Пострижение прежней императрицы
Кэнрэймонъин, прежняя государыня, поселилась в окрестностях Ёсиды, у подножья Восточной горы Хигасияма. В давние времена тюнагон Кёэ, монах из Нары, выстроил здесь себе жилище. Уже много лет пустовала полуразрушенная обитель. Сад зарос высокой травою, кровля густо поросла синобу — травой воспоминаний... Исчезли плетеные бамбуковые завесы, открыв взору опочивальню, не стало укрытия от дождя и от ветра. Цветы по-прежнему цвели и благоухали, но никто не наслаждался их красотою, луна по-прежнему проливала свой свет, но никто не коротал ночи, любуясь ее сиянием...
За парчовыми завесами, на троне из драгоценных каменьев проводила некогда государыня свои дни; ныне же обитала в убогой лачуге, разлученная со всеми близкими, дорогими сердцу людьми. Вчуже и то горестно думать, как болело, наверное, ее сердце! Рыба, выброшенная на сушу, птица, утратившая гнездо... Даже временное свое жилище — корабль, игралище волн, — вспоминала она теперь с тоской и любовью!
Снова за тысячу ри
уносились печальные думы,
Вслед облакам, на закат,
где утесы над морем угрюмы.
Дни протекали, как сон,
и сменялись прохладой ночною
В уединенном саду,
озаренном ущербной луною.
Горькие слезы лились
в обиталище ветхом, замшелом
Подле Восточной горы,
ныне ставшей монаршьим уделом...
Не передать словами ее скорбь!
В первый день пятой луны 1-го года Бундзи государыня постриглась в монахини. Передают, что обряд совершил преподобный Индзэй из храма Вечной Радости, Тёракудзи. Подношением духовнику, как предписывает обычай, стало одеяние покойного императора Антоку. Он носил его вплоть до смертного часа, и ткань еще хранила аромат его тела. Одежду эту — память о сыне — государыня привезла из далеких западных краев, чтобы не расставаться с нею до самой смерти, но теперь, не имея ничего пригодного для подношения Будде, со слезами достала заветное одеяние и отдала монаху, утешаясь мыслью, что постриг послужит вящему покою ее сына за гробом. Преподобный старец, не в силах вымолвить от волнения ни слова, удалился, утирая слезы рукавом своей черной рясы. Передают, что впоследствии он превратил эту одежду в хоругвь и поместил ее в храме Вечной Радости, перед изваянием Будды.
Пятнадцати лет государыня Кэнрэймонъин стала супругой императора, высочайшим указом ей было даровано звание — него, шестнадцати лет она удостоилась ранга императрицы[631]. По утрам помогала она супругу управлять государством, по ночам была при нем безотлучна. Двадцати двух лет родила она наследника-сына, когда он вступил на трон, ей пожаловали высокое звание инго и новое имя — государыня Кэнрэймонъин. Дочь Правителя-инока, Мать страны, она жила, окруженная величайшим почетом!
В этом году ей исполнилось двадцать девять лет, но была она по-прежнему прекрасна, как цветок персика или сливы, не увяла еще ее красота, подобная цветку лотоса. «Но к чему теперь беречь эти волосы, черные и блестящие, как крыло зимородка?» — решила она и, приняв постриг, отринула бренный мир, но, увы, покой не снизошел в омраченную горем душу! И мнилось ей — в какой бы из миров ни суждено ей было переселиться, никогда не забудет она страшного зрелища, когда у нее на глазах бросались ее родичи в море, когда утонула в волнах госпожа Ниидоно и юный император Антоку... «Почему, зачем моя жизнь-росинка до сих пор уцелела? Неужели лишь затем, чтобы изведать такое горе?» — неотступно думалось ей, и слезы лились рекой.
Коротки ночи весной,
но, увы, не для императрицы.
Ей от нахлынувших дум
и в монашеской келье не спится.
Горько о прошлом скорбит,
до рассвета очей не смыкая —
И в сновидениях к ней
не воротится радость былая...
Тускло всю ночь напролет
под оконцем мерцает лампада.
Дождь однозвучно шумит
в многотравье заросшего сада.
Струи стучатся в окно,
барабанят в плетеную дверцу.
Словно в Шаньянском дворце,
у затворницы тяжко на сердце.
Навевая воспоминания о прошлом, благоухали цветы померанца — наверное, прежний хозяин посадил когда-то это дерево возле навеса кровли... С неба донесся голос горной кукушки[632], и государыня, вспомнив старинную песню, начертала ее на крышке прибора для туши:
Напрасно, кукушка,
ты оплакиваешь аромат
цветов померанца —
как и я, должно быть, тоскуешь
о былом, ушедшем навеки!..
Не у всех придворных дам хватило духа так бесстрашно погрузиться в пучину моря, как госпожа Ниидоно или Кодзайсё. Пленницами грубых самураев вернулись они на старое пепели-Ще, и все, молодые и старые, постриглись в монахини. Исхудавшие, чуть живые, ютились они теперь где придется — в расщелинах скал или на дне ущелий, в местах, о каких в прежние времена не могли бы даже помыслить! Покои, где некогда они обитали, исчезли в дыму пожаров, на месте родного крова простирались теперь луга, поросшие густою травою. Из прежних друзей и знакомцев никого не осталось... О скорбь! Так горевали, наверное, Лю и Жуань[633], когда, вернувшись из волшебной страны, повстречали вместо близких своих лишь потомков в седьмом колене!
Меж тем от великого землетрясения, что случилось в девятый день седьмой луны, развалились глинобитные стены внешней ограды, накренилась старая келья; с каждым днем жить здесь становилось все более невозможно. Увы, дворцовые стражи в зеленых одеждах не стерегли здесь ворота! Покосилась изгородь, сплетенная из сучьев, и сад утопал в росе, обильной, как на безлюдных равнинах; уныло стрекотали цикады, как будто знали, что их пора миновала, и эти грустные звуки наводили печаль на душу. Все длинней становились ночи, а государыне по-прежнему все не спалось; осеннее увядание еще сильней омрачало душу, и не было ей покоя, и мнилось — нет больше сил терпеть сердечную муку! Все изменилось в бренном, переменчивом мире, прежние друзья, все близкие люди куда-то скрылись, не осталось никого, кто подал бы весть, кто позаботился бы о прежней императрице...
В горах Оохара
Но все же младшие сестры государыни, супруги дайнагона Такафусы и вельможи Нобутаки, украдкой ее навещали.
— Могла ли я думать, что мне придется принимать от них подаяние? — плача, промолвила государыня, и, услышав эти слова, женщины, служившие ей, тоже пролили слезы.
Жилище государыни в Ёсиде находилось не столь уж далеко от столицы; мимо, по дороге, шли люди, любопытных глаз было много...
«О, если б скрыться подальше в горную глушь, куда не долетают скорбные вести, пока моя жизнь, как росинка на кончике лепестка, еще трепещет в ожидании последнего дуновения ветра!» — думала государыня, но не знала, где отыскать такой приют. Тут случилось, что некая женщина сказала:
— В глубине гор Оохары есть храм
Сияния Нирваны, Дзякко-ин.
Там царит тишина!
Печально, уныло жилище в
безлюдных горах, но разве
не лучше остаться навеки в глуши,
чем тяготы мира сносить?.. —
вспомнились государыне стихи, и она решила уехать в Оохару. Паланкин и все прочее доставлено было заботами супруги дайнагона Такафусы; в конце девятой луны 1-го года Бундзи государыня Кэнрэймонъин поселилась в храме Сияния Нирваны.
Чуть в разноцветной траве
пролегли предзакатные тени,
Тронулись в путь по лесам,
осененным прохладой осенней.
Мимо уступов крутых
шли тропою заросшей, неторной,
Свет незаметно померк
раньше срока в расселине горной.
Колокол с дальних вершин
возвестил приближение ночи,
В сердце вселяя печаль
и грядущие беды пророча.
Долог и труден был путь
обездоленной императрицы
Через густую траву,
что росою под вечер искрится.
Слезы впитавший рукав
от росы становился влажнее.
Ветер протяжно гудел,
бесконечным унынием вея.
Листья в сгустившейся мгле
шелестели невнятно на ветках.
Тучи клубились, и дождь
падал в каплях тяжелых и редких.
С ближнего склона порой
раздавались призывы оленьи,
Слышались трели цикад
и сверчков заунывное пенье.
Даже в скитаньях былых
от залива к заливу иному,
От островка к островку,
вдалеке от родимого дома
Столь беспросветной тоской
не встречало изгнанницу море.
О, как томилась душа
в неизбывном, немыслимом горе!
В пустынном месте, среди одетых мохом скал, стоял Дзяккоин, храм Сияния Нирваны, и государыне пришлось по сердцу царившее здесь безлюдье. Увял побитый инеем кустарник хаги в саду, осыпанном росой, поблекли полевые хризантемы, обвивавшие сплетенную из сучьев ограду. «Такова и моя участь!» — подумалось Кэнрэймонъин при виде увядших цветов. Представ перед изваянием Будды, она вознесла молитву:
— Блаженный дух императора да обрящет просветление в раю! Да обретут покой мертвые духи всех родичей Тайра! — И при этом образ покойного сына так живо представился ее воображению, что, мнилось ей, она никогда его не забудет, в какой бы из миров ни суждено ей было переселиться!
Рядом с храмом устроила она себе малую келью, одна половина служила опочивальней, в другой помещалась молельня, где ревностно, неустанно свершала она все шесть дневных и ночных молебствий. Так, в непрерывных молитвах, шли дни и луны...
Как-то раз, вечерней порой, услыхала она, будто кто-то бродит в саду, шурша опавшей листвой.
— Кто может прийти сюда, к жилищу отринувшей мир? — сказала государыня. — Пойди посмотри! — приказала она одной из прислужниц. — Если это некто, от кого надо скрыться, я спрячусь! — И она послала женщину в сад, но оказалось, то шуршал листвою олень.
— Кто же там? — спросила государыня, и госпожа Дайнагон-носкэ, утерев слезы, ответила ей стихами:
Дубовые листья шуршат на тропинке в лесу —
не гость ли нежданный решился сюда заглянуть?
Увы, то ступает олень...
Стихи показались государыне столь прекрасными, что она начертала их на бумажных створках, закрывавших окно.
И все же многое в ее горестной жизни наводило на размышления о пути Будды. Деревья, растущие подле навеса кровли, казались ей райскими кущами, унизанными жемчугом и каменьями, а вода в углублениях скал — Водой Блаженства в райском пруду, дарующей исцеление телу и духу, утоляющей голод и жажду... Весной цветы сакуры, осыпаясь под дуновением ветра, являли ей закон бренности всего сущего; осенью тучи, скрывая сияние луны, напоминали о быстротечности жизни...
Бывало, безоблачным утром резвилась она среди цветов в Чжаоянских чертогах[634], — увы, налетевший ветер развеял благоухание цветов; вечерами, славя красу луны, слагала она стихи во дворце Вечной Осени, Чанцюских покоях, но тучи скрыли луну[635]и сияние угасло... Некогда покоилась она на застланном парчой ложе, в высокой башне, в палатах, украшенных золотом и драгоценной яшмой, — а ныне жилищем ей стала келья, хижина, сплетенная из сучьев... Вчуже и то болит сердце, как помыслишь о ее горестной доле!