжайте ко мне. Прошу вас!
– Хорошо.
– Я не шучу. Для вас это страшно важно. Такого важного случая у вас в жизни еще никогда не было… – И он повесил трубку.
– Что случилось? – спросил Филипп Касл.
– Понятия не имею. Фрэнк Хониккер хочет немедленно видеть меня.
– Не торопитесь. Отдохните. Он же идиот.
– Говорит, очень важное дело.
– Откуда он знает – что важно, что неважно? Я бы мог вырезать из банана человечка умнее, чем он.
– Ладно, рассказывайте дальше.
– На чем я остановился?
– На бубонной чуме. Бульдозер заело – столько было трупов.
– А, да. Одну ночь я провел с отцом, помогал ему. Мы только и делали, что искали живых среди мертвецов. Но койка за койкой, койка за койкой – одни трупы.
И вдруг отец засмеялся, – продолжал Касл. – И никак не мог остановиться. Он вышел в ночь с карманным фонарем. Он все смеялся и смеялся. Свет фонаря падал на горы трупов, сложенных во дворе, а он водил по ним лучом фонаря. И вдруг он положил руку мне на голову, и знаете, что этот удивительный человек сказал мне?
– Нет.
– Сынок, – сказал мне мой отец, – когда-нибудь все это будет твоим.
Колыбель для кошки
Я поехал домой к Фрэнку в единственном такси Сан-Лоренцо.
Мы ехали мимо безобразной нищеты. Мы поднялись по склону горы Маккэйб. Стало прохладнее. Поднялся туман.
Фрэнк жил в бывшем доме Нестора Эймонса, отца Моны, архитектора, построившего Обитель Надежды и Милосердия в джунглях.
Эймонс сам спроектировал этот дом.
Дом нависал над водопадом, терраса выступала козырьком прямо в туман, плывший над водой. Это было хитрое переплетение очень легких стальных опор и карнизов. Просветы переплета были закрыты по-разному то куском местного гранита, то стеклом, то шторкой из парусины.
Казалось, что дом был выстроен не для того, чтобы служить людям укрытием, а чтобы продемонстрировать причуды его строителя.
Вежливый слуга приветствовал меня и сказал, что Фрэнк еще не вернулся домой. Фрэнка ждали с минуты на минуту. Фрэнк приказал, чтобы меня приняли как можно лучше, устроили поудобнее и попросили остаться ужинать и ночевать. Этот слуга – он сказал, что его имя Стэнли, – был первым толстым жителем Сан-Лоренцо, попавшимся мне на глаза.
Стэнли провел меня в мою комнату, мы прошли по центру дома вниз по лестнице грубого камня – сбоку шли то открытые, то закрытые прямоугольники в стальной оправе. Моя постель представляла собой толстый поролоновый тюфяк, лежавший на каменной полке – полке из неотесанного камня. Стены моей комнаты были из парусины. Стэнли показал мне, как их по желанию можно подымать и опускать.
Я спросил Стэнли, кто еще дома, и он сказал, что дома только Ньют. Ньют, сказал он, сидит на висячей террасе и пишет картину. Анджела, сказал он, ушла поглядеть Обитель Надежды и Милосердия в джунглях.
Я вышел на головокружительную террасу, нависшую над водопадом, и застал крошку Ньюта спящим в раскладном желтом кресле.
Картина, над которой работал Ньют, стояла на мольберте у алюминиевых перил. Полотно как бы вписывалось в туманный фон неба, моря и долины.
Сама картина была маленькая, черная, шершавая. Она состояла из сети царапин на густой черной подмалевке. Царапины оплетались во что-то вроде паутины, и я подумал: не те ли это сети, что липкой бессмыслицей опутывают человеческую жизнь, вывешены здесь на просушку в безлунной ночи?
Я не стал будить лилипута, написавшего эту страшную штуку.
Я закурил, слушая воображаемые голоса в шуме водопада.
Разбудил Ньюта взрыв далеко внизу. Звук прокатился над равниной и ушел в небеса. Палила пушка на боливарской набережной, объяснил мне дворецкий Фрэнка. Она стреляла ежедневно в пять часов.
Маленький Ньют заворочался.
Еще в полусне он потер черными от краски ладонями рот и подбородок, оставляя черные пятна. Он протер глаза, измазав и веки черной краской.
– Привет, – сказал он сонным голосом.
– Привет, – сказал я, – мне нравится ваша картина.
– А вы видите, что на ней?
– Мне кажется, каждый видит ее по-своему.
– Это же кошкина колыбель.
– Ага, – сказал я, – здорово. Царапины – это веревочка. Правильно?
– Это одна из самых древних игр – заплетать веревочку. Даже эскимосам она известна.
– Да что вы!
– Чуть ли не сто тысяч лет взрослые вертят под носом у своих детей такой переплет из веревочки.
– Угу.
Ньют все еще лежал, свернувшись в кресле. Он расставил руки, словно держа между пальцами сплетенную из веревочки «кошкину колыбель».
– Не удивительно, что ребята растут психами. Ведь такая «кошкина колыбель» – просто переплетенные иксы на чьих-то руках. А малыши смотрят, смотрят, смотрят…
– Ну и что?
– И никакой, к черту, кошки, никакой, к черту, колыбельки нет!