АКТОР —ЭТО ТО, ЧТО ПОБУЖДАЕТСЯ К ДЕЙСТВИЮ МНОЖЕСТВОМ ДРУГИХ

«Актор» в разделенном дефисом словосочетании «актор-сеть» — не источник действия, а движущаяся цель обширной совокупности сущностей, роящейся в его направлении. Для того чтобы восстановить их многообразие, проще всего реактивировать метафоры, подспудно содержащиеся в слове «актор» («актер»), которое я использовал до сих пор в качестве непроблематического местоблюстителя.

Не случайно этот термин, как и понятие «личность» (persona), сходит со сцены. Далекие от того, чтобы указывать на чистый и беспроблемный источник действия, оба эти понятия порождают мистификации такие же древние, как сам институт театра. Это показал Жан-Поль Сартр своим знаменитым описанием официанта кафе, уже не ведающего разницы между своим «подлинным Я» и «социальной ролью»[42]. Использовать слово «актор» («актер») означает, что никогда не ясно, кто или что действует, когда действуем мы,— ведь актер на сцене никогда не играет один. Действие-игра сразу же помещает нас в ситуацию полной неразберихи, в которой вопрос о том, кто, собственно, действует, становится неразрешимым. С началом игры, как неоднократно показывал Ирвин Гоффман, все теряет определенность: реально ли это? Не является ли это обманом?[43]Имеет ли значение реакция зрителей? А освещение? А что делают работники сцены? Правильно ли донесено до нас то, что хотел сказать драматург, или безнадежно искажено? Верно ли передан характер? А если да, то благодаря чему? Что делают партнеры? Где суфлер? Если мы готовы развернуть метафору, само слово «актор» («актер») направляет наше внимание на совершенную смещенность действия, предупреждая нас, что это не слаженное, контролируемое, завершенное и ясное дело.

Действие уже по определению смещено. Оно заимствуется, распределяется, внушается, подвергается влиянию, управляется, предается, переводится. Если об акторе говорится как об «актор-сети», то в первую очередь для того, чтобы подчеркнуть, что данное выражение означает главный источник неопределенности, касающейся происхождения действия,—черед слова «сеть» придет в свое время. Об акторах всегда нужно говорить словами Иисуса на кресте: «Прости им, Отче, ибо не ведают, что творят».

Это не потому, что есть сомнения по поводу источника действия, мы торопимся сообщить, откуда оно проистекает, упоминая, к примеру, «глобальные силы общества», «прозрачные расчеты самости», «сокровенные страсти сердца», «интенциональность личности», «мучительные угрызения совести», «роли, налагаемые на нас социальными ожиданиями», или «вероломство». Неопределенность так и должна остаться неопределенной, ибо нам не хочется необдуманно заявлять, что акторы могут не ведать, что творят, но мы-то, социологи, знаем, что существует некая социальная сила, «заставляющая их совершать» невольно поступки. Изобретение скрытой социальной движущей силы, бессознательного,—это гарантированный способ снова ввести в оборот «эфир» социального, без которого мы пытаемся обойтись. Не потому что акторы знают, что делают, а социологи — нет, а потому, что и для тех, и для других идентичность участников всякого действия, если они хотят их воссоединить, должна оставаться загадочной.

Именно потому, что социальное еще не «сделано», социологи ассоциаций должны беречь как свое самое драгоценное сокровище любые следы сомнений самих акторов относительно «побуждений», заставляющих их действовать. Это единственный способ вернуть продуктивность главной интуиции социальных наук, прежде чем она окажется выхолощенной и превратится в идею действия некоей социальной субстанции. Вот почему мы должны, как это ни парадоксально, рассматривать все неопределенности, сомнения, смещения и замешательства как свою опору. Именно постоянно вовлекаясь другими в группообразование и разрушение групп (первая неопределенность), акторы вовлекаются и в противоречивые объяснения своих действий и действий других. И снова, как только принимается решение двигаться в этом направлении, следы становятся бесчисленны6

ми и никакое исследование никогда не остановит отсутствие информации об этих разногласиях. Каждое отдельное интервью, сообщение или комментарий, какими бы тривиальными они ни выглядели, снабдит исследователя сбивающим с толку множеством сущностей, объясняющих все «как» и «почему» в отношении любого действия. Социологи уснут задолго до того, как акторы перестанут затоплять их данными.

Ошибка, которую мы должны научиться избегать, заключается в невнимательном отношении к этим причудливым порождениям и игнорировании наиболее сомнительных, прихотливых и самых своеобразных понятий из предлагаемых акторами, следующих только за теми из них, которые распространены на задворках социального. Увы, эта ошибка совершается столь часто, что ее принимают за верный научный метод, который и порождает большинство искусственных социальных объяснений. Если преступница говорит: «я не виновата, у меня были плохие родители»,— должны ли мы сказать, что «это общество сделало из нее преступницу» или что «она пытается уйти от личной ответственности, растворив ее в анонимности общества», как непременно прокомментировала бы это миссис Тэтчер? Но ведь преступница не говорила ничего подобного. Она просто сказала: «У меня были плохие родители». Плохая забота о детях, строго говоря, не переводится автоматически во что-то другое и, уж конечно, не в общество. При этом она не упомянула и «кастрирующую мать». Мы должны сопротивляться представлению, что где-то есть словарь, с помощью которого можно перевести все разнообразие слов акторов в немногословный словарь социологического языка[44]. Достанет ли у нас смелости не подменять неизвестные выражения хорошо известными? В этом и заключается наиболее морально, политически и научно важное различие между двумя социологиями.

Еще сложнее ситуация с паломником, утверждающим: «Я пришел в этот монастырь, потому что меня позвала Дева Мария».

Как долго нам сдерживать самоуверенную улыбку,— ведь мы тотчас же замещаем вмешательство Девы «очевидной» иллюзией актора, «нашедшего» в религиозном символе «предлог» «скрыть» чье-то решение? Представители критической социологии ответили бы: «Пока мы хотим быть вежливыми: смеяться в присутствии информанта—проявление невоспитанности». А социолог ассоциаций должен сказать: «До тех пор, пока есть возможность, надо использовать предоставленный паломником шанс измерить многообразие сил, одновременно действующих в мире». Если сегодня мы можем открыть для себя, что «Дева» способна заставить паломников сесть в поезд вопреки всем сомнениям, удерживающим их дома, то это и в самом деле чудо[45]. Когда знаменитая оперная певица заявляет: «Мой голос подсказывает мне, когда остановиться, а когда начать»,— как скоро социолог должен перескочить к заключению, что певица здесь демонстрирует «типичный случай» «ложного сознания», ведь люди искусства всегда готовы сделать из своего дара фетиш, толкающий их на действия?[46]Вовсе не очевидно, что к певице не надо прислушиваться, а следует «освободиться от ее собственных иллюзий», доблестно уличив ее во лжи. Долой Муз и прочих незадокументированных незнакомцев! И все же певица сказала, что ее голос участвует в ее жизни, заставляя ее делать определенные вещи. В состоянии ли мы сохранить это странное высказывание или нет? Оно очень точное, очень откровенное, очень информативное, а также очень волнующее. А что мы, собственно, понимаем под исследованием, если не движение, или, вернее, вовлечение в движение информантами?

Трудный урок, который нам следует извлечь, представляет собой полную противоположность тому, чему до сих пор учат по всему миру, называя это «социальной теорией»: нельзя подставлять вместо странных, но точных выражений хорошо известный репертуар социального, которое, как предполагается, за ними скрывается. Надо противостоять претензиям на то, что исследователь, в отличие от акторов, у которых есть только язык, располагает метаязыком, в который этот язык «включен». Как я уже говорил, исследователи могут располагать только своего рода инфраязыком, предназначенным всего лишь помогать им более внимательно относиться к полностью развитому метаязыку акторов — рефлексивному отчету в том, что они говорят. В большинстве случаев социальные объяснения — просто излишнее дополнение, которое вместо того, чтобы раскрывать силы, стоящие за сказанным, скрывает, как не уставал демонстрировать Гарфинкель, то, что было сказано[47]. И не стоит говорить, что ученые-естественники тоже измышляют дополнительные скрытые сущности, чтобы понять то или иное явление. Они, вводя невидимые сущности, делают это для объяснения сложнейших деталей находящегося под рукой предмета, а не для того, чтобы переключить внимание со смущающей информации на более покорную!

Конечно, как я уже вкратце показал, у этой путаницы вполне понятные причины: политическая озабоченность многих социологов берет верх над их libido sciendi. Они считают своим подлинным долгом не столько производить инвентаризацию активных сил в мире, сколько освобождать его от множества сил, которые, по их мнению, создают в нем суматоху и поддерживают людей в состоянии отчуждения: «Девы» и «фетиши» — в числе худших злодеев. Задача эмансипации, которой они себя посвятили, требует от них прореживания количества приемлемых сущностей. Тем самым они думают, что имеют право вносить изменения в свои должностные инструкции, забывая, что их задача — не решать, что именно побуждает акторов к действию, а прослеживать многочисленные миры, создаваемые акторами друг для друга. Тут они и начинают решать для себя, каков приемлемый список сущностей, из которых можно создать социальный мир. Но представляется очевидным, что политика, направленная на искусственное удаление из мира большинства сущностей, которые следует принимать в расчет, не может заявлять о себе как о ведущей к эмансипации.

Еще более опасным в необдуманном принятии скрытых переменных, явялется переход от социологии социального к критической социологии[48]. Это единственная дисциплина, считающая себя научной, когда не только игнорирует данные и замещает их бесспорными данными об уже собранных социальных силах, но и принимает возмущение тех, кого она таким образом «объясняет», за доказательство невыносимой для них истинности критических интерпретаций. В этом пункте социология перестает быть эмпирической и становится «вампирической». Великая трагедия социальных наук в том, что этот урок прошел мимо их внимания, и критические социологи все еще считают своим достоинством то, чего скорее должны были бы стыдиться,— неразличение того, что затемняет данные, и того, что они раскрывают. Назвали ли бы вы «научной» дисциплину, которая отодвигает в сторону точную информацию, полученную в результате полевых исследований, и подменяет ее примерами каких-то других, невидимых вещей, таких вещей, о которых люди не говорили и от которых в устной беседе отказались? Раз так, именно социологи ассоциаций следуют здравому смыслу. С их точки зрения, разногласия по поводу сил должны быть развернуты в полной мере,— не имеет значения, насколько это сложно, чтобы не упрощать заранее задачу сборки коллектива. Это не означает, что мы должны навсегда отказаться от обращения к скрытым переменным или считать, что акторы живут в первозданной ясности ego cogito, полностью контролируя свои действия. Совсем наоборот, как мы только что видели, самая мощная интуиция социальных наук в том и состоит, что нас побуждают действовать другие, не контролируемые нами силы. В следующей главе у нас будет много возможностей увидеть, как действие распределяется между агентами, очень малая доля которых человекоподобна[49]. Причина нашего стремления к осторожности по отношению к любому социальному объяснению заключается в простом факте: скрытые переменные упаковываются так, что нет контрольного окна, заглянув в которое, можно было бы выяснить, что внутри. Объяснение в «нынешней социологии» превратилось в нечто принимаемое на веру и очень напоминает «нынешний психоанализ». Теории социологов стало так же невозможно проверить и исправить, как засекреченное электронное оборудование. Сам успех социальных теорий сделал их настолько дешевыми, что теперь приходится повышать цену и устанавливать контроль качества за тем, что рассматривается как скрытая сила[50].

Наши рекомендации