Бог умер или просто впал в кому?
Бесполезно разубеждать человека в том, в чем он никогда не был убежден.
Джонатан Свифт
Однажды тихим воскресным утром я прогулялся из своего дома в Стоун-Маунтин (штат Джорджия) до дороги (а мы живем на вершине холма), чтобы взять из ящика газету. Рядом остановился кадиллак, и из него вышел крупный мужчина в официальном костюме. Он протянул мне руку и одновременно с крепким рукопожатием объявил гулким радостным голосом: «Ищу заблудшие души!» Я иногда бываю излишне доверчивым, но соображаю медленно, так что не сразу понял, о чем он говорит, и даже обернулся, подумав, что он, наверное, потерял собаку, но потом опомнился и пробормотал что-то вроде: «Я не слишком религиозен».
Разумеется, это было ложью, потому что я вовсе не религиозен. Тот человек, какой-то пастор, был ошарашен — правда, скорее моим акцентом, нежели ответом. Должно быть, он понял, что обратить европейца в свою веру — задача непростая, поэтому вернулся в машину и укатил, не забыв, правда, оставить мне свою визитку на случай, если я передумаю. Столь многообещающее утро теперь заставило меня почувствовать, будто я непременно попаду прямиком в ад.
Я был воспитан в католичестве. И был не просто формальным католиком, как моя жена Катерина — во времена ее молодости многие католики во Франции почти не бывали в церкви, появляясь там только на три главных события: на крестины, венчание и отпевание, причем только на второе — по собственному сознательному выбору. Напротив, в южных районах Нидерландов — «ниже рек», как тогда говорили, — католицизм во времена моей молодости играл важную роль. Он определял нашу индивидуальность, отделял от живущих «выше рек» протестантов. Каждое воскресное утро мы надевали лучшие одежды и шли в церковь, а в школе изучали катехизис; мы пели, молились и исповедовались, и на каждой официальной церемонии непременно присутствовал священник или епископ, кропивший всех и вся святой водой (мы, дети, радостно подражали ему дома, размахивая ершиком для унитаза). Мы были католиками до мозга костей.
Но я давно уже не католик. В общении равно с религиозными и с нерелигиозными людьми я теперь пользуюсь одним-единственным четким критерием — и определяется он не тем, во что конкретно верит человек, а лишь уровнем его догматизма. Я считаю, что догматизм угрожает нам гораздо сильнее, чем религия как таковая. Особенно же мне любопытно, как может человек перестать веровать, но сохранить при этом связанные с ней зачастую шоры. Почему сегодняшние «новые атеисты» так одержимы отрицанием существования Бога, что готовы неистовствовать в средствах массовой информации, носить футболки, декларирующие отсутствие у них веры, и призывать к воинствующему атеизму?[50]Что может атеизм предложить такого, за что стоило бы так яростно сражаться?
Как сказал один философ, быть воинствующим атеистом — все равно что «яростно спать».
Утрата веры
Мальчишкой я был слишком подвижен, чтобы высидеть спокойно мессу от начала до конца. Для меня посещение церкви было чем-то вроде аверсивной дрессировки[51]. Я рассматривал происходящее там как кукольное представление с полностью предсказуемым сюжетом. Единственное, что мне по-настоящему нравилось, — это музыка. Я до сих пор очень люблю слушать мессы, страсти[52], реквиемы и кантаты и не до конца понимаю, зачем Иоганн Себастьян Бах вообще брался писать светские произведения — ведь они откровенно хуже. Но помимо умения ценить великолепную церковную музыку Баха, Моцарта, Гайдна и других, за что бесконечно благодарен, я ничего не приобрел в церкви. Я никогда не чувствовал никакого влечения к религии, никогда не говорил с Богом и не ощущал с ним особой связи. В 17 лет я уехал из дома в университет, после чего быстро потерял все остатки религиозности. Никакой церкви. Едва ли это было сознательным решением — по крайней мерея не помню своих мучительных размышлений по этому вопросу. В то время меня окружали другие бывшие католики, но мы редко говорили на религиозные темы — исключая, разумеется, шутки над папами, священниками, обрядами и т. п. Лишь позже, переехав в другой город на севере страны, я обратил внимание на сложные отношения, возникающие у некоторых людей с церковью и религией.
Значительная часть послевоенной голландской литературы написана бывшими протестантами, обиженными на своих родителей за суровое воспитание. «Все, что не предписано, запрещено» — таким было основное правило реформатской церкви. Настойчивые призывы к бережливости, обязательный черный цвет одежды, постоянное сражение против искушений плоти, частое чтение Библии за семейным столом и суровый Бог — все это несложно найти в тогдашних голландских книгах. Я пытался их читать, но мне никогда не удавалось далеко продвинуться — все это действовало слишком угнетающе! Церковная община внимательно следила за каждым и никогда не медлила с обвинениями. Мне приходилось слышать шокирующие рассказы из реальной жизни о венчаниях, с которых жених и невеста выходили в слезах (выслушав вдохновенную проповедь о наказании, ожидающем грешников). Даже на похоронах огнь неугасимый и сера могли быть призваны на голову усопшего, лежащего в свежевырытой могиле, — так, чтобы его вдова и остальные точно знали, что его ждет. Жизнеутверждающе, не правда ли?
В противоположность таким порядкам, если наш местный священник приходил в дом, он всегда мог рассчитывать на сигару и стаканчик местной можжевеловой водки — все знали, что духовенство любит хорошо пожить. Религия налагала кое-какие ограничения, особенно в репродуктивной сфере (контрацепция считалась недопустимой), но ад упоминался куда реже, чем рай. Южане гордятся своим жизнелюбием и считают, что нет ничего плохого в том, чтобы иногда получать от жизни что-нибудь приятное. На взгляд северянина все мы, должно быть, представлялись аморальными типами, для которых в жизни нет ничего важнее пива, секса, танцев и хорошей еды. Это объясняет историю, услышанную мной однажды от индуса, который женился на голландке-кальвинистке с севера. Родители девушки представления не имели об индуизме, но считали: зять-индуист — это ничего, главное, что не католик. Для них многобожие значило меньше, чем еретический и греховный образ жизни, якобы проповедуемый ближайшей к их собственным верованиям церковью.
Южноголландское отношение к жизни видно на полотнах Питера Брейгеля[53]и Босха, некоторые из них заставляют вспомнить карнавалы, предшествовавшие началу Великого поста. Карнавал в Ден Босе, который на это время переименовывается в Утелдонк[54], проводится с размахом; он же празднуется в соседней католической части Германии, Кёльне или Аахене, откуда происходило семейство Босхов (фамилия его отца, ван Акен, отсылала именно к этому городу). Босху, должно быть, была прекрасно знакома шутовская карнавальная атмосфера, когда сословные различия исчезали за безликими масками. Как и известный Марди-Гра в Новом Орлеане, наш карнавал, по существу, представляет собой гигантскую сцену, где каждый может примерить на себя любую роль и вдохнуть глоток социальной свободы. «Сад земных наслаждений» достигает того же результата, изображая всех и каждого в чем мать родила. Я убежден, что у Босха это признак свободы, а не распущенности, как кажется некоторым[55].
Возможно, религия, от которой человек отказывается, определяет отчасти, каким будет его атеизм. Если религия не имела особого значения в жизни человека, то и отступничество не станет катастрофой и пройдет практически без последствий. Отсюда общая апатия моего поколения бывших католиков, которые в детстве постоянно выслушивали критику Ватикана из уст людей старшего поколения; кроме того, мы выросли в культуре, где религиозная догма разбавлялась любовью к жизненным удовольствиям. Культура тоже имеет значение: католики, выросшие в папистских анклавах выше рек, рассказывали мне, что их воспитание было таким же строгим, как и в соседских семьях реформистов. Религия и культура взаимодействуют так тесно, что католик из Франции совсем не похож на католика из южных Нидерландов, а тот, в свою очередь, — на католика из Мексики. Никто из нас не пополз бы на ободранных в кровь коленях вверх по ступеням собора, чтобы испросить прощения у Пресвятой Девы Гваделупской. Я слышал также, что американские католики акцентируют внимание на понятии вины в таких формах, которые я лично понять абсолютно не могу. Вероятно, дело не столько в религии, сколько в культуре, поэтому бывшие католики юга оглядываются на свое религиозное прошлое с гораздо меньшей горечью, чем бывшие протестанты севера.
Два голландских социолога, Эгберт Рибберинк и Дик Хаутман, говорят о себе так: первый из них «слишком верующий, чтобы быть атеистом», второй «слишком неверующий, чтобы быть атеистом». Эти ученые различают два типа атеизма. Атеисты одной группы не хотят очень уж подробно разбираться в своих взглядах и еще меньше желают защищать их. Они считают, что и вера, и ее отсутствие — частное дело человека, уважают выбор каждого и не видят необходимости беспокоить других рассказом о своем выборе. Атеисты второй группы относятся к религии с негодованием и выступают против ее привилегий в обществе. Они не считают, что свое неверие следует держать при себе. Эти атеисты, заимствуя терминологию у гей-движения, говорят о том, что нужно «раскрываться», как будто нерелигиозность — это какая-то запретная тайна, которой они теперь хотят поделиться со всем миром. По существу, разница между двумя типами атеизма заключается в том, насколько частным делом они считают отношение к религии.
Такой подход к вопросу секуляризации мне нравится больше, чем обычный, при котором просто подсчитывается, сколько людей верит в Бога, а сколько не верит. Возможно, когда-нибудь он поможет мне подтвердить тезис о том, что активный атеизм отражает давнюю травму. Чем строже религиозное воспитание, тем сильнее стремление пойти против религии и заменить прежние постулаты новыми.