Хозяин, келья, поэт. Явление каравана 2 страница
— Все, что ли? — недовольно спросил стражник. — Это в яму кинь... А, черт! — Раздраженно шаркнул сапогом, сваливая вниз тряпье. — Ладно, иди... да не туда!
Джафар послушно побрел, вытянув перед собой руки и спотыкаясь. Сопровождающий направлял его движение, тыча чем-то твердым в бока, — должно быть, ножнами. Дорога была неровной. Солнце уже осветило площадь — щека чувствовала едва уловимое тепло.
Они шли, шли... кажется, вышли из ворот... куда теперь?
— Стой, — сказал наконец стражник. — Вот он. Принимай.
— Здравствуйте, уважаемый, — услышал Джафар мужской голос.
Джафар молча остановился.
Слышен гул базара. Справа, казалось, есть еще люди... пахнет конским потом... точно: в нескольких шагах фыркнула и переступила лошадь.
Стоявший перед ним откашлялся.
— Уважаемый, слышите? Вот этот мальчик будет вашим провожатым. Он отведет вас в Панджруд... вы слышите меня?
— Здрасти, — еще один голос.
Мальчик? Какой мальчик? Разве здесь место мальчикам?
— В Панджруд? — пробормотал Джафар, не понимая смысла.
— Так приказано, — пояснил тот. — Вот с ним пойдете, с сыном моим. И вы не должны просить милостыню. Эмир не оказал вам такой милости. Слышите?
Ноги ослабли. Джафар неловко сел на землю и опустил голову. Жар прихлынул к глазам, и он с трудом подавил рыдание.
Снова фыркнула лошадь. Звякнула пряжка. Морщась, повернул голову на звук.
Там кто-то сказал негромко:
— Вот каков он теперь, полюбуйтесь.
“Вот каков он теперь” — это о нем?
И голос, голос... Гурган?!
Лошади шатнулись, шагнули... неспешно застучали копыта.
Уезжают!
Кинуться!..запрыгнуть в седло за его спиной!.. вгрызться в горло!
Тьма, тьма вокруг!
Тьма!..
Он неслышно застонал.
— Вы поняли меня?
— Что?
Низкий гул стоял над Бухарой. Гул жизни. Шум существования. Оказывается, его не будут казнить. Почему?
Трепетала в груди готовая порваться струна.
— Уважаемый! Я вам в третий раз говорю: вы должны идти в Панджруд. Вас поведет вот этот мальчик. И вы не должны просить милостыню. Поняли?
— Просить милостыню? — От мгновенного возмущения рука потянулась, чтобы сорвать наконец с глаз проклятую повязку. И замерла. — Да на кой черт мне просить милостыню?!
Ответа не последовало — должно быть, собеседник просто недоуменно пожал плечами.
— Как тебя зовут? — властно спросил Джафар.
— Бадриддин, — ответил человек.
— Что ты несешь, Бадриддин? Какой Панджруд? Мне не надо в Панджруд. Мне домой надо, а не в Панджруд. Послушай-ка, Бадриддин, дорогой. Найди где-нибудь лошадь. Или повозку. Отвезешь меня к мечети Кох... я там живу. Знаешь мечеть Кох?
— Я знаю мечеть Кох, уважаемый. Но...
— Я тебе хорошо заплачу... Нет, подожди! лучше сам беги туда... найдешь дом Джафара, тебе всякий покажет. Спросишь Муслима... скажешь — мол, так и так... хозяин нашелся. Пусть гонит сюда. Ты понял? Давай, иди. Я тебя не обижу.
Справа, оттуда, где переминались лошади, послышалось что-то вроде смешка.
— Видите ли, уважаемый, — со вздохом сказал Бадриддин. — У вас нет дома в квартале Кох. Ваш дом... э-э-э... тот дом, что был вашим... он теперь принадлежит другому человеку. Понимаете?
— Как это? — тупо переспросил Джафар.
— И слуг ваших тоже нет. Эмир распорядился отдать вас под надзор родственников. Как неимущего. Если бы у вас был кто-нибудь в Бухаре... но у вас никого нет в Бухаре, уважаемый. Вы должны идти на родину, в Панджруд.
— Неимущего? — непонимающе повторил он.
Бадриддин замолчал.
Джафар хотел произнести имя — и не смог: голос отказал.
Справа снова что-то брякнуло... шумнуло... негромко стучали копыта, удаляясь.
— Гурган? — сипло выговорил он в конце концов.
— Вставайте, уважаемый, — вздохнул Бадриддин. — Вставайте.
Палка
Слепой сидел на камне, повернув лицо к солнцу.
Лицо его было узким, и засаленная повязка только подчеркивала это. Щеки впалые, худые и темные. Борода серебрится на солнце. Нос тонкий, а ноздри то и дело раздуваются. Войлочный кулях на башке. Такой грязный кулях, что противно смотреть. Где он взял такой кулях? Шеравкан сразу приметил — вся одежда новая, а кулях — будто с другого нищего снял. Губа закушена. Вечно он грызет губу.
В общем, неприятное лицо. Несчастное какое-то... злое, обиженное. И всегда голова немного запрокинута — то ли ворон считать собрался, то ли из-под повязки своей на дорогу хочет посмотреть... чем ему смотреть на эту дорогу?
Шеравкан отвел взгляд и спросил:
— Ну что, отдохнули?
Тот, помедлив, встал.
Он был высок ростом, но сутулился, как будто стараясь быть меньше. Неуверенно протянул руку.
Морщась, Шеравкан помог ему нащупать конец своего поясного платка. Потом вытер ладонь о штаны — рука слепца была влажной, в испарине.
* * *
Широкая конная тропа сбегала в пологий сай, показывалась на противоположном склоне и снова терялась в темных зарослях. Вдали в курчавой зелени пестрели глиняные кубики большого кишлака. В разбредшихся по увалам садах еще кое-где доцветали яблоневые и вишневые деревья, и порывы теплого ветра приносили то запах скошенной травы и дыма, то сложный аромат цветов и зелени.
Правой рукой слепец цепко держался за пояс поводыря. И все равно шагал неловко, неуверенно. То и дело задирал голову, как будто пытаясь взглянуть-таки из-под повязки, и лицо у него было напряженное и сердитое. И дергал, когда оступался.
Это раздражало Шеравкана.
Ему казалось, что они идут слишком медленно.
На его взгляд, слепцу следовало встряхнуться и шагать тверже. Ведут тебя, так давай, шевелись. А он все ощупкой норовит. Ногу ставит боязливо — будто край обрыва нашаривает. И голову задирает. Что толку? Разве еще не понял, что к чему? Задирай, не задирай, ни черта не увидишь... лучше б ногами двигал. Уж если пошли, так надо идти. А иначе как?
Отец говорил, что им неспешной дороги дня на четыре. Пять — от силы. Но отец имел в виду, что если на лошади. Он ведь так и сказал — отвезешь его. А вовсе не отведешь.
Вообще, непонятно, почему им не дали лошадей. Нет, ну правда, дали бы пару. Хоть плохоньких. Шеравкан на первой, вторая в поводу. Сидел бы сейчас, развалясь в седле, похлопывал камчой по голенищу. А как в кишлак въезжать — так приосанился бы, нахмурил брови, повод взял покруче да покрепче. Копыта между глухими дувалами — цок-цок, цок-цок! Ему наплевать, конечно, а ведь наверняка смотрит какая-нибудь украдкой — ишь, какой ладный наездник! “Эй, красавица! Где дорога на Пенджикент?” Любая смутится — голос у Шеравкана густой, басовитый. Дядя Фарух смеется: ой, говорит, из-за занавески услышишь — испугаешься! Это он шутит так.
Испугаться, может, и не испугаешься, а вот что парню всего шестнадцать, точно никогда не подумаешь.
Да, на коне — дело другое!
А так плестись — что ж?
Сорок фарсахов[11], сказал отец. Так и сказал — мол, кто их мерил-то, фарсахи эти. Чуть больше, чуть меньше... фарсахов сорок, короче говоря. Вот и считай. Лучший скороход за час проходит один фарсах. И то ему сорок часов бежать — конечно, если найти такого, чтоб не ел, не спал, а только дорогу пятками обмолачивал. А так-то, по-черепашьи, сколько им тащиться? Если б этот хоть шагал по-человечески... так нет. Семенит...
— Не дергайте так, уважаемый, — хмуро сказал Шеравкан. — Давайте постоим, что ли. Не дай бог, заденет.
Два желтых вола нехотя влекли визжащую арбу. Давно нагоняют. Волы — они и есть волы. Ленивая сволочь. Тоже не шевелятся, хоть и зрячие. Вон слюни какой вожжой распустили. Спят на ходу. А хозяину, видать, все равно — быстро, медленно. А что? Навалил коряг, да и сиди себе, подремывай. Волы сами довезут.
— День добрый, — сказал седок.
— Добрый, — кивнул Шеравкан и зачем-то спросил: — На продажу дровишки-то?
— Да какой там, — отмахнулся тот. — Ну, дай вам бог.
Было похоже, что необходимость пошевелить языком вынудила погонщика взбодриться. Он бодро хлестнул равнодушную животину измочаленным прутом и загорланил что было мочи:
— Принеси мне глины, ла-а-а-а-асточка!..
Снова замахнулся:
— Ну, чтоб вас разорвало!
И продолжил:
— Подари тростинку, го-о-о-орлица!..
В эту секунду Шеравкан случайно взглянул на слепца — и впервые увидел его улыбающимся. Песня его тронула, что ли? Песня известная, грустная, у него самого, бывало, комок к горлу подкатывал, когда отец напевал негромко: “Я себе хоромы выстрою, заживем с тобой, любимая!”
Улыбка слабая, тусклая — вроде и не улыбка даже. Может, просто показалось. То же самое лицо — худое, недоброе. Нет, все-таки чему-то улыбался.
— Пойдемте, уважаемый, — сказал Шеравкан, с тоской оглядываясь туда, где еще виднелся город. — Пойдемте.
Но слепец отстранил его.
— Парень! Погоди!
Возница оглянулся. Слепец не мог этого видеть, однако махнул рукой так, будто был уверен, что тот заметит его жест.
Волы встали.
— Чего вам, уважаемый? — спросил погонщик.
— Ты, я слышу, песни поешь, — с хмурой усмешкой сказал слепец.
— А что не петь? — удивился тот.
— Пой на здоровье... хорошая песня, душевная. А скажи, не пожертвуешь ли страннику какую-нибудь палку?
— Палку-то?
Аробщик сдвинул на лоб свой плоский, как блин, кулях и с сомнением почесал затылок.
Шеравкан ждал, что он сейчас скажет что-нибудь насчет того, что палка на дороге не валяется. Палка денег стоит. Так оно и есть, конечно. Бухара степью окружена, дерево в цене. Но все-таки за один фельс — самую мелкую медную монету — целую охапку дают. Небольшую, правда. Казан воды вскипятить — и то не хватит.
— Ну что ж, — протянул погонщик.
Он обошел свой воз, приглядываясь. Подергал одну хворостину, потом другую; чертыхнулся. В конце концов вытащил какую-то. Вынул из-за пояса тешу, посрубал сучки.
— Вот вам, уважаемый. Пользуйтесь.
Слепец взял, ощупал; оперся, потыкал; погладил, поднес к носу свежий сруб, удовлетворенно кивнул:
— Подходящая. Спасибо тебе.
— Да не за что, — отмахнулся тот, карабкаясь на воз. — По вашему положению без палки никуда. Здоровья вам.
И замахал над головой хворостиной, заорал на всю округ\’:
— Ну, разумники!
* * *
Прошли не больше ста саженей.
— Да не дергайте же так! — раздраженно крикнул Шеравкан, оборачиваясь. — Сколько можно?!
Вместо ответа слепец, злобно оскалившись, изо всех сил рванул его за поясной платок, отчего Шеравкан едва не упал, а сам отступил на шаг, занося свою новую палку.
Шеравкан отскочил в сторону. Посох с треском ударился о камень.
— Сволочь! — рычал слепой, тыча им перед собой, как румийским мечом. — Мерзавец! Иди сюда, я разобью тебе башку! Пошел вон! Брось меня здесь, шакалий сын! Слышать тебя не могу! Лучше сдохнуть, чем это терпеть!
Он задохнулся и смолк.
Ветер шуршал травой.
— Что с вами? — хмуро спросил Шеравкан. — Вы с ума сошли?
Слепой не ответил. Тяжело дыша, оперся о посох. Склонил голову, ссутулился, обмяк.
Шеравкан не знал, могут ли незрячие плакать. Да и под повязкой слез все равно не увидишь.
— Ну ладно, — хмуро, но все же примирительно сказал Шеравкан, делая шаг к нему. — Простите меня, уважаемый. Просто вы...
— Уважаемый! — передразнил слепец, поднимая голову. — Многоуважаемый! Почитаемый! Высокочтимый!.. Болван! Джафаром меня зови. Понял?
— Понял, — кивнул Шеравкан, решив не обращать внимания на грубость.
— Хорошо, уваж... гм!.. Джафар. Пойдемте?
Слепец упрямо отвернулся, перехватив посох и оперевшись на него обеими руками.
Потом спросил:
— Мы сколько прошли?
— Сколько прошли!.. Мало прошли. Четверти фарсаха не будет, вот сколько прошли.
Тот тяжело вздохнул и перехватил посох удобнее.
Джафар
Дорога.
Сколько дорог было в жизни?
От самой первой остались в памяти какие-то обрывки. Зима, снег... постоялый двор на краю большого кишлака... ощущение чего-то огромного... холодок открывавшегося мира. Лоскутки, из которых уже ничего не сшить. Сорок с лишним лет назад — когда дед Хаким отпустил его, мальчишку, в Самарканд. Шестнадцать было, что ли? Ну да, примерно как этому хмурому джигиту. Все так в жизни. Пойдешь на несколько дней или месяцев, оглянешься — сорока лет как не бывало. В первый раз он ехал — дед дал коня. В последний — идет пешком. Точнее, ковыляет. И деда давно нет. Зато сам он как дед...
Должно быть, дед его любил. Никогда впрямую не говорил об этом. Он вообще был жестким человеком. И не очень разговорчивым. Позже Джафар понял, что ему, возможно, приходилось быть таким. Разве сможешь поддержать устройство мира, если ты мягок? Колонны строят из дерева и камня, а не из ваты.
Вот и дед старался быть камнем, железом! — и когда супил брови, трепетало все живое вокруг.
Но уже старел, должно быть, — мягчел, смирялся, подчас поражая близких неожиданной податливостью.
Подзывал, сажал на колени. Горделиво рассказывал, как командовал когда-то конницей Абу Мансура.
Джафар никак не мог взять в толк, чем дед гордится. Князь Абу Мансур был давно и прочно всеми на свете забыт. Ладно, можно не говорить про конницу, но армия в целом у него все равно оказалась никудышная. А иначе почему его победил собственный брат — Абу Исхак? Войска разбил, самого Абу Мансура пленил и зарезал. Деда, правда, помиловал, позволил встать под свои знамена простым конником. Чем тут гордиться? Служил одному, теперь служишь другому... чем они отличаются друг от друга?
— А потом эмир Исмаил Самани разметал недолгое величие Абу Исхака! — говорил старый Хаким, качая седой головой, и в голосе его снова звучали гордость и изумление тем, с какими людьми пришлось ему коротать век. — Великий эмир Самани забрал себе главную драгоценность мира — Бухару! Да пошлет ему Аллах тысячу лет благоденствия!..
Надо полагать, дед был готов и Исмаилу служить так же, как служил другим, но неотложные дела потребовали его присутствия в Панджруде: тамошняя голота заволновалась. Он взял короткий отпуск и направил стопы в родовое гнездо, чтобы за неделю-другую навести порядок и вернуться. Однако пока порол сволоту (лишь с зачинщиками обошелся круче — одного повесил, другого же приказал, не умерщвляя, порубить на ломти, отчего бунтарь в скором времени отдал богу душу), пока по-отечески вразумлял подданных, восстанавливал закон и внушал благоразумие, пока налаживал заново привычный порядок оброка, пока разбирался с женами... короче говоря, сам не заметил, как присиделся.
К тому времени, слава Аллаху, и дети подросли — нашлось кому вместо него ехать махать мечом в расчете на будущую милость очередного эмира. Среди окрестных князей-дихканов дед был, пожалуй, самым бедным. Бывало, расхаживал в грязном и рваном чапане — но все же перехваченном не веревкой, а золотым поясом, знаком дихканского достоинства. На поясе висели два тяжелых кинжала, следом шагал телохранитель Усман, при необходимости исполнявший и должность палача.
Почти четверть подвластного Хакиму Панджруда занимал его собственный замок: разросшийся, расползшийся многочисленными пристройками дом — не дом, а улей, в самой сердцевине которого коротала дни опоясанная золотым поясом матка.
Личные покои составляли несколько спален, одна из которых примыкала к небольшой мечети, укромная каморка казны, где хранилось самое ценное имущество, и комната приемов — здесь Хаким вершил суд и расправу над чадами, домочадцами, многочисленными рабами и крестьянами, отличавшимися от рабов только тем, что они были вынуждены сами заботиться о своем пропитании.
Вторым кругом шли горенки жен и наложниц. Часть из них выходила на галерею, а все вместе (с пекарней, кладовой, конюшнями и колодцем) представляло собой самодостаточную вселенную, к которой снаружи лепились убогие жилища простолюдинов.
Детей у Хакима было много. Старшие сыновья — в том числе и отец Джафара — давно выпорхнули из отцова гнезда, пополнив собой служилое сословие. Младшие были сверстниками Джафара — Ислам, Ильхан, Фархад, Бузург, Шамсуддин, самый маленький — Шейзар.
Не мальчишки — львята! Один только Джафар — правда, не сын, а внук Хакима, сын сына его Мухаммеда, мальчик от пугливой каратегинской девчушки, — квашня квашней.
Что с ним делать? Был бы и в самом деле тестом, так хоть лепешку испечь, а так куда? Но какой-никакой, а все же внук, со двора не сметешь. В мать, должно быть, — огорчался дед Хаким. Слишком мягкая была, слишком слабая. Такие не живут долго, вот и она не вынесла тяготы первых родов... да что говорить!
Да, да! — весь в мать, ничего от отца... а ведь отец его сильным воином был.
— Твой отец погиб в той битве, когда великий эмир Самани разбил Амра Саффарида!
Так старик говорил.
Джафар слушал его рассказы, и картины прошлого, грозно вздымаясь из небытия, плыли перед глазами, сменяя друг друга, подобно пышным весенним облакам, скользящим по яркому небу. Тяжелые, грубые, как будто высеченные из камня: при одном лишь взгляде на них сердце начинало трепетать и биться чаще. Все в них внушало страх, все грозно подрагивало от избытка мощи, все было больше и значительней настоящего. Огромные кони мотали тяжелыми вороными гривами, косили горящими глазами, удары копыт крошили камни и высекали искры, золотая упряжь слепила взор. Кольчуги сияли, островерхие шлемы лучились гранями, неподъемные мечи, в мощных десницах богатырей казавшиеся тростинками, сверкали ярче солнца.
И как знойное марево, струясь над песком и камнями, заставляет дрожать и крениться дальние скалы, так и струение смерти, трепеща и волнуясь, оживляло суровые лица бесстрашных бойцов: казалось, витязи снисходительно улыбаются мальчику, зачарованно глядящему на них из смутной дали неизвестного будущего.
Жили-были два брата — старший Якуб и младший Амр.
Якуб ибн Лейс Саффарид, вечно пребывавший в состоянии злобной остервенелости, прославился тем, как ответил послу халифа на предложение мира и дружбы. Якуб приказал принести деревянное блюдо, положить на него зелень, рыбу, пяток луковиц, затем распорядился ввести посла, усадил его и сказал, трясясь от ненависти:
— Передай своему хозяину, что я сын медника! В детстве моей пищей были ячменный хлеб, рыба и зелень! Власть, войска, оружие и сокровища я не от отца унаследовал, не от халифа получил в подарок! — сам добыл своей удалью и львиным мужеством! Передай, что не успокоюсь, пока не возьму в руки его голову, — а иначе, клянусь Аллахом, пропади все пропадом, снова буду жрать ячменный хлеб, рыбу и траву!
Брат его Амр, наследовав умершему коликами Якубу, отказался от идеи воевать Багдад, получил от халифа ярлык на Хорасан, избрал столицей Нишапур и стал мирно править своими землями (пределы которых столь расширились благодаря осатанелости Якуба). Народ его любил: он был человеком нравственным, разумным, бдительным, правил умело; хлебосольство Амра было таково, что кухню возили за ним на четырехстах верблюдах.
Государство Амра благоденствовало, армия крепчала. У халифа возникли сомнения: не предпримет ли в один прекрасный день столь миролюбивый ныне Амр то, к чему так рвался покойный брат его Якуб?
Кого-то нужно было использовать в качестве противовеса, а поспорить с Амром о правах на владение Хорасаном мог только Исмаил Самани, владетель Бухары.
К Исмаилу зачастили посланники. Одни сообщали мнения повелителя правоверных устно, другие привозили пространные письма.
— Восстань на Амра, сына Лейса! — писал халиф. — Двинь войска, отними царство! Ты имеешь больше прав на эмирство в Хорасане: эти владения принадлежали твоим предкам. Следовательно, во-первых, за тобою — право. Во-вторых — твои похвальные качества. В-третьих — мои молитвы! Верю, что Всевышний окажет тебе поддержку. Не смотри, что у тебя немного войска, а прислушайся к тому, что говорит Господь:
“Сколько раз небольшие ополчения побеждали многочисленные армии!” Бог с терпеливым!
И в конце концов Исмаил решился.
Он перешел Амударью с двумя тысячами всадников. Каждый второй из них владел щитом, каждый двадцатый — кольчугой. На пятьдесят человек приходилась одна пика, и наличествовал некий оборванец, который из-за отсутствия вьючного животного был вынужден привязать доспехи к седельным ремням собственной лошади.
Когда Амру ион Лейсу сообщили об этом войске, он рассмеялся и сказал:
— Клянусь Аллахом, я им покажу звезды при свете дня!
Что касается своего собственного войска, то Амр держался строгого обычая. Было у него два барабана — “мубарак” и “маймун”. Как наступал конец года, Амр приказывал бить в оба, чтобы все воинство узнало — наступил день награждения. Казначей высыпал перед собой груду дирхемов, начальник войска читал реестр. Первым выкликалось его имя — Амра, сына Лейса. Амр, сын Лейса, выступал вперед. Начальник войска строго оглядывал его одеяние, коня и оружие, проверял принадлежности, хвалил и одобрял. После чего отвешивал положенные триста дирхемов, высыпал в кису. Амр совал жалованье за голенище и говорил: “Хвала Аллаху, всевышний господь отличил меня послушанием повелителю правоверных!” Затем он восходил на положенное ему место, садился и смотрел, как начальник войска таким же порядком осведомляется о каждом. Лошади были в панцирях, оружие и снаряжение — в полной готовности.
Но воистину судьба — ненадежная крепость.
Когда армии сошлись, почему-то случилось так, что Амр был разбит: после первой же сшибки, потеряв всего десяток человек, все семьдесят тысяч его невредимых всадников обратили холеных коней в паническое бегство.
Начавшись после утреннего намаза, дело кончилось уже ко времени дневного, а промедливший Амр ион Лейс оказался в плену.
Горестно помолившись, знатный пленник заметил одного из бывших своих обозников, неприкаянно бродившего по лагерю победителей. Подозвал:
— Побудь со мною, я остался совершенно один. Да приготовь что-нибудь поесть: как ни печалься, а пока жив, все равно не обойтись без пищи.
Обознику стало жалко поверженного владыку. Он раздобыл кусок мяса, попросил взаймы у чужих солдат железный котелок, собрал сухого навозу, положил друг возле друга пару булыжников, развел огонь, поставил мясо на огонь и отлучился поклянчить соли.
В это время к очагу подбежал невесть откуда взявшийся пес: сунул морду в котелок, схватил было кость, обжегся и отдернул морду; стоявшая вертикально дужка котелка упала ему на шею, пес с визгом кинулся прочь, унося с собой раскаленную кастрюлю.
Увидев это, Амр ибн Лейс обернулся к вражескому войску и сказал, смеясь:
— Воистину, судьба переменчива: утром мою кухню везли четыреста верблюдов, а вечером унесла одна собака!
Между тем Исмаил, собрав вельмож и войсковых начальников, сказал:
— Эту победу мне даровал всемогущий бог, я никому не обязан этой милостью, кроме Господа, да будет возвеличено его имя.
Помолчал, переводя тяжелый взгляд с одного лица на другое и как будто ожидая возражений. Не дождавшись, продолжил:
— Этот Амр, сын Лейса, — человек большого великодушия и щедрости. Он владел оружием и большим войском, рассуждением, правильностью и неусыпностью в делах, он был хлебосолен и справедлив. Мое желание таково: постараюсь, чтобы он не претерпел никакого бедствия, провел остаток своей жизни в благополучии.
Когда слова Исмаила дошли до ушей Амра ибн Лейса, он, великодушный, но пораженный великодушием победителя, решил не сдаваться в этой битве великодуший.
Несколько дней он сидел на тюке с сеном, перебирая четки; борода его в эти дни сильно поседела, голос сел. Придя к итогу своих размышлений, Амр попросил аудиенции.
Сославшись на нездоровье, осторожный Исмаил вместо того прислал к нему доверенное лицо.
— Ну хорошо, — разочарованно сказал Амр. — Тогда передай Исмаилу вот что. — Он прикрыл глаза веками, подбирая слова. — Скажи так: меня разбил не ты, но твои благочестие и праведность. Бог, преславный и всемогущий, отнял у меня государство и вручил тебе. Я согласен с волей Бога. И ничего не желаю тебе, кроме добра. Ты достиг желаемого: твоя держава пополнилась. Будто переспелый плод, Хорасан сам упал тебе в руки. Вместе со своей столицей — золотым Нишапуром. У тебя стало много забот. Тебе понадобятся деньги. А у меня остались от брата большие сокровища. Я дарю их тебе! Вот список.
Распустил завязки рубахи и достал свернутый в трубку лист пергамента.
Исмаил долго его перечитывал: то, хмыкнув, задумчиво сворачивал, то снова принимался изучать.
— Хитрюга этот Амр, — в конце концов сказал он, в сердцах хлопнув себя по коленке трубкой пергамента. — Хитрец! Догадливый хочет выскользнуть из рук недогадливых. Но он меня не перехитрит!
— Что вы имеете в виду? — спросил визирь.
— И Якуб говорил, и Амр повторяет: наш отец был медником. Хороши медники! Что-то не видывал я прежде, чтобы медники владели такими сокровищами. Если ты сын медника, откуда богатства? — силой отнимали. Все, до чего дотягивались руки, они обращали в свои динары и дирхемы. Подумать только! Жалкое имущество чужеземцев и путешественников, пожитки убогих и сирот... даже носки, связанные на продажу несчастными старухами! Ведь так?
Визирь пожал плечами и кивнул, соглашаясь:
— Скорее всего.
— А теперь что получается? Завтра ему держать ответ перед Господом, а сегодня он ловчит, норовя переложить свои грехи на мою шею. Его спросят на Страшном суде — и он с чистым сердцем ответит:
“Все, что было у нас, препоручили мы Исмаилу, у него и требуйте!”
Он был в таком гневе, что визирь невольно зажмурился.
— Спасибо! Я не так силен, чтобы ответствовать перед гневом Аллаха. Верни ему, — сказал Исмаил, отшвыривая пергамент. — Я разочарован.
* * *
Да, в этой странной, не успевшей толком начаться битве (произошедшей как будто специально, чтобы показать, как легко птица удачи перелетает из одних рук в другие), насчитали всего десятка два убитых. Одним из них оказался отец Джафара. На всем скаку и совершенно неожиданно Мухаммед ибн Хаким встретился с тяжелой кипарисовой стрелой, искавшей жертву в полупрозрачном знойном воздухе. Она угодила в узкую щель между воротником кольчуги и подбородником шлема, пробила горло и мгновенно перенесла несчастного с дымящегося поля брани — обычно покрытого тучами бурой пыли, оглашенного лязгом, ревом, ржанием взбешенных коней и надсадными стонами умиравших — прямо в тихие райские кущи, где у нежной прохлады хрустальных бассейнов полногрудые гурии радостно встретили доблестного воина чашами алого вина.
Славно бился, славно погиб! А маленький Джафар — нет, не в отца!
Чуть подрос, дед взялся переделывать натуру внука, упрямо выковывать в нем рыцарские качества. В строгости держал, в движении. Плачешь? — не плачь. Посмотри на Шейзара. Ведь младше тебя, а не плачет.
Почему есть не хочешь? — ешь, должен сильным быть. Не натянешь тугой лук? — вот тебе поменьше. Меч велик? — держи сабельку. Седло? — ну, седел других не бывает, как и лошадей... не на баране же тебе ездить. Сиди уж как-нибудь во взрослом. Вон, смотри, как Шейзар скачет!
Воспитывал, воспитывал... потом увидел однажды, как Джафара тузит пятилетний сын повара. Сорванца на конюшню, повара в яму, внука пред светлые очи — ты что?! Размазня! Ты на два года старше! Почему сам не ударишь?! Уж не говорю, что раб не смеет тебя пальцем коснуться!.. но все же, сынок, внучек ты мой, почему ты не стукнул его в ответ?
Джафар молча теребил полу, потом поднял черные от горя, полные слез глаза:
— Дедушка, ему же больно будет...
Ах, чтоб тебя!
То ли дело Шейзар!
Они росли вместе, были неразлучны и лет до трех казались близнецами, хоть и появились на свет от разных матерей.
С годами это сходство истаивало. Шейзар и на самом деле был совсем другой. Верткий, сильный, цепкий, всегда охваченный каким-нибудь новым порывом, страстным желанием, исполнение которого не терпело даже минутного промедления. Когда охота, широким пожаром гудящая в тугаях, наваливалась на кабанье стадо, мальчик Шейзар, скалясь и вереща, как ошалелый кот, обгонял взрослых братьев и егерей, чтобы первым рубануть по загривку освирепелого секача. Чуть что не по нему — за нож: однажды из-за какой-то ерунды пырнул раба-прислужника; прибежал возбужденный, взахлеб рассказывал Джафару, как, оказывается, это легко: одно движение — и, став белее речной воды, человек уже не может ничем ответить.
Джафара замутило. А старый Хаким пожурил младшенького — мол, что же ты, испортил хорошего раба. Не надо было; теперь если и выживет, будет болеть целый год. Тем дело и кончилось. Понятно, безжалостность — одна из главных составляющих столь ценимого всеми рыцарства.
Джафар, как ни силился, никогда не мог попасть стрелой даже в самую большую тыкву из тех, что старый тюрк Джучи расставлял в качестве мишеней. А для Шейзара Джучи вешал на ветку грушу, схватив бечевкой черенок, и тот, бешено разогнав коня, на всем скаку насаживал грушу на остриё копья. Джафар знал, что главное в этом деле — железно прижать локтем к бедру тяжелое древко, но у самого него, как ни старался, ни тужился, и близко так не получалось, и приходилось только поеживаться, представляя, что будет, если вместо груши на пути Шейзара окажется человеческое горло, заманчиво белеющее в узкой щели доспехов.
Пятнадцати ему не было, взял силой одну из юных невольниц — степнячку Айшу, — приобретенную стареющим Хакимом для себя, да в силу множества иных забот оставленную почти на полгода без мужского пригляда. Тут уж Хаким освирепел хуже кабана. Сгоряча приказал бросить Шейзара в яму, но к вечеру остыл, призвал к себе; через час стало известно — подарил Айшу бойкому сынку... а и впрямь, куда ее теперь? Через полгода Шейзар выгнал затяжелевшую наложницу из летнего шатра, а сам тут же сцапал девочку из деревни — и тоже силой добыл, так что Хакиму в конце концов пришлось даже чем-то откупаться от ее родных.