Маленький портативный ксерокс
В следующий раз я приехала к отцу посреди недели, ранним утром, к тому же без Майка. Стоял теплый, ясный весенний день, распустились во дворе тюльпаны, а на деревьях зазеленели молодые листочки. В мамином же саду взошли пионы — пробились своими малиновыми кулачками сквозь буйно разросшиеся на клумбах сорняки.
Остановившись возле дома, я заметила припаркованную там полицейскую машину. Зайдя же на кухню, увидела Валентину и деревенского полисмена, которые точили лясы за чашечкой кофе. По сравнению со свежим весенним воздухом в доме было невыносимо жарко, паровой котел топился и все окна были закрыты. Валентина и полисмен злобно посмотрели на меня, словно я помешала их тайному свиданию. Валентина, в джинсовой мини-юбке с лайкрой и пушистом младенчески-розовом джемпере с белым атласным сердечком вместо кармана, восседала, скрестив ноги, на высоком табурете, и ее шлепанцы время от времени сползали и покачивались на пальцах. (Шлюха!) Полисмен развалился на стуле, прислонившись к стене и широко расставив ноги. (Кобель!) Как только я вошла, они тут же замолчали. А когда представилась, полисмен встал и пожал мне руку. Это был тот самый деревенский констебль, с которым я обсуждала по телефону инцидент с мокрым кухонным полотенцем.
— Вот заехал проведать вашего папочку, — сказал он.
— Где он? — спросила я.
Валентина махнула рукой на самодельную дверь, поставленную Майком и отделявшую кухню от столовой, которая теперь служила отцу спальней. Он заперся в этой комнате и отказывался выходить.
— Папа, — принялась я его уговаривать, — это я — Надя. Можешь отпереть дверь. Все нормально. Я здесь.
Прошло много времени, прежде чем загремел засов и отец выглянул из-за двери. Увиденное меня шокировало. Он ужасно исхудал, глаза ввалились, а голова напоминала посмертную маску. Длинные седые волосы топорщились на затылке. Ниже пояса на нем не было никакой одежды. Я обратила внимание на голые, страшно сморщенные икры и мертвенно-бледные колени.
Я заметила, как в этот самый момент полисмен и Валентина переглянулись. Во взгляде Валентины читалось: «Теперь вы меня понимаете?» А во взгляде полисмена: «Мать честная!»
— Папа, — прошептала я, — где твои брюки? Прошу тебя, надень брюки.
Отец показал на груду одежды на полу, и ему больше ничего не надо было объяснять — я сразу учуяла, что произошло.
— Он обисрався, — сказала Валентина. Полисмен попытался скрыть непроизвольную ухмылку.
— Что случилось, папа?
— Она… — Он показывал на Валентину. — Она… Валентина подняла брови, снова скрестила ноги, но промолчала.
— Что она сделала? Папа, скажи мне, что произошло.
— Вылила на мене воду.
— Он кричав на мене, — с надутым видом сказала Валентина. — Ругався. Матюкався. Я сказала ему: «Заткнысь». Он не заткнувся. Я вылила воды. Простой воды. Од воды ж не больно.
Полисмен повернулся ко мне.
— По-моему, они друг друга стоят, — сказал он. — Обычное дело в домашних делах. Нельзя становиться на одну из сторон.
— Вы не видите, что здесь происходит? — воскликнула я.
— Насколько я понимаю, никакого преступления не совершено.
— Но вы разве не обязаны защищать слабых? Разуйте глаза! Если вы настолько слепы, то должны заметить хотя бы разницу в весе и силе. Он ведь ей не ровня! — Я снова обратила внимание, что Валентина сильно растолстела, но, несмотря на это или, возможно, благодаря этому, действовала на окружающих гипнотически.
— Нельзя арестовать человека только за его вес. — Полисмен был не в силах оторвать от нее глаз. — Конечно, я продолжу присматривать за ними, если ваш папочка не будет возражать. — Он перевел взгляде Валентины на меня, потом на отца.
— Ваша политика ничим не лучче сталинськой, — внезапно закричал отец тонким дрожащим голоском. — Уся система государственного аппарата служить токо для защиты сильных од слабых.
— Я сожалею, если вы так думаете, мистер Маевский, — вежливо сказал полисмен. — Но мы живем в свободной стране, и вы вправе свободно высказывать свое мнение.
Валентина грузно спрыгнула с табурета.
— Мине пора на роботу, — сказала она. — А ты подбери папашине гамно.
Полисмен тоже попрощался и ушел.
Отец опустился на стул, но я не могла его так оставить.
— Папа, надень, пожалуйста, какие-нибудь брюки, — попросила я. В его наготе было что-то жуткое, трупное — я не могла на него смотреть. Была не в силах вынести выражение его глаз — в них читалось поражение и в то же время упрямство. Не могла вынести смрада, исходившего из его комнаты. Я не сомневалась, что Валентина тоже его не выносила, но сердце мое ожесточилось: она сама сделала свой выбор.
Пока отец мылся, я снова обыскала дом. Ведь где-то должны храниться письма от ее юриста и ответы на апелляции. Где она держит корреспонденцию? Нам нужно знать, что она собирается предпринять и как долго здесь пробудет. К своему удивлению, на столе в гостиной, среди гниющих яблок, я обнаружила маленький портативный ксерокс. Раньше я не обращала на него внимания, решив, что это какие-то запчасти от компьютера — возможно, Станислава.
— Папа, что это?
— А, ето нова игрушка Валентины. Она копируе на ней письма.
— Какие письма?
— Понимаешь, ето ее новый бзик — усё копирувать.
— Она копирует твои письма?
— Свои. Мои. Наверно, думае, шо ето дуже совремьонно. Уси письма копируе.
— Но для чего? Он пожал плечами:
— Може, думае, шо копирувать на ксероксе престижнее, чим писать од руки.
— Престижнее? Что за чушь! Причина не в этом.
— Ты знаешь теорию паноптикума? Английський философ Иеремия Бентам придумав проект идеальной тюрмы. Тюремщик баче усё и з усех углов, а сам остаеться невидимым. Так и Валентина знае усё про меня, а я про нее — ничого.
— Что ты несешь, папа? Где все ее письма и копии?
— Може, у ее комнате.
— Нет, я смотрела. У Станислава их тоже нет.
— Не знаю. Може, у машине. Я бачив, як она зносила усё у машину.
Дерьмовая Машина стояла во дворе. Но где же ключи?
— Ключей не треба, — сказал отец. — Замок зломаный. Она закрыла ключи у багажнике. Я взломав его отверткой.
Я заметила, что акцизного диска на машине тоже не было. Возможно, она подумывала сбежать на ней, когда пришел полисмен. В багажнике я нашла картонную коробку, доверху набитую бумагами, подшитыми документами и ксерокопиями. Они-то мне и нужны. Я принесла их в гостиную и уселась читать.
Количество документов просто ошеломляло. То у меня не было вообще никакой информации, а теперь вдруг появилось слишком много. Насколько можно судить, письма не были отсортированы ни по дате, ни по корреспонденту, ни по содержанию. Я принялась вытаскивать наугад. Сверху мне попалось на глаза письмо из иммиграционной службы. В нем излагались причины отказа в разрешении на проживание после ее апелляции: ни единого упоминания о показаниях отца, сделанных под принуждением, зато целый абзац посвящен ее правам на дальнейшую апелляцию в суде. Сердце у меня упало. Значит, последняя апелляция — это еще не конец. Сколько же будет новых апелляций и слушаний? Я сделала копию письма на маленьком портативном ксероксе, чтобы показать ее Вере.
В ящике лежали также копии отцовских стихотворений и писем, в том числе — письмо, где подробно указывались размеры его сбережений и пенсии: украинские оригиналы писем и их переводы были ксерокопированы и соединены скрепками. Зачем? Для кого? Я нашла еще письмо отцу от психиатра-консультанта из районной больницы Питерборо с приглашением на прием. Прием назначен на завтра. Отец ничего об этом не говорил. Получил ли он это письмо? Она его ксерокопировала (зачем?), но не возвратила оригинал.
Попалось несколько писем из Украины, очевидно от ее мужа, но по-украински я могла читать только по слогам, и сейчас у меня не было на это времени.
Здесь же лежала переписка отца — например, письмо от юриста-стажера о трудностях, связанных с аннулированием брака. Письмо всем заинтересованным лицам в Министерстве внутренних дел, где он заявлял о своей любви к Валентине и настаивал на том, что брак подлинный. Оно датировалось 10 апреля — это было незадолго до рассмотрения апелляции в Ноттингеме. Отец тоже написал его под принуждением? Письмо от врача общей практики доктора Фиггис, сообщавшей, что он должен зайти за новым рецептом.
В коричневом конверте я обнаружила копии свадебных фотографий: Валентина улыбалась в камеру, низко склонившись над отцом и обнажив сногсшибательную ложбинку между грудями, а отец, широко раскрыв глаза, ухмылялся, как мартовский кот. В том же конверте лежали копия свидетельства о браке и информационный листок о натурализации, присланный из Министерства внутренних дел.
И наконец, письмо, которое я искала, — от Валентининого адвоката, написанное всего неделю назад: в нем адвокат соглашался выступить от ее лица на слушании дела в лондонском иммиграционном суде 9 сентября и советовал ей обратиться за юридической помощью для неимущих. В сентябре! Отец так долго не протянет. Письмо заканчивалось предостережением:
Вы ни в коем случае не должны давать мужу поводов для развода, поскольку это может поставить ваше дело под большую угрозу…
Я настолько увлеклась, что еле расслышала скрип двери черного хода. Я поняла, что кто-то вошел в кухню. Быстро сложив все письма и документы, засунула в ящик и стала искать место, куда бы их можно было приткнуть. В углу комнаты стояла большая морозильная камера, где мама когда-то хранила овощи и зелень, а Валентина теперь складывала свои обеды из полуфабрикатов. Я засунула их туда. Дверь распахнулась.
— О, ты й доси тут, — сказала Валентина.
— Решила немного прибраться. — Я старалась ее задобрить (выводить ее из себя было бессмысленно, поскольку я уже скоро уйду, а она останется вместе с отцом), но Валентина восприняла это как личное оскорбление.
— Я дуже багато роблю. Некода справляться по дому.
— Я понимаю. — Я как бы невзначай оперлась о морозильную камеру.
— Твой батько не дае мине грошей.
— Но он ведь отдает тебе половину пенсии.
— Шо з той пенсии? Шо на нее можно купить?
Я не собиралась с ней спорить. Просто хотела, чтобы она поскорей ушла, а я могла бы продолжить изучение документов. Но потом поняла, что она, возможно, вернулась за своим обедом из полуфабрикатов.
— Хочешь, я приготовлю тебе обед, Валентина? Можешь пойти пока наверх отдохнуть, а я тем временем займусь едой.
Это удивило ее, и она смягчилась, но мое предложение отклонила:
— Некода мени исты. Перехвачу токо бутерброд. Я вернулась за машиной. После роботы мы з Маргариткой едем у Питерборо скупляться.
Она хлопнула дверью и уехала на машине, а я осталась с ящиком замороженных документов.
Я сделала копию письма адвоката, но потом обнаружила, что осталось всего два листа бумаги, и остановилась. Бросила в свою сумочку одну из свадебных фотографий, а также сделанные копии. Потом сложила оставшиеся документы в ящик.
Пока я их складывала, на глаза попался еще один. Письмо из Института женской красоты в Будапеште, напечатанное на толстой кремовой бумаге с золотым тиснением по краям и адресованное миссис Валентине Дубовой, Холл-стрит, Питерборо. Ее благодарили по-английски за сделанный заказ и подтверждали получение трех тысяч американских долларов за операцию по увеличению груди. Внизу стояла вычурная подпись доктора Павла Надя. Судя по дате, это произошло за несколько месяцев до женитьбы, когда Валентина ездила в Украину. У меня в памяти всплыл толстый коричневый конверт. Три тысячи долларов — это немного больше 1800 фунтов стерлингов. Значит, отец знал, для чего предназначались эти деньги. Знал и жаждал их заплатить.
— Папа, — я негромко позвала его, стараясь скрыть, насколько разгневана. — Папа, что это?
— Мм-м. Да. — Он взглянул на письмо и кивнул. Ему нечего было сказать.
— Ты и правда сумасшедший. Какое счастье, что завтра тебе к психиатру!
Я засунула ящик с замороженными письмами под кровать отца и строго наказала ему, чтобы он при первой же возможности незаметно перенес их в багажник машины. Наверное, мне нужно было остаться и сделать это самой, но уже вечерело и мне хотелось поскорее уехать — вернуться в свое опрятное жилище, к своему доброму, психически здоровому Майку. Я приготовлю ему макароны с сыром — безвкусные и похожие на белых личинок, но их он может есть без искусственной челюсти. Мы молча поужинаем. Нам ведь не о чем говорить. Когда Майк доест, я пожелаю ему спокойной ночи. Как только я выехала с сельской улочки на трассу, из-за угла выскочила машина — она бешено мчалась в обратном направлении. Одна фара не горела. Впереди я заметила две довольные рожи: Валентина и Маргаритка возвращались из поездки за покупками.
НА ПРИЕМЕ У ПСИХИАТРА
Визит отца к психиатру закончился полным триумфом. Консультация продолжалась целый час, и врачу с большим трудом удавалось ввернуть словечко. Он оказался очень культурным и интеллигентным человеком, сказал отец. Между прочим, индиец. Доктор пришел в восторг от папиной теории взаимоотношений между механизмами, применяемыми при строительстве тракторов, и психологическими механизмами, который использовал Сталин для обработки человеческого сознания. Доктор одобрительно отнесся к замечанию Шопенгауэра о связи между гением и безумием, но не захотел вступать в спор о том, не явилось ли предполагаемое безумие Ницше следствием сифилиса, хоть и вынужден был признать наличие рационального зерна в отцовских соображениях о том, что гений Ницше был просто не понят его недалекими современниками. Врач спросил отца, не кажется ли ему, что за ним следят.
— Не-не-не! — воскликнул отец. — Нихто, кроме нее! — Он ткнул пальцем в дверь, за которой притаилась Валентина. («Доктор хотив узнать, чи не страдаю я паранойей, — сказал отец, — но я, конешно, не поддався на ету хитрость».)
Валентина разозлилась, когда ее не пустили на консультацию, поскольку считала, что первой обратила внимание властей на душевное расстройство отца. Но она разозлилась еще больше, когда отец вышел с лучезарной улыбкой победителя на лице.
— Дуже интеллигентный доктор. Сказав, шо я не самошедший. Ты сама самошедша!
Она ворвалась в кабинет психиатра и начала поносить его на смеси из разных языков. Доктор позвал больничных служителей, и ее попросили удалиться. Она бросилась вон из кабинета, изрыгая через плечо оскорбления в адрес индийцев.
— Прекрасно, папа, значит, визит к психиатру прошел успешно. Но что с твоей головой? Где ты так ударился?
— А, ето опьять Валентина. Когда у нее не получилось отправить меня на дурдом, она попыталася меня убить.
Отец описал еще одну безобразную сцену, разыгравшуюся среди колоннады больничного крыльца, куда они вышли, по-прежнему крича друг на друга. Валентина толкнула его, он потерял равновесие и упал на каменные ступени, со всего маху стукнувшись головой. Потекла кровь.
— Пошли, дурень, — сказала Валентина. — На ногах уже не стоишь. А ну быстро у машину, и поихали додому.
Вокруг собралась небольшая толпа.
— Не, геть од меня, убивця! — закричал отец, размахивая руками. — Не пойду я з тобой додому! — Его очки упали на землю, одна линза разбилась.
Из толпы вышла медсестра и осмотрела рану на голове отца. Она была не глубокая, но сильно кровоточила. Сестра взяла его за руку:
— Лучше сразу же отвести вас в травматологию. Валентина схватила его за другую руку:
— Не-не-не! Це мой муж! З ним усё нормально! Я одвезу его домой на машине.
Две женщины тянули его в разные стороны, а отец непрерывно орал:
— Убивця! Убивця!
Толпа ротозеев тем временем росла. Медсестра позвала больничную охрану, и отца доставили в отделение скорой помощи, где и перевязали рану. Валентина упорно не желала отпускать его руку.
Но отец отказался покинуть отделение скорой помощи вместе с Валентиной.
— Она хоче меня вбить! — кричал он всем, кто оказывался в пределах слышимости. В конце концов вызвали социального работника, и моему отцу с эффектно забинтованной головой разрешили переночевать в общежитии. На следующий день его эскортировали домой в полицейской машине.
Валентина встретила отца с приветливой улыбкой на лице:
— Заходь, голубчик. Любимый мой! — Она погладила его по щеке. — Мы бильше не будем ругаться.
Полицейские были очарованы. Они согласились выпить чаю и засиделись на кухне дольше, чем положено, рассуждая об уязвимости и глупости стариков и о том, как важен надлежащий уход за ними. Полицейские приводили примеры того, как пожилых людей обманывали мошенники и как на них нападали на улице бандиты. Далеко не у каждого старика есть такая заботливая, любящая жена. Примеры беспричинной жестокости привели Валентину в ужас.
Возможно, она искренне во всем раскаялась, сказал отец, поскольку после ухода полицейских не стала на него набрасываться, а взяла его руку и положила себе на грудь, нежно ее поглаживая и ласково журя отца за то, что ей не доверял и допустил, чтобы между ними прошла тень. Она даже не отругала его за то, что он взял коробку с документами и спрятал у себя под кроватью. (Валентина ее, конечно же, нашла, а отцу, разумеется, не удалось отнести ее обратно в багажник.) Или, возможно, кто-нибудь (миссис Задчук?) объяснил Валентине смысл последнего предложения в письме адвоката.
Я отправила миссис Эксперт-по-разводам копию письма адвоката, а она прислала миссис Понаехали-тут-вся-кие газетную вырезку. В ней шла речь об одном мужчине из Конго, который прожил в Великобритании пятнадцать лет, но теперь ему грозила депортация, поскольку он въехал в страну и находился в ней все это время нелегально. Тем временем конголезец обустроил здесь свою жизнь, открыл собственный бизнес и занял видное положение в местной общине. Районная церковь организовала кампанию в его поддержку.
— По-моему, грядут перемены, — сказала Вера. — Наконец-то власти начинают пробуждаться.
Я же пришла к прямо противоположному заключению: в этом вопросе власти не пробуждаются, а, наоборот, впадают в спячку. Веяло сном от безразличных голосов в Лунар-хаусе и сытых голосов в далеких консульствах. Дремала троица из иммиграционной комиссии в Ноттингеме — ее члены двигались словно сомнамбулы. Абсолютно ничего не происходило.
— Вера, вся эта болтовня насчет депортации, все эти широковещательные кампании и письма в прессе призваны лишь создать иллюзию активности. На самом же деле в большинстве случаев ничего не происходит. Ровным счетом ничего. Это обычный спектакль.
— Именно этого я от тебя и ожидала, Надежда. Для меня всегда было совершенно ясно, на чьей стороне твои симпатии.
— Дело не в симпатиях, Вера. Выслушай меня. Наша ошибка в том, что мы надеялись на власти. Но власти ее не выдворят. Мы должны выдворить ее сами.
С тех пор как я обула «шпильки» миссис Понаехали-тут-всякие, у меня изменилась походка. Раньше я относилась к иммиграции либерально — наверное, просто считала, что люди имеют право жить там, где им хочется. Но теперь у меня перед глазами стояли целые орды Валентин, прибывающих отовсюду на кораблях и ломящихся через таможни в Рамсгите, Феликстоу, Дувре и Ньюхейвене, — толпы целеустремленных, решительных и бешеных иммигрантов.
— Но ты же всегда была на ее стороне.
— Теперь все изменилось.
— Наверное, причина в том, что ты — социальный работник. Тут ничего не попишешь.
— Я не социальный работник, Вера.
— Не социальный работник? — Наступила пауза. В телефоне трещало. — А кто же ты?
— Я преподаватель.
— Ах, преподаватель! И что же ты преподаешь?
— Социологию.
— Но ведь именно это я и имею в виду.
— Социология и социальная работа — разные вещи.
— Неужели? И в чем же их отличие?
— Социология — наука о социуме, о различных общественных силах и группах и о том, почему они ведут себя тем или иным образом.
Пауза. Она откашлялась:
— Но это же очень увлекательно!
— Ну да, мне тоже так кажется.
Опять пауза. Я услышала, как на том конце провода Вера закурила.
— Ну и почему же Валентина ведет себя подобным образом?
— Потому что она в безвыходном положении.
— Ах да. В безвыходном положении. — Она глубоко затянулась.
— Помнишь, Вера, как мы сами находились в безвыходном положении?
Общежитие. Приют для беженцев. Односпальная кровать на двоих и туалет в конце двора с порванной на квадратики газетой.
— Насколько же безвыходным должно быть положение, для того чтобы стать преступницей? Или проституткой?
— Ради своих детей женщины всегда готовы прибегнуть к крайним мерам. Я бы сделала то же самое ради Анны. Уверена. Разве ты не сделала бы то же самое ради Лекси или Алисы? Разве мама не сделала бы то же самое ради нас с тобой, Вера? Если бы мы оказались в безвыходном положении? Если бы не было другого выхода?
— Ты не понимаешь, о чем говоришь, Надя.
Я лежала вечером в постели и думала о том конголезце. Представляла себе ночной стук в дверь: сердце выпрыгивает из груди, и вот уже хищник и жертва смотрят друг другу в глаза. Попался! Представляла себе друзей и соседей, стоящих на тротуаре, Задчуков, машущих платочками, вытирая слезы. Представила чашку еще теплого кофе, оставленную в спешке на столе: кофе остывает, затем покрывается плесенью и наконец высыхает, превращаясь в коричневую корку.
Майку не нравилась миссис Понаехали-тут-всякие. Он женился на другой женщине:
— Депортация — жестокий, отвратительный метод обращения с людьми. Это не решение проблемы.
— Знаю-знаю, но…
На следующее утро я позвонила по номеру, указанному в верху письма, полученного Валентиной из консультативной иммиграционной службы. Там мне дали номер аэропорта «Ист-Мидлендс». К своему удивлению, я попала на женщину с коричневым портфелем и синим «фиатом», заезжавшую вскоре после женитьбы. Она не ожидала меня услышать, но сразу вспомнила отца.
— Я нутром почуяла: что-то здесь не так, — сказала она. — Ваш папа казался таким, ну…
— Я знаю.
У нее был приятный голос — намного приятнее, чем можно было ожидать, судя по описанию отца.
— Дело ведь не только в отдельных спальнях, а в том, что они, по-видимому, не делали вместе ничего.
— Но что же теперь будет? Чем все кончится?
— Этого я сказать не могу.
Я узнала, что депортацию, если таковая предвидится, будет осуществлять не иммиграционная служба, а местная полиция по поручению Министерства внутренних дел. В каждом районе есть офицеры полиции, приписанные к местным полицейским участкам, но специализирующиеся по иммиграционным вопросам.
— Интересно было с вами поговорить, — добавила она. — Обычно приезжаешь в дом, пишешь отчет, а люди потом растворяются в воздухе. Нечасто доводится узнать, что же с ними потом произошло.
— Но ведь ничего пока и не произошло.
Я позвонила в центральный полицейский участок Питерборо и попросила пригласить к телефону офицера, специализирующегося по иммиграционным вопросам. Меня отправили в Сполдинг. Офицера, фамилию которого мне назвали, не было на дежурстве. Я перезвонила на следующий день. Ожидала услышать мужской голос, но Крис Тайдсуэлл оказалась женщиной. Когда я рассказала ей историю отца, она отреагировала очень сухо.
— Ни павизло вашиму папаши. Вы сталкнулись с атпетыми нигадяими. — У нее был молодой жизнерадостный голос, и она говорила с сильным кембриджширским акцентом. Видимо, в ее послужном списке было не так уж много депортаций.
— Послушайте, — сказала я, — когда все будет позади, я напишу об этом книгу и изображу вас геройским молодым офицером, который в конце концов привлек ее к ответственности.
Она засмеялась:
— Я сделаю все, шта в маих силах, но ни питайти асобых иллюзий.
До окончания суда ей ничего не удастся сделать. Потом Валентина сможет получить разрешение на апелляцию по семейным обстоятельствам. И только после этого, возможно, будет подписан приказ о депортации.
— Пазванити мне чириз нидельку посли слушания.
— О вас могли бы снять фильм. С Джулией Робертс в главной роли.
— Вы так гаварите, будта у вас бизвыхаднае палажение.
Сумеет ли Валентина продержаться до сентября, любовно воркуя с ним, называя голубчиком и разрешая гладить себе грудь? Я почему-то сомневалась. Долго ли протянет худой как палка, дышащий на ладан отец, сидя на диете из консервов с ветчиной, вареной морковки, яблок-«тосиба» да периодических побоев? Видимо, недолго.
Я позвонила сестре:
— Мы не можем ждать до сентября. Нужно ее вытурить.
— Да, мы слишком долго все это терпели. На самом деле я виню… — Она запнулась. Я почти расслышала скрежет словесных тормозов.
— Нам нужно действовать сообща, Вера. — Я пыталась ее задобрить. У нас ведь все так хорошо получалось. — Просто мы должны убедить папу изменить свое отношение к разводу.
— Нет, нужно принять срочные меры. Сначала получить ордер на ее выселение. Разводом можно будет заняться позже.
— Но согласится ли он на это? Теперь, когда они снова живут душа в душу, он совершенно непредсказуем.
— Он сумасшедший. Просто чокнутый. Что бы там ни говорил психиатр.
Психиатры и раньше уже признавали отца здоровым. Это случилось, как минимум, один раз — тридцать лет тому назад, когда я проходила, по его словам, «троцкистский этап». Я узнала об этом случайно. Родителей не было дома, и я рылась в их спальне — в той самой комнате с тяжелой дубовой мебелью и несуразным рисунком на шторах, которую Валентина превратила теперь в свой будуар. Не помню, что именно я искала, но обнаружила две вещи, которые меня шокировали.
Первой был лежавший на полу под кроватью скомканный резиновый мешочек, наполненный липкой белесой жидкостью. Я в ужасе уставилась на это самое интимное мужское выделение. Бесстыдное свидетельство того, что мои родители совершали половой акт не только в тех двух случаях, когда были зачаты мы с Верой. Отцовская сперма!
Вторым было заключение психиатра из районной больницы Питерборо, датированное 1961 годом. Оно лежало среди бумаг в одном из ящиков трюмо. В заключении говорилось, что отец записался на прием к психиатру, полагая, что испытывает патологическую ненависть к своей дочери (ко мне, а не к Вере!). Эта ненависть была такой навязчивой и всепоглощающей, что он побаивался, не симптом ли это душевной болезни. Психиатр обстоятельно поговорил с отцом и пришел к следующему выводу: учитывая пережитый отцом опыт коммунизма, нет ничего удивительного в том, что он ненавидит свою дочь за ее коммунистические взгляды. На самом деле это даже естественно.
Я читала это заключение с растущим изумлением, а затем со злостью, которую вызвал у меня сам отец и его анонимный психиатр, пошедший по пути наименьшего сопротивления и не расслышавший отцовской мольбы о помощи. Какие же они оба дураки! Мамина семья перенесла неописуемые унижения, и у мамы было гораздо больше причин ненавидеть меня за то, что я коммунистка, но она почему-то не переставала меня любить даже в самые бурные мои годы, хотя мои слова, наверное, задевали ее за живое.
Я сложила документы в ящик. А использованный презерватив завернула в газету и бросила в мусорное ведро, чтобы хоть как-то защитить маму от его постыдного содержимого.
МОЯ МАМА НОСИТ ШЛЯПУ
Первого ребенка приняла у мамы тетя Шура. Вера родилась в Луганске (Ворошиловграде) в сентябре 1937-го. Она была плаксой, и ее пронзительный, судорожный плач (казалось, будто она в любую минуту готова задохнуться) доводил Николая до безумия. Тетя Шура души не чаяла в Людмиле, однако недолюбливала Николая. Ее муж — «член Коммунистической партии и друг маршала Ворошилова» — тоже его невзлюбил. Обстановка у тети Шуры стала напряженной. Родственники все чаще выходили из себя, хлопали дверьми и повышали голос — деревянный дом гремел, как раструб граммофона. Несколько недель спустя Людмила и Николай вместе с крошкой Верой съехали к Людмилиной матери (теперь, когда она стала бабушкой, ее называли бабой Соней) в ее трехкомнатную квартиру в бетонном доме на другом конце города.
В этой квартире было очень тесно. Николай и Людмила с ребенком занимали одну комнату, в другой жила баба Соня, а третью сдавали двум студентам. Младшие брат и сестра учились в техникуме, но когда вернулись, стали жить в одной комнате с матерью. Горячей воды не было (холодной иногда — тоже), и хотя голод пошел на спад, все равно еды не хватало. Младенец капризничал и постоянно хныкал. Вера жадно присасывалась к груди, но у больной, анемичной Людмилы было мало молока.
Баба Соня брала хнычущего младенца на колени, баюкала и пела:
За Кавказом мы боролись за свои права, Гей, боролись за Кавказом за свои права! А мадьяры наступали — наступали, гей!
Тетя Шура говорила:
— Возьми яблоко, вставь в него гвозди и оставь на ночь. Потом вынь гвозди и съешь яблоко — получишь одновременно витамин С и железо.
Николай не мог найти себе в Луганске подходящей работы. Слонялся по квартире, писал стихи и путался у всех под ногами. Постоянный плач ребенка действовал ему на нервы, а сам он действовал на нервы Людмиле. Весной 1938 года отец вернулся в Киев.
В том же году Людмиле наконец-то предложили место в киевском ветеринарном техникуме. Возможно, работа крановщицей все же сыграла свою роль, и мама стала пролетаркой. Но теперь это казалось жестокой шуткой. С ребенком на руках и работающим мужем учиться было невозможно.
— Поезжай! — сказала тетя Шура. — Я за Верочкой присмотрю.
Людмиле пришлось выбирать: или муж и ветеринарный техникум — или крошка дочь. Тетя Шура купила ей новое пальто и билет на поезд и подарила экстравагантную шляпку с шелковыми цветами и вуалькой. На вокзале Людмила поцеловала маму и тетю на прощание. Малютка Верочка с рыданиями за нее цеплялась.
Им пришлось удерживать ее, пока Людмила садилась в поезд.
— И когда вы с ней снова увиделись?
— Почти через два года, — сказала Вера. — Она жила в Киеве до самого начала войны. А потом приехала меня забрать. В Харькове было слишком опасно. Мы уехали в Дашев — к бабе Наде. В деревне было безопаснее.
— Наверное, ты обрадовалась.
— Я ее даже не узнала.
Однажды на пороге дома появилась худая, неопрятная женщина, которая сгребла Веру в охапку. Ребенок закричал и стал брыкаться.
— Ты что, не узнала маму, Верочка? — спросила тетя Шура.
— Это не моя мама! — заплакала Вера. — Моя мама носит шляпку.
У нас до сих пор сохранилась фотография мамы в шляпке с откинутой вуалькой и девической улыбкой на лице. Наверное, отец сделал этот снимок вскоре после ее приезда в Киев. Я нашла его в пачке старых фотографий и писем в том самом ящике, где когда-то обнаружила письмо от психиатра. Письмо давным-давно потерялось, но фотографии лежали в старой коробке из-под обуви в гостиной вместе с ароматными гниющими яблоками, забитой полуфабрикатами морозильной камерой, маленьким портативным ксероксом и пылесосом для цивилизованных людей. Поскольку он оказался иностранной марки, у нас не продавали под него пылевых мешков, и теперь пылесос стоял в углу со снятой крышкой и высыпающимся из цивилизованного корпуса мусором.
Эта комната до сих пор оставалась спорной территорией. Когда Валентина была дома, она сидела здесь, врубив телевизор на полную громкость и включив электрообогреватель (чтобы сохранить яблоки, отец подкрутил батарею, и она не нагревалась). Папа не понимал телевидения; большинство передач казались ему совершенно бессмысленными. Он сидел в своей спальне и слушал по радио классическую музыку или читал. Но когда Валентина уходила на работу, ему нравилось сидеть в этой комнате с яблоками, фотографиями и видом на вспаханные поля.
Мы сидели здесь вдвоем сырым майским вечером и пили чай, наблюдая, как струи дождя стекают по окнам и хлещут сирени в саду. Я пыталась плавно перевести разговор от изобретения реактивного двигателя в Украине в 1930-е годы к теме развода.
— Я знаю, тебе не нравится эта идея, папа, но по-моему, только так ты сможешь снова обрести свободу.
Он замер и недовольно посмотрел на меня:
— Почому ты сичас говоришь про розвод, Надя? Ето Вера — больша любительница розводов. Сигарет та розводов. Тьпху!
Он стиснул зубы и соединил свои скрюченные артритом пальцы на коленях.
— Мы с Верой одного мнения, папа. Считаем, что Валентина и дальше будет над тобой издеваться, а мы за тебя волнуемся.
— Знаешь, як токо Вера узнала, шо есть така штука — розвод, она сразу же попробувала уговорить Людмилу зи мной розвестись.
— Правда? — Я впервые об этом слышала. — Уверена, она это просто сгоряча. Дети говорят много странных вещей.
— Ничого не сгоряча! Точно не сгоряча. Усю жизнь она пыталася розвести меня з Милочкой. А сичас — меня з Валентиной. Ось и ты тоже, Надя.
Он упрямо уставился на меня.
Я поняла, что этот разговор ни к чему не приведет.
— Но папа, ты ведь прожил с мамой шестьдесят лет. И должен понимать, что Валентина — это тебе не Людмила.
— Конешно, Валентина принадлежить до совершенно другого поколения. Она ничого не знае про историю и даже недавне прошле. Она — продукт брежневськой эпохи. У времена Брежнева уси мечтали забуть о прошлом и жить, як живуть на Западе. Шоб построить экономику, людям треба постоянно покупать шось нове. Надо похоронить стари идеалы и внушить нови желания. Поетому ей всегда хочеться покупать шось совремьонне. Она в етом не винувата — просто така послевоенна ментальность.
— Но, папа, это не может служить оправданием для ее дурного обращения с тобой. Она не имеет права так над тобой издеваться.
— Красивой женшине багато чого можно простить.
— Папа, перестань ради бога!
Его очки сползли на кончик носа и висели под опасным углом. Ворот рубашки расстегнут, и из-под него выглядывали седые волоски, росшие вокруг шрама. От папы неприятно пахло давно немытым телом. Дон Жуан из него был неважнецкий, но он не имел об этом ни малейшего понятия.
— Валентина — така ж красива, як Мила, и така ж сильна натура. Но в ее характере есть элемент жорстокости, которого не було в Людмилы. Ето, кстати, отличительна черта всех руських.
— Папа, как ты можешь сравнивать ее с мамой? Как ты вообще можешь произносить их имена вместе?
Я не могла простить ему неверности:
— Ты превратил мамину жизнь в ад, а теперь надругался над ее памятью. Вера права — маме следовало давным-давно с тобой развестись.
— Ад? Памьять? Надя, почому ты из усього делаешь трагедию? Милочка померла. Ето, конешно, погано, но ето вже у прошлом. Наступила нова жизнь, прийшла нова любов.
— Папа, это не я делаю трагедию, а ты. Нам с мамой всю жизнь приходилось мириться с твоими безумными идеями — с тобою же устроенными трагедиями. Помнишь, как огорчилась мама, когда ты пригласил к нам всех украинцев? Как купил новый «Нортон», когда маме нужна была стиральная машина? Как ушел из дома и пытался сесть на поезд и вернуться в Россию?
— Так ето ж було не з-за Милочки. Ето було из-за тебя. Тогда ты була самосшедшой троцкисткой.
— Не была я никакой троцкисткой. А если бы даже и так — мне ведь было всего пятнадцать. А ты был взрослым человеком — якобы взрослым.
Впрочем, он действительно из-за меня пытался уйти из дома, сесть на поезд и вернуться в Россию. Упаковал свой коричневый картонный чемодан — тот самый, с которым уезжал из Украины, — и вышел на перрон вокзала Уитни. Я могу лишь догадываться, как он ходил взад и вперед, что-то бормоча себе под нос и нетерпеливо поглядывая на часы.
Маме пришлось бежать за ним и умолять:
— Николай! Коля! Коленька! Пишли додому! Колька, куда ты идешь?
— Я жду поизда на Россию! — Представьте себе его мелодраматический кивок и горящий взгляд. — А чом бы й не? Один хрин! Коммунизм уже й тут вводять — я не знаю, нашо я вобще уизжав з России. Не знаю, нашо я усим рискував. Тепер даже моя дочка помогае вводить отут коммунизм.