Путешествие по приморской дороге
Меж тем решено было отправить Сигэхиру в Камакуру, ибо князь Ёритомо настойчиво требовал доставить пленника к нему в ставку. Сперва Сигэхиру передали из-под стражи Санэхиры Дои в усадьбу Куро Ёсицунэ, а в десятый день третьей луны того же года отправили в Камакуру под охраной Кагэтоки Кадзихары. Уже тогда, когда, пленного, его привезли из западных земель в родную столицу, сердце его сжималось от боли, теперь же, когда ему предстояло миновать заставу Встреч, Аусака, и держать путь на восток, нетрудно понять, что творилось у несчастного на душе!
К берегу Синомия[566]
вышел пленник, к заросшему яру,
В древние годы Энги
обитал здесь поэт Сэмимару[567],
Сын государя Дайго,
нелюбимый, четвертый по счету,
Внемля неистовству бурь,
здесь, бывало, играл он на кото.
Целых три года подряд
приходил сюда некий вельможа
В ясные летние дни
и ненастные зимние тоже.
Ветер ли, дождь или град,
к ветхой хижине шел Хиромаса
И, притаившись в саду,
слушал цитру до позднего часа.
Он же поведал друзьям
три напева, три чудных мотива,
И сохранилась в веках
эта музыка, дивное диво...
Вспомнил предание князь,
о поэте, в лачуге живущем[568], —
Снова взгрустнулось ему
о былом, настоящем, грядущем.
Холм Аусака давно
скрыли кручи, туманом одеты.
Гулко копыта гремят
по мосту Карахаси, что в Сэта.
«Жаворонок в вышину
над селением Нодзи взовьется...
Рябью подернута гладь
бухты Сига»[569], как в песнях поется...
Вот и Кагами-гора,
что прозвали в народе Зеркальной.
Хира, скалистый хребет,
замаячил над пустошью дальней.
К югу от Хиры свернув,
горных тропок минуя излуки,
Преодолели они
перевал через гребень Ифуки.
И лишь немного спустя
вышли к Фуве, дорожной заставе[570].
Да, на заставе приют
каждый путник потребовать вправе,
Но бесприютна душа
на дворе постоялом, в харчевне.
Дело иное привал
у заставы заброшенной, древней.
Где и развалины стен,
и обломки затейливой крыши —
Все навевает печаль,
красотою изысканной дышит.
Будто свой жребий узнать
захотел он у моря Наруми[571],
Князь, утирая слезу,
предавался безрадостной думе.
Вот уж и Восемь мостов —
Яцухаси, что в землях Микава.
Здесь к Нарихире[572]пришла
этих строчек крылатая слава:
«В шелке китайских одежд...» —
вспомнил князь над бурлящим потоком
И сокрушенно вздохнул
о своем злоключенье жестоком:
«Нити реки меж камней[573]
разрываются снова и снова.
Так же и сердце мое
разорваться от боли готово!»
Мост Хамана[574]перешли.
В шуме ветра меж кронами сосен
Ропот мятущихся волн
был под вечер уныл и несносен.
Ведь не случайно подчас
даже в дни тишины и покоя,
Сумерки душу томят
непонятной, тревожной тоскою...
Так, укоряя судьбу,
исчисляя несчастья и беды.
Прибыл под стражею князь
в небольшое селенье Икэда.
Ночь провели они в доме госпожи Дзидзю; ее мать Юя была здешней хозяйкой дев веселья.
— О диво! — воскликнула Дзидзю, увидав Сигэхиру. — Бывало, в прежние времена, я не смела даже через людей послать ему робкий привет, а теперь он сам очутился здесь, в таком захолустье! — И она преподнесла Сигэхире стихотворение:
В пути истомившись,
найдете вы жалкий ночлег под кровлею ветхой
— о, как нестерпима, должно быть,
тоска по цветущей столице!
Сигэхира ответил стихотворением:
В пути истомившись,
по родине я не грущу —
невольный скиталец,
я знаю, что радостей жизни
не видеть мне в милой столице...
— Кто эта женщина? — спросил он. — Изящные стихи!
— Как, неужели вы не знаете? — почтительно отвечал ему Ка-гэтоки. — Князь Мунэмори, глава рода Тайра, пребывающий ныне в Ясиме, в бытность свою правителем здешней земли[575]так любил эту женщину, что увез ее с собой в столицу, когда его отозвали назад. Она же все время молила его отпустить ее обратно на родину, потому что здесь оставалась ее престарелая мать. Но князь Мунэмори не соглашался. Тогда она сложила стихотворение, — а было это как раз в начале третьей луны, в пору цветения сакуры:
Что делать, не знаю.
Так жаль расставаться с весной
в столице цветущей, —
но в дальних краях, на востоке,
родные осыпаются вишни...
Тогда князь отпустил ее, и она опять вернулась сюда. Это лучшая поэтесса на всей Приморской дороге!
Дни незаметно текли
и уже их сменилось немало.
Так по пути на восток
середина луны миновала.
Вишня в окрестных горах,
словно снег запоздалый, белела.
В дымке улавливал взор
островов и заливов пределы.
В том безотрадном пути
вспоминал Сигэхира о многом,
Думал о славе былой,
о грядущем уделе убогом...
Мать Сигэхиры, госпожа Ниидоно, сокрушалась, что у сына до сих пор нет потомства, о том же горевала и супруга его Дайнагон-носкэ; обе молились богам и буддам, но молитвы не помогали. Теперь, вспомнив об этом, Сигэхира промолвил:
— Хорошо, что боги не услышали их молитвы! Если б у меня были дети, я страдал бы еще сильнее!
Путь их лежал на восток
через горы, все прямо и прямо.
Там миновали в свой срок
и вершину Сая-Накаяма.
Пленник в бессильной тоске
слезы лил на рукав, понимая —
Больше не видеть ему
несравненного горного края[576].
Стежку в Уцунояма
проводил он невидящим взглядом:
Травы укрыли тропу
мрачным темно-зеленым нарядом[577].
Двинулись дальше, и вот
за Тэгоси открылся им вскоре
Снежный сверкающий пик
в поднебесном лазурном просторе.
«Что там за круча вдали, —
Сигэхира спросил, — кто мне скажет?»
«В Каи гора Сиранэ», —
отвечали учтивые стражи.
Слезы с ланит отерев,
любовался он дивной картиной
И сочинял про себя
пятистишье в манере старинной:
«Пенять не пристало на то,
что прожита жизнь в заботах бесплодных,
если было тебе дано видеть в Каи пик Сиранэ...»
Через один переход
миновали заставу Киёми.
Фудзи влекла ва восток,
над равниной застывшая в дреме.
С севера встали стеной
Аояма — Зеленые горы.
Сосны там пели меж скал,
расточая на ветер укоры.
С юга морей синева
пролегла без конца и без края.
Мерно катились валы,
на прибрежный песок набегая.
На Асигара-горе
поклонились святилищу бога,
Что сочинил эту песнь,
знаменитую прелестью слога:
«Если б любовью жила,
Исхудала бы, верно, в разлуке —
Стало быть, сердцу ее
Незнакомы любовные муки...»[578]
Вот уж давно позади
речка Марико, лес Коюруги,
Оисо и Коисо —
бухты, славные в здешней округе,
Яцума, дол Тогами,
мыс Микоси в убранстве тумана...
О как немного уже
остается до вражьего стана!
Госпожа Сэндзю
Князь Ёритомо без промедления встретился с Сигэхирой.
— Да, я принял решение успокоить гнев государя и смыть позор с имени моего покойного отца Ёситомо, — сказал он. — Для этого вознамерился я разгромить весь дом Тайра, но вот уж никак не думал, что доведется встретить вас здесь, в Камакуре, в положении пленника! Если и дальше так пойдет дело, то, пожалуй, и с князем Мунэмори, ныне пребывающем в Ясиме, тоже здесь повидаюсь... Скажите, как случилось, что вы загубили храмы в Наре, Южной столице? Совершилось ли это по приказу покойного Правителя-инока или вы сами приняли такое решение в пылу сражения? То было страшное преступление!
— Прежде всего скажу о сожжении Южной столицы... — отвечал Сигэхира. — Это случилось не по велению Правителя-инока и не по моему личному безрассудству. Я отправился в Нару, чтобы усмирить непокорных монахов и положить конец их бесчинству, и тут неумышленно вышло так, что храмы сгорели; я не в силах был этому помешать. В давние времена обе наши семьи, Минамото и Тайра, соревновались в усердном служении трону, но потом счастье отвернулось от Минамото — это известно, не стоит сейчас вновь вспоминать былое... А наше семейство, напротив, начиная с годов Хогэн и Хэйдзи, постоянно усмиряло врагов государя и было за это осыпано монаршими милостями сверх меры. Промолвлю с благоговением — через августейшую государыню-мать мы породнились с самим императором! Свыше шестидесяти человек из нашего рода удостоились высоких придворных званий; словами не описать, как благоденствовало и процветало наше семейство в эти последние двадцать лет! Но теперь и от нас отвернулось счастье, и вот я здесь, перед вами, пленный... Говорят, будто тот, кто истреблял врагов государя, удостоится милости трона до седьмого колена... Неправда, тысячу раз неправда! На наших глазах Правитель-инок не однажды, не дважды рисковал жизнью ради спокойствия государя, однако счастье длилось только при его жизни... Кто мог думать, что потомкам его выпадут на долю такие беды?! С тех пор как настал конец счастливой нашей судьбе и нам пришлось покинуть столицу, я был уверен, что костям моим суждено лежать непогребенными где-нибудь в долинах или в горах или память обо мне поглотят волны морские, омывающие западные земли нашей страны... Но уж никак не думал, что доведется очутиться здесь, на востоке... С горечью помышляю о жестокой судьбе моей, предначертанной еще в прошлых рождениях! Но из книг достоверно известно, что иньский властитель Тан был заключен в темницу Ся-тай[579], а чжоуский правитель Вэнь-ван томился в заключении в Юли...[580]Стало быть, даже в глубокой древности такое случалось... А уж в наше гиблое время, когда приблизился конец света, тем более возможна такая участь! Пасть от руки врага в плену — не позорная смерть для воина! Прошу вас об единственной милости — велите поскорей отрубить мне голову! — и, сказав это, он умолк и больше не произнес ни слова.
— Доблестный воин! — со слезами на глазах воскликнул Кагэтоки, услышав речь Сигэхиры, и все сидевшие в ряд самураи, преисполненные сочувствия, увлажнили слезами рукава своих боевых кафтанов.
Князь Ёритомо тоже был тронут.
— Мне и во сне не снилось считать дом Тайра моим личным врагом, — сказал он. — Я всего-навсего повинуюсь приказаниям государя-инока! — И так как он был уверен, что монахи Нары, Южной столицы, без сомнения, потребуют выдать им Сигэхиру, виновника гибели святых храмов, то временно отдал его под надзор Мунэмоти, жителя земли Идзу, — точь-в-точь как в преисподней десять властителей ада каждые семь дней передают грешника из рук в руки для новых мучений!
Но у этого Мунэмоти было доброе сердце, он жалел Сигэхиру и не обращался с ним жестоко, напротив, всячески ухаживал за пленным. Истопив баню, он предложил ему искупаться. «За время пути я весь покрылся потом и грязью, — подумал Сигэхира. — Надо омыть тело, ибо, наверное, меня сейчас убьют!» Но не успел он это подумать, как дверь бани отворилась и вошла женщина лет двадцати, белолицая, ясноликая, поистине нежная и прекрасная, в ярком наряде, поверх которого было накинуто банное одеяние из белого шелка с синим узором, а следом за ней — девочка-служанка лет четырнадцати-пятнадцати, с распущенными волосами, ниспадавшими ей до пояса, в легкой белой одежде, на которой, как тучки, кое-где синели узоры. Она держала в руках бадейку с желобком для сливания воды; в бадейке лежали гребни. С помощью этих женщин Сигэхира тщательно вымылся горячей водой, очистил тело и волосы. Наконец купание было закончено. Женщина попрощалась и собралась уходить.
— Я пришла, потому что князь Ёритомо сказал, что услуги женщины здесь более уместны и, если прислать мужчину, вы, пожалуй, сочтете его невеждой... И еще он велел мне спросить, не нужно ли вам чего, и доложить ему, в чем вы испытываете нужду! — сказала она.
— Теперь, когда я омыл тело, чего мне еще желать! — отвечал Сигэхира. — Но если уж говорить о желаниях, то единственное, о чем я мечтаю, — это принять постриг!
«Об этом и речи не может быть! — сказал князь Ёритомо, услышав о просьбе Сигэхиры. — Будь он моим личным врагом — дело другое, но сейчас он враг государя, лишь временно отданный мне под стражу. Не в моей власти дать подобное разрешение!»
— Какая приветливая, добрая женщина! — сказал Сигэхира стражникам-самураям. — Кто она?
— Это дочь хозяйки дев веселья в Тэгоси, — ответили стражники. — И лицом, и осанкой, и ласковым, добрым нравом она поистине превосходит всех здешних женщин! Поэтому вот уже год-другой, как князь Ёритомо приблизил ее к своей особе! Ее имя — госпожа Сэндзю.
В тот же вечер, когда стал накрапывать дождик и все кругом казалось печальным, эта женщина вновь явилась, а за нею несли лютню и цитру. Мунэмоти прислал пленнику сакэ, пришел сам и привел с собой десяток своих вассалов. Все они расположились в одном ряду с Сигэхирой. Госпожа Сэндзю стала разливать сакэ. Князь Сигэхира принял из ее рук чарку, но вид у него был грустный. Тогда Мунэмоти сказал:
— До вас, наверно, уже дошло, что властитель Камакуры приказал мне: «Старайся всячески утешать князя! И если со всем усердием не выполнишь моего приказания, после на меня не пеняй!..» Я, Мунэмоти, родом из земли Идзу; здесь, в Камакуре, я чужак, но служу моему господину не за страх, а за совесть! Так спой же нам что-нибудь и поднеси князю сакэ! — приказал он госпоже Сэндзю, и та, поставив бутылочку с сакэ, спела песню, дважды повторив начальные строфы:
Легка, невесома, Танцует она...[581]
— Поэт Сугавара, небожитель Китано, поклялся охранять того, кто споет эту песню, трижды в день пролетая над его головой... Увы, я, Сигэхира, забыт богами! Ничто не поможет мне, даже если б я спел эту песню вместе с госпожой Сэндзю! Но если песня способна облегчить мои прегрешения, что ж, продолжу!..
Не успел он произнести эти слова, как Сэндзю запела новую песню роэй: «Тот, кто имя Будды возглашает, вечное блаженство обретает... Помощь Будды, всеспасенье — грешным душам утешенье...»
Она повторила эту песню дважды и трижды, а князь Сигэхира тем временем разом осушил чарку.
Сэндзю приняла у него чарку и передала Мунэмоти. Пока Мунэмоти пил, она играла на цитре.
— Эту мелодию обычно называют Пять постоянств[582], — сказал Сигэхира. — Но для меня она звучит скорее как «Песнь о легкой кончине»! Сыграю же ее как можно быстрее! — И с этими словами он взял лютню, настроил струны и исполнил заключительную быструю часть мелодии.
По мере того как сгущалась ночь, на сердце у него полегчало.
— Мог ли я думать, что в краю Адзума[583], так далеко на востоке, живут столь одаренные, утонченные люди! Спой еще что-нибудь, все равно что!
И Сэндзю чистым, звонким голосом спела:
Мы под деревом тенистым
Встретились с тобой,
Над ручьем склонились чистым
С ключевой водой.
Эта встреча, без сомненья,
Свыше суждена
И еще в былом рожденье
Определена...
Она так прекрасно исполнила эту песню, что Сигэхира тоже захотелось что-нибудь спеть, и он исполнил песню роэй:
Померк светильник, и во тьме
Заплакала Юй-ши...
А смысл этой песни был такой: в древности ханьский властитель Гао-цзу и чуский владыка Сян Юй[584], споря о троне, семьдесят два раза вступали в битву, и всякий раз побеждал Сян Юй. Но в конце концов Сян Юй все-таки потерпел поражение и погиб. Когда он проиграл битву, то вскочил на своего коня по кличке Чжуй-Пегий, пробегавшего в день тысячу ли, и пытался бежать с супругой, происходившей из рода Юй. Но тут конь, неведомо отчего, вдруг заупрямился, уперся ногами в землю и не двинулся с места! Заплакал Сян Юй и сказал: «Пришел конец моей власти! Мне уж нет спасения! Но не врагов я страшусь: я горюю о разлуке с любимой супругой!» Всю ночь предавался он скорби и сокрушался. Когда же светильник потускнел, Юй-ши, оробев, заплакала. Глубокой ночью враги окружили их, и со всех четырех сторон раздался победный вражеский клич...[585]Об этом сложил стихи советник Хироскэ Татибана, и пленный князь, недаром вспомнив их в этот час, с особым чувством, проникновенно спел эту песню.
Тем временем уже стало светать, и самураи, распрощавшись, ушли. Удалилась и Сэндзю. Наутро, когда князь Ёритомо, как обычно, читал священную сутру в семейном храме, явилась Сэндзю. Улыбнувшись, князь сказал ей:
— Хорошее знакомство я устроил для Сэндзю!
— О чем это вы? — спросил Тикаёси, письмоводитель князя, что-то писавший в присутствии господина.
— Я всегда думал, — сказал Ёритомо, — что люди Тайра помышляют только о боевых доспехах, луке и стрелах, но оказалось, что этот Сигэхира — превосходнейший музыкант! Я всю ночь слушал украдкой, как он пел и играл на лютне!
— Мы все собирались вчера пойти туда, — сказал Тикаёси, — но, как на грех, мне нездоровилось и потому не довелось послушать его игру. Отныне я не пропущу такой случай! Эти Тайра из поколения в поколение прирожденные поэты и музыканты. Когда в прежние годы вельмож Тайра сравнивали с цветами, князя Сигэхиру называли пионом![586]
— Да, это человек поистине утонченный! — сказал князь Ёритомо и добавил: — Его игра на лютне и прекрасное пение будут славиться в веках еще долго!
Наверное, искусство Сигэхиры глубоко запало в душу госпоже Сэндзю, ибо, когда Сигэхиру увезли в Нару и она услыхала, что его там казнили, она тотчас удалилась от мира, облеклась в убогие монашеские одежды и всецело предалась молитвам в храме Сияния Добра, Дзэнкодзи, в краю Синано. Там молилась она за упокой души Сигэхиры в мире ином, и, говорят, сама удостоилась возрождения в обители рая.
Кобуэ
Меж тем князь Корэмори, телом пребывая в Ясиме, душою летел к столице. Образы милых деток и любимой супруги, покинутых в родном краю, неотступно стояли перед его глазами, даже на краткий миг не мог он позабыть своих близких. И вот, решив, что жизнь его все равно никому не нужна, бесполезна, он тайно покинул крепость Ясиму и, взяв с собой трех спутников — самурая Сигэкагэ, отрока Исидомару и слугу Такэсато, искусного в морском деле, — на рассвете пятнадцатого дня третьей луны 3-го года Дзюэй тайно отчалил в маленькой лодке от берега бухты Юки, что в краю Ава, и, преодолев пролив Наруто, устремился в край Кии. Беглецы миновали заливы Вака и Фукиагэ, проплыли мимо храмов Хинокума, Куникакасу и Тамацусима, где поклоняются богине Сотори-химэ[587], и добрались наконец до земли Кии. Отсюда Корэмори хотелось горными тропами пробраться в столицу, к милым сердцу жене и детям, еще хоть раз на них поглядеть и себя показать, но его остановила память о судьбе брата. «Сигэхиру взяли живого в плен, — подумал он, — его выставили на всеобщее поругание, возили по улицам в столице и в Камакуре. При одной мысли об этом сердце обливается кровью! А если вдобавок и меня схватят, каким позором покроем мы память покойного отца нашего! Я не переживу такого бесчестья!» И хотя он по-прежнему всеми помыслами стремился в столицу, но пришлось ему смирить нетерпеливое сердце и направить стопы к вершине Коя.
Там, на священной вершине, обитал отшельник, давний его знакомец, праведный монах Токиёри, по прозвищу Такигути, в прошлом вассал-самурай покойного князя Сигэмори Комацу. Тринадцати лет Такигути начал службу в дворцовой страже. Там, во дворце, он встретил девушку Ёкобуэ, служанку государыни Кэнрэймонъин, и полюбил ее горячей любовью. Отец Такигути сведал об этом.
— Я мечтал видеть тебя зятем знатного человека, дабы ты преуспел в жизни, — сказал он. — А ты влюбился в низкорожденную девку! — Так строго выговаривал отец сыну.
И подумал тут Такигути: «В древние времена была, говорят, на свете Владычица Запада Си-ванму[588], владевшая секретом бессмертия, однако ныне она исчезла... Каждый слышал о долгожителе Дунфан Шо, но никто из смертных не видел его своими глазами... Жизнь человеческая короче искры, высекаемой кремнем! Все в ней превратно, — никто не знает, кто раньше сойдет в могилу, юноша или старец... Самый долгий век, отпущенный человеку, длится не дольше семидесяти или восьмидесяти лет, да и то на годы расцвета приходится лет двадцать, не больше... Мир наш подобен сну, призрачному видению! Так зачем же, пусть хоть на краткий срок, брать в жены ту, к которой не лежит сердце? А брак с любимой был бы нарушением отцовской воли... Не лучше ли вовсе уйти на этой юдоли скорби и вступить на путь праведный!» — И девятнадцати лет от роду он принял постриг и, поселившись в Одзёин, обители Новой Жизни, всей душой предался молитвам.
Сведала о том Ёкобуэ.
— Пусть бы он покинул меня, — сказала она, — но горько мне слышать, что он уже постригся в монахи! Но и с этим я бы смирилась, только как же он мог не сказать мне о том ни слова? Он решил навсегда со мною расстаться, но душа моя не может с этим смириться! Пойду же в последний раз его повидаю, выскажу ему мою боль и обиду! — И однажды вечером, украдкой покинув го-род, она отправилась в окрестности Саги навестить Такигути.
Близилась третья луна,
и весеннего ветра порывы
Вдаль от Умэдзу несли
аромат отцветающей сливы.
Месяц сиял с высоты,
озаряя излучины Ои.
Белая дымка вилась,
расползалась над черной водою.
Но даже месяца лик
когда до него дошла весть,
что вскоре Екобуэ, приняв постриг, тоже
Но даже месяца лик
смутно видит сквозь слезы бедняжка
— По Такигути скорбит,
о любимом печалится тяжко.
Вот перед ней Одзёин,
Новой Жизни обитель святая.
К сумрачным кельям спешит
Ёкобуэ, тропу выбирая.
Бродит в бессильной тоске
со смятенной душой Ёкобуэ
Между убогих лачуг,
постучать не решаясь в любую.
Чу! Раздается в ночи
древней сутры напевное чтенье —
Милого голоса звук
наконец-то развеял сомненья.
Тогда Ёкобуэ велела своей спутнице передать:
«Здесь стоит Ёкобуэ... Вы удалились от мира, но она все же пришла, чтобы в последний раз на вас поглядеть и себя показать!»
Удивился Такигути, дрогнуло сердце, тихонько глянул сквозь щелку в бумажных ставнях и видит: печальная, исхудавшая, стоит Ёкобуэ, край одежды насквозь пропитан росною влагой, а рукава промокли от слез... Так печален был ее облик, что даже самое непреклонное сердце смягчилось бы при виде бедной девицы!
Но Такигути велел послушнику передать ей:
«Вы, верно, ошиблись кельей. Здесь и в помине нет того, кто вам нужен!»
Горько стало на душе у Ёкобуэ, обидно и больно, но — делать нечего! — пришлось ей, утирая слезы, возвратиться в столицу.
А Такигути, обратившись к монаху, обитавшему в той же келье, сказал:
— Тишины и покоя исполнены здешние земли, ничто не мешает здесь возносить моления к Будде! Но об этом моем жилище сведала женщина, с которой мне пришлось разлучиться против собственной воли... На сей раз скрепившись душою, я сумел уклониться от встречи, но если, в тоске обо мне, она станет приходить сюда снова и снова, боюсь, сердце мое в конце концов дрогнет... А посему я ухожу отсюда, прощайте! — И, покинув окрестности Саги, он поднялся на святую вершину Коя и там, в храме Чистого Сердца, Ходзёин, неустанно молился и ревностно свершал послушание. А когда до него дошла весть, что вскоре Ёкобуэ, приняв постриг, тоже удалилась от мира, праведный Такигути послал ей стихотворение:
Грустил я доселе
об участи скорбной твоей,
а ныне ликую
при вести, что верным путем
проследует к цели стрела...
И Ёкобуэ ответила:
Грустить не пристало
о суетной жизни мирской,
коль скоро на свете
уж некому было сдержать
полет одинокой стрелы...
С той поры Ёкобуэ обитала в Наре, Южной столице, в храме Хоккэдзи, но спустя недолгое время навсегда покинула этот мир — наверное, оттого, что слишком сильно страдала! Услыхав о ее кончине, праведный Такигути стал еще усерднее предаваться молитвам и умерщвлению плоти, так что в конце концов отец простил ему грех своеволия, а все близкие люди, знавшие Такигути, прозвали его Отшельником с Горы Коя.
К нему-то и направил стопы князь Корэмори. Глядит и видит: бывало, в столице носил Такигути охотничий кафтан, высокую шапку, одевался нарядно, следил за прической, был цветущим красавцем. А теперь, хотя ему не исполнилось еще и тридцати лет, перед князем предстал старый, изнуренный постом монах в черной рясе и таком же черном оплечье, с вдохновенным лицом подвижника, обретшего путь к прозрению. И позавидовал ему в сердце своем князь Корэмори! Казалось, благочестивой жизнью своей праведный Такигути не уступал Четырем седовласым старцам из Ханьской земли[589]или Семи мудрецам в Бамбуковой роще из Цзиньского государства![590]
Вершина Коя
— Уж не сон ли мне снится?! — воскликнул праведный Такигути, увидав Корэмори. — Как вам удалось добраться сюда из далекой Ясимы?
— Я оставил столицу и бежал на запад вместе со всеми, — отвечал князь Корэмори, — но тоска по малым детям, покинутым в родном краю, совсем меня одолела! Я молчал, но, видно, уныние и печаль слишком явственно читались в моем лице, во всех моих словах и поступках... Может быть, по этой причине князь Мунэ-мори и госпожа Ниидоно держались со мной отчужденно, полагая, что, подобно двоедушному князю Ёримори, дайнагону из Усадьбы у Пруда, я, наверное, замыслил измену. И подумалось мне: «Что с того, что я здесь, в Ясиме? Я и здесь никому не нужен!» От этих мыслей с каждым днем тоска моя все росла, и, не в силах оставаться там долее, я покинул Ясиму, и вот я здесь, перед вами! Я мечтал как-нибудь пробраться в столицу по горным тропкам, еще хоть раз поглядеть на моих дорогих, любимых, но, как вспомню о судьбе Сигэхиры, горечь сжимает сердце. Стало быть, и в столицу мне путь заказан! Раз уж все равно умирать, лучше постригусь здесь в монахи и приму смерть, все равно где — на дне ли морском, в огне ли... Вот только есть у меня давнее заветное желание — помолиться перед смертью в храмах Кумано!
— Мир наш подобен сну, призрачному видению, — отвечал ему праведный Такигути. — Не столь уж важно, как проживешь свою жизнь в этом мире, но если не покаяться перед смертью, страшные муки уготованы нам в бесконечном мраке после кончины!
Руководимый праведным Такигути, князь Корэмори поклонился всем святыням и храмам вершины Коя, а затем вместе с отшельником посетил заповедную долину Окуноин, где похоронен сам великий учитель Кобо.
...На двести ри от имперских чертогов, далеко от шумной столицы, отстоит святая вершина Коя. Не долетает сюда суетный людской ропот, тихий воздух не колеблет верхушки деревьев, кротким светом сияет закатное солнце. Восемь вершин здесь и восемь долин, словно лотос, цветок восьмилистный... Поистине благодать нисходит здесь в сердце! Цветы веры расцветают в лесу, повитом туманом, звон молитвенных колокольчиков отражается в облаках, плывущих над горными высями. Сквозь черепицу проросли травы, ограды оделись мхами... Мнится — века пронеслись над этой вершиной!
В годы Энги, в царствование императора Дайго, было государю однажды видение во сне, и он послал в дар на вершину Коя одеяние — коричневую монашескую рясу. Императорский посланец, тюнагон Сукэтака вместе с Кангэном, настоятелем храма Высшей Мудрости, Ханнядзи, поднялись на святую вершину, открыли врата усыпальницы, чтобы надеть на учителя принесенную рясу, но тут внезапно спустился густой туман, и учитель не предстал пред их взором. Тогда заплакал в горести Кангэн и молвил: «С самого моего рождения, с тех пор как я вышел из материнской утробы и поселился в келье наставника, ни единого раза не нарушал я святых обетов. Так неужели же я недостоин лицезреть великого учителя Кобо?!» — и, упав на землю, предался глубокой скорби. И что же? — постепенно туман рассеялся, и, подобно ясной луне, явился пред ними великий учитель Кобо. Прослезившись от радости, Кангэн надел на него облачение и удостоился счастья обрить ему голову, ибо волосы учителя отросли. Императорский посланец и настоятель Кангэн поклонились учителю, но ученик настоятеля, Дзюнью из храма на Каменной горе, Исия-ма, — в ту пору еще всего лишь отрок-послушник, — не смог видеть учителя и весьма об этом скорбел. Тогда Кангэн взял его руку, приложил к колену учителя, и в одно мгновение рука послушника стала источать аромат! Аромат сей пропитал все священные свитки в храме на Каменной горе, Исияме, до которых касался Дзюнью. Говорят, эти свитки и по сей день все так же благоухают! А великий учитель, в ответ на дар государя, промолвил: «Некогда встретил я бодхисатву Фугэна и от него самого воспринял святое учение. Тогда я принес беспримерную клятву, согласно которой прибыл сюда, на край света, в эту страну, подобную рассыпанным зернам проса. День и ночь пекусь я о всех смертных, выполняя заветы бодхисатвы Фугэна. Здесь, на этой вершине Коя, удостоился я нирваны и ожидаю теперь второго пришествия милосердного нашего владыки!»
Поистине великий учитель Кобо точь-в-точь походил на достославного Маха-Кашьяппу[591], первейшего из десяти учеников Будды, что поселился в пещере Кукхрите, в ожидании священного часа, когда в мире вновь повеет весною и бодхисатва Майтрея снова сойдет на землю с неба Тусита! Великий учитель Кобо достиг нирваны в час Тигра, в двадцать первый день третьей луны 2-го года Сева. С тех пор прошло триста лет; стало быть, ему предстояло ожидать еще долго-долго — пройдет пять миллиардов шестьсот семьдесят миллионов лет, прежде чем милосердный Майтрея вновь появится в нашем мире, чтобы трижды прочитать проповедь святого закона под сенью Драконова древа!
Пострижение Корэмори
— Когда же придет мой конец? Поистине как птица в Снежных горах[592], что жалобно стонет в предчувствии близкой кончины, так и я ожидаю, что не сегодня-завтра наступит смерть! — в слезах говорил Корэмори.
Почерневший от морского соленого ветра, исхудавший от неизбывной кручины, он неузнаваемо изменился, но и теперь все еще обликом превосходил людей заурядных. В этот вечер он вернулся в келью преподобного Такигути, и всю ночь они провели за беседой о делах нынешних и минувших. Глядя на отшельника, Корэмори понял, что жизнь подвижника открыла тому глубины сокровенных истин вероучения Будды, а неустанные молитвы, возносимые под звон колокола, возвещающего наступление ночи и утра, помогли стать превыше законов жизни и смерти... И захотелось Корэмори тоже освободиться от горькой своей кармы и жить так, как жил праведный Такигути. Когда рассвело, он послал за монахом Тикаку из храма Тодэнин, дабы совершить обряд пострижения. Затем, призвав спутников своих Сигэкагэ и Исидомару, он сказал им:
— Тоска извела меня, тесно мне стало в миру: вижу, что нет для меня исхода! Но даже если меня не станет, помните — есть немало людей на свете, прежде служивших семейству Тайра и тем не менее процветающих и поныне... Непременно оставайтесь в живых, не помышляя о смерти! Проводите меня в мир иной, будьте свидетелями моей кончины, а потом без промедления возвращайтесь в столицу, обзаведитесь семьями, лелейте ваших жен и детей и молитесь за упокой Корэмори!
Услышав такие речи, Сигэкагэ и Исидо-мару заплакали и долго не в силах были вымолвить слова. Наконец, утерев слезы, Сигэкагэ сказал:
— Неужели я, Сигэкагэ, хуже отца моего Кагэясу? В смутные годы Хэйдзи мой отец воевал в дружине князя Сигэмори, вступил в поединок с Камадой Хёэ, но пал от руки Гэнды-лиходея у Второй дороги, неподалеку от Хорикавы, в столице. В то время мне было всего два года, ничего этого я, конечно, не помню. Когда мне исполнилось семь лет, умерла моя мать. К моему великому горю, не осталось у меня никого из близких. Но покойный князь Сигэмори сказал: «Его отец отдал за меня жизнь!» — и воспитал при себе. Когда же мне стукнуло девять лет, в тот самый вечер, когда праздновали ваше, господин, совершеннолетие, меня тоже впервые причесали по-взрослому и князь Сигэмори милостиво промолвил: «Имя Мори переходит из рода в род в доме Тайра. Теперь я даю его моему сыну, пятому поколению. А имя Сигэ дарую тебе, Мацуо!» — и назвал меня Сигэкагэ. Мое детское имя Мацуо тоже было даровано князем. Ровно через пятьдесят дней после моего рождения отец, по обычаю, взял меня на руки, принес к князю, и тот сказал: «Люди называют мою усадьбу Домом Комацу, поэтому нареку его Мацуо!» Вспоминая теперь об этом, думаю — для меня это счастье, что отец пал в бою такой доблестной смертью! Благодаря его подвигу, все его соратники меня опекали... На пороге смерти князь Сигэмори без сожаления отрешился от мира и все время хранил молчание, но меня, Сигэкагэ, призвал близко к своему ложу и сказал: «Бедный! Ты почитал меня за отца, для меня же ты всегда был живой памятью о твоем покойном родителе! Я хотел повысить тебя в чинах при очередном присвоении званий и дать тебе отцовское имя. Горько мне, что я не смог выполнить это желание! Служи теперь верой и правдой моему сыну!» Так завещал мне князь, но из ваших слов, господин, вижу теперь — вы считаете, что я способен покинуть вас в беде.
Как жжет меня стыд при одной только мысли, что вы принимали меня за столь низкого человека! Видно, я и впрямь не многого стою, коль скоро вы могли так подумать! Вы сказали: «Сейчас многие процветают!» — но ведь благоденствуют только те, кто служит у Минамото! Даже если б мне суждено было купаться в радости и довольстве тысячу лет подряд, разве мыслимо жить после вашей кончины? Да проживи я на свете не тысячу, а десяток тысяч лет, все равно ведь и самой долгой жизни когда-нибудь наступит конец! Нет, вот лучший пример для меня! — И с этими словами он сам отрезал себе волосы и, заливаясь слезами, попросил праведного Тикаку посвятить его в монашеский чин. Увидев это, Исидо-мару тоже отрезал себе пучок волос под самые корни. Этот отрок с восьмилетнего возраста служил князю, и Корэмори любил его не меньше, чем Сигэкагэ. Теперь, когда оба его спутника, опередив своего господина, уже постриглись в монахи, робость еще сильнее охватила душу Корэмори. Но нужно было решиться, и он трижды провозгласил молитву:
В круговращение жизни,
В Трех мирах изначальных
Нерушимы для смертных
Узы любви и долга.
Лишь того, кто отринет
Узы любви и долга,
Ждет в обители Будды
Недеянье — нирвана.
В этом твоя награда
За исполненье долга.
В этом все воздаянье
За любовь и за верность, —
и после этого дал обрить себе голову.
— О если б еще до принятия духовного сана смог бы я в последний раз повидать моих любимых, на них поглядеть, им себя показать! Больше я ни о чем не жалел бы в этом мире! — сказал он, и греховное то было желание!
Корэмори и Сигэкагэ исполнилось в этом году двадцать семь лет, Исидо-мару — всего восемнадцать... Затем Корэмори подозвал слугу Такэсато.
— А ты ступай отсюда в Ясиму! В столицу не возвращайся! — сказал он. — И вот почему: жена моя в конце концов все равно узнает, конечно, о моей смерти, но, услышав эту весть от тебя, сразу поймет, что это правда и, я знаю, тотчас примет постриг... Поэтому ступай отсюда в Ясиму и передай там моим братьям и всем родным: вы сами видели, что жизнь в миру мне постыла. Все, все, казалось мне, сулит лишь новое горе, и потому, не сказав никому ни слова, я постригся в монахи. В западном море утонул мой брат Киёцунэ. В Ити-но-тани пал в бою самый младший из братьев — Моромори. Знаю, велика будет ваша печаль и тревога, когда теперь и меня не станет, — вот единственное, что омрачает мне душу! Но если счастье снова вернется к нашему дому, прошу — передайте сыну моему Рокудаю мой панцирь «Китайский» и меч Вороненок, что переходят от отца к сыну на протяжении девяти поколений в нашем семействе, начиная с сегуна Садамори! — так наказал Корэмори слуге своему Такэсато.
— До последнего вашего мгновенья я буду с вами и лишь потом поеду в Ясиму! — отвечал Такэсато.
— Хорошо! — согласился Корэмори и позволил ему остаться. Преподобного Такигути он также позвал с собой, дабы получить от него предсмертное наставление. Переодевшись паломниками, они покинули вершину Коя и направились в Санто, местность, расположенную в том же краю.
Сперва они поклонились храму Фудзисиро, а затем с молитвой переходили от одного святого места к друтому. У храма Ивасиро, к северу от бухты Сэнри, повстречали<