Поле чудес... в стране дураков 3 страница

И разве хоть одной из нас совсем уж незнакомо желание попрекнуть се­мью или коллег своим бледным, изнуренным видом: смотрите, что вы со мной делаете, до чего вы меня довели! Что ж поделать, пассивная агрес­сия – тоже агрессия, но обладает к тому же преимуществами: за нее не наказывают, она позволяет остаться "хорошей" и при этом сделать так, чтобы "им" было нехорошо, от нее не остается чувства вины... Что‑то та­кое вспоминается из Пушкина относительно "хитрых низостей рабства", но это, конечно, о крепостном праве. Которое, конечно же, не имеет к нам ну ни‑ка‑ко‑го отношения.

Вернемся в группу. Героиня, Арина, закончила свой монолог.

– Что ты чувствуешь?

– Мне легче. Но я чувствую, что действительно этого хочу. Пусть я буду плохая, но я действительно хочу увидеть его на этой койке. Я даже не уверена, что мне не захочется его пнуть. Каблуком под ребра! (Группе.) Мне очень трудно это говорить, я кажусь себе чудовищем. Но я так чувствую сейчас, понимаете, девочки? Здесь единственное место, где не нужно это скрывать.

– Ты чувствуешь то, что чувствуешь. Мы с тобой договаривались исследовать твои фантазии о мести и попытаться понять, куда они развиваются. Быть белыми и пушистыми мы не договарива­лись. Что для тебя важно сейчас?

– Больница.

И мы сделали типичную – "нормальную" – палату со всем присущим это­му аду колоритом. Святая Тереза Авильская определяла ад как "место, где дурно пахнет и никто никого не любит" – что ж, это все проходили. Была и горластая санитарка, и все, что там обычно бывает. Арина вошла в пала­ту – разумеется, прекрасная, благоухающая и на каблуках – и увидела то, что мечтала увидеть. Однако не только увидела, но и поменялась с "ним" ролями. И раз, и другой. Была в этой сцене одна тонкость, которую легко не заметить, но которая мне кажется очень важной: роль Горластой Санитарки Арине никак не удавалась, группе пришлось ее учить. Что это означает, мы обсудили чуть позже. А с полупарализованным "злодеем" она как раз поменялась ролями легко – и... ничего не произошло. Торжество не состоялось. В "его" роли ее совершенно не интересовало, кто из пре­жней жизни стоит в дверях – другое стояло у него в изголовье; как сказа­но в одном рассказе Петрушевской, "мне открылись перспективы, не скажу какие". И Арина тихо‑тихо положила кулек "злонамеренных" фруктов на ободранную больничную тумбочку. (Понятно, что никаких тумбочек на са­мом деле не было, как не было и железной больничной койки – просто наш опыт, связанный с больницами, заставлял нас представлять примерно одно и то же. Чем только не бывают многофункциональные психодрамати­ческие стулья.)

В тот раз работа закончилась – собственно, таков был и контракт – на размышлениях героини о том, зачем нужны эти мстительные фантазии, ка­кую функцию они выполняют в ее жизни и откуда взялось такое страстное, нетерпимое отношение к собственной роли "босой, беременной и на кух­не": "Я поверила, что он будет обо мне заботиться... видимо, так, как обо мне недостаточно заботились раньше. Я могла не попадать в это положе­ние. Мне хотелось на кого‑то положиться, расслабиться. Но полагаться и доверять я, видимо, не умею". Все указывало на довольно старые корни этой истории про силу, бессилие и унижение: по ходу дела героиня вспом­нила, например, что ей всегда было безумно трудно просить что‑то у роди­телей, что мстительные фантазии знакомы тоже с детства и – это очень важно, обмен ролями с Санитаркой потому и не задался! – что проявлять агрессию вовремя и тем более первой вообще очень трудно. Конечно, это же так некрасиво! А вот если немного побыть обманутой, появляется "ува­жительная причина": он сам первый начал! Более того, подчиненные в свое время считали Арину слишком "неконкретной" начальницей: она дол­го не высказывала им своих претензий, тем временем претензии, конечно, накапливались, а в результате "ком" становился уже запутанным, тяжелым, взаимное невысказанное раздражение росло. Если бы мы работали дальше (то есть если бы героиня была готова к углублению в тему), то, скорее все­го, речь пошла бы о колоссальном запасе агрессии по отношению к людям, от которых приходилось зависеть. Первый опыт такого рода у нас почти универсален – это родители или заменяющие их фигуры: "Если вы никог­да не знали ненависть собственного ребенка, значит, вы никогда не были матерью". С отцами все тоже не так уж безоблачно. Разумеется, любой ре­бенок – и любой родитель – имеет среди своих сложных и разных чувств немного черной краски, а как же без нее? Что должно с нами произойти, чтобы она начала накапливаться и образовывать "пороховые погреба" и "свалки токсических отходов" – вот в чем вопрос.

Строго говоря, запрет на своевременное и конструктивное проявление аг­рессии, на ее здоровые разновидности – честную борьбу, горячий спор, юмор, азартную спортивную возню, прямое сообщение о своих негативных чувствах – это сплошь и рядом тоже "наследие", притом далеко не только семейное. В воздухе, земле и воде нашего "места действия" накоплено слишком много страдания одних и беспредельной жестокости других – и мужчин, и женщин. Где‑то я читала – за достоверность не поручусь, – что и у нацистов, и в НКВД лучшими специалистами по изощренным пыт­кам были немногочисленные, но особо одаренные в этом жанре женщины. Конечно, надо бы проверить, откуда и каким образом такой вывод взялся, но любопытно – и в том случае, если это правда, и том, если женоненави­стническая "деза". Не знаю, как с изощренными пытками, а с неконтроли­руемыми вспышками женской агрессии отработана мрачная модель пре­ступлений на бытовой почве: годы помыкания, часто прямого насилия – и подвернувшийся под руку жертвы топор на пятнадцатом этак году сожи­тельства. Накопление подавленной агрессии действительно опасно: за то­пор, положим, хватаются единицы, а вот болеют от всего, что не высказано и грызет изнутри, очень многие. Может, болеют, чтобы не схватиться за топор?

Да, но бесконтрольные выплески агрессии направо и налево – это красно­лицая Марья Петровна, походить на которую тоже очень не хочется. Страшно стать ею или Горластой Санитаркой. Страшно быть и униженной, раздавленной. В модели отношений, основанной на зависимости и при­нуждении, вроде бы третьего и не дано. Это "третье" приходится выращи­вать искусственно, как жемчуг: подглядывать примеры уверенного, даже резкого, но прямого и великодушного поведения, растить самооценку, не зависящую от сиюминутного каприза партнеров, учиться "вовремя ры­чать" – обозначать свои границы. И очень часто движение к восстановле­нию или выращиванию своего достоинства начинается все‑таки с "ассени­зационных работ" – с прямого выражения подавленной агрессии, гнева.

Некрасиво? Как посмотреть. Бабу‑ягу этот вопрос не волновал. Между про­чим, он не волновал и Жанну д'Арк. Говорят, когда на Руанском процессе ей в очередной раз зачитали искаженный протокол ее показаний, нацио­нальная героиня Франции сказала святым отцам: "Если вы позволите себе еще раз так ошибиться, я надеру вам уши". Меня не удивляет, что эта де­вушка не любила убивать – даже в бою; жестокость была ей не то чтобы не свойственна, а просто не нужна.

Наша работа – благодаря тому, что происходит она в символическом, иг­ровом пространстве, где настоящие только чувства, – позволяет рассмот­реть черное пламя гнева в безопасном "сосуде". Когда он проявлен, можно подумать и о более благородной форме, и о многом другом. Пока он отри­цается, подавляется, направляется на себя саму или проявляется в виде пассивно‑агрессивных провокаций, с ним невозможно сделать ничего. Вспоминаю еще одну работу, в которой все началось с довольно простого запроса: "Не могу разговаривать с мужем, подавляет его властность и над­менность, постоянная готовность к критике. Открываю рот – и несу ка­кую‑то ахинею", – говорила Елена, элегантная женщина и к тому же до­цент кафедры. Мы мучились и бились, пытаясь разными способами "рас­колдовать" это косноязычие: и отодвигали Мужа на безопасное расстояние (нет‑нет, не думайте ничего такого, этот Муж никогда не дрался, он прояв­лял свою агрессию исключительно словами или глухим молчанием, "нераз­говором"), и вспоминали душевное состояние на работе, где героиню счи­тают хорошим лектором... Но никак не получалось "перетащить" его на собственную кухню. Все было без толку, пока один из "внутренних голо­сов" – тех, кто выдвигают версии и помогают осознать чувства, не сказал из‑за спины героини:

– Мои руки сжимаются в кулаки. Что же я хочу тебе сказать на са­мом деле?[10]

– Мои руки не просто сжимаются в кулаки, они сжимают оружие: я убить тебя готова, вот что я тебе хочу сказать на самом деле! Ог­немет мне нужен, а не воспоминания о том, как я хорошо чув­ствую себя на работе!

И от Мужа остались одни угольки, как от мачехи с дочками в известной вам ситуации из "Василисы". Заодно героиня спалила свои хорошенькие занавесочки и многое другое на этой кухне. Огнем была, разумеется, тоже она сама: при обмене ролями набрасывалась на высоченного Мужа (в каж­дой группе найдется крупная женщина на такие роли) и заваливала его на пол, скакала по воображаемой кухне, вскидывая руки: "Гори, прошлая жизнь; гори, страдание". И в роли убийственного Огня говорила без умол­ку: "Ты, монумент без пьедестала, давай вались! Хватит изображать тут прыщ на ровном месте – по‑человечески тебя в этом доме нету, нету, нету! Пусть и не будет, не будет, не будет! А это тряпье – память о том, как она тебя все порадовать хотела, все гнездышко вила!". Много чего было сказано Огнем, пламя бушевало, прямо скажем, нешуточное. Елена посмотрела на буйство стихии из своей роли – я предложила ей слегка управлять Огнем, как бы дирижировать: руки выше – и пламя выше, и го­лос громче, и движения быстрее; и наоборот. Минуты три это происходило, а потом героиня опустила руки совсем – словно бросила оружие, – горь­ко заплакала и сказала Кучке пепла – Мужу таковы слова:

– Володька, куда ты подевался, во что превратился! Ну где же ты, зачем ты стал этим истуканом, мне так тебя не хватает! Ты же меня просто убиваешь каждый вечер на этой самой кухне! Я как мертвая становлюсь, а я жива... Что мы делаем, нельзя же так!

"...Даже в наступавших грозовых сумерках видно было, как исчезало ее временное ведьмино косоглазие, и жестокость, и буйность черт. Лицо по­койной посветлело и, наконец, смягчилось, и оскал ее стал не хищным, а просто женственным страдальческим оскалом"[11]. Она села на пол, баюкая поверженного Мужа; слезы текли рекой, и большая и решительная Ира, ис­полнительница роли Мужа, сделала то, что профессионал назвал бы "спон­танной терапевтической интервенцией", а профессионал другого профиля сказал бы, что это сказочный мотив живой воды, животворной силы слез, как в "Финисте – Ясном Соколе". Ира стала медленно‑медленно подни­маться, "оживать": ее лицо было закапано чужими слезами, а в глазах сто­яли собственные; две женщины сидели в одинаковых позах, положив друг другу головы на плечи, как лошади стоят, и Елена говорила: о тоске, о страхе отвержения, о любви. О том, что проявление любых чувств для нее трудно, о потребности в родной душе, о том, какой на самом деле у нее за­мечательный муж и как он стал "монументом" не без ее помощи. О том, что она больше не позволит себя замораживать властным взглядом, а будет вспоминать эту сцену и делать что‑нибудь неожиданное: пощекочет своего "властелина и повелителя" или запустит в него подушкой, а то и книжкой даст по голове, как в школе. И опять о любви.

Все мы понимали, что "зверская расправа" с благоверным – это не только буквальное желание причинить боль или уничтожить реального человека, а еще что‑то совсем другое: истребление ложного, бесчувственного "исту­кана" было истреблением маски, образа, а не живого существа. Более того, Муж смог предстать живым существом только после символической смер­ти – и не только своей, но и образа немой бессловесной жены, которая "умирала каждый вечер на этой кухне". Между прочим, когда говорят, что чей‑то брак нуждается в обновлении, "освежении", как‑то не задумывают­ся, куда девать старый. Между тем, изжившие себя отношения именно уми­рают – и не всегда своей смертью, не всегда безболезненно.

И многое еще мы понимали: например, что работали не с отношениями ре­альных людей, а с символическим "раскладом фигур" у героини в голове. Конечно, ее агрессия была направлена на вполне реального человека, но... Еленино собственное поведение, ее восприятие этого "реального челове­ка" связано с ее личным опытом и особой формой реагирования на крити­ку, холодность, молчание в ответ на вопросы. Если вы сейчас воскликнете: "Как, опять папа с мамой?" – я отвечу: "Да, опять". Только и они здесь присутствуют в фоне не как реальные люди со своими биографиями, раз­мерами обуви и паспортным возрастом, а как прообразы того типа взаим­ного "вымораживания", который можно было видеть в начале сцены. Со своим фактическим прошлым мы, конечно, ничего поделать не можем. А вот с теми моделями, которые оно оставило у нас внутри, к счастью, все‑таки что‑то сделать можно. И эта работа могла повернуть в другое рус­ло – возможно, с выражением агрессии не по адресу мужа, а непосред­ственно родителям. Но они – в реальности – уже пожилые люди, их все­могущество давно закончилось, и извлечь "огненную" ноту было бы куда трудней, реальность бы мешала. Разве что удалось бы попасть в какую‑ни­будь детскую сцену, где соотношение власти, обиды, подавленной злости и несоразмерность фигур привели бы нас практически в ту же тему. Фанта­зия же о всемогущем и недоступном для человеческих чувств Муже – и, разумеется, сознательный запрос героини на работу именно в этом на­правлении – позволили "разрядить" немалую часть обширных "порохо­вых погребов". И не надо быть психоаналитиком, чтобы понимать, что су­щественная часть претензий к спутникам жизни – это переадресованные, перенесенные на другого человека чувства к самым важным людям начала нашей жизни, мамам‑папам, бабушкам‑дедушкам, сестрам и братьям. И ра­зумеется, мы не отвечаем за само полученное нами наследство. Но за то, как мы этим наследством распоряжаемся и управляем, отвечаем именно мы. "Никто не может вызвать в вас чувство собственной неполноценности без вашего согласия" – так говаривала незаурядная женщина Элеонора Рузвельт.

Для того чтобы искренне сказать "Да", иногда нужно сначала рявкнуть, прорычать, выплюнуть "Нет" – или, по крайней мере, иметь такую воз­можность. В женских группах тема агрессии вылезает из каждого темного угла: постоянно нарушаемые границы, чувства бессилия и страха способ­ствуют образованию "пороховых погребов". Многие интуитивно ищут воз­можности разрядить опасные "завалы" мирными и даже творческими спо­собами: одна пляшет фламенко, другая с наслаждением стреляет в арба­летном тире, третья в выходные яростно воюет с пылью и грязью, четвер­тая занимается боевыми искусствами, пятая вместе с мужем орет на стади­оне, болея за любимую команду, шестая орет ничуть не тише, только на рок‑концертах. Есть еще споры и книги, есть вызов, который бросает нам всем трудная работа, есть возможность смешно рассказать о неприятных нам людях или ситуациях, есть автомобили и совсем незатейливые дела вроде игры "дартс".

Разрядить некоторое количество своей "убойной силы" хорошо... но мало. Настает момент, когда с ней нужно познакомиться – осторожно и почти­тельно, не давая при этом себя зажарить, – в точности как с Бабой‑ягой. "Ведьма" и "ведать" – слова однокоренные, и не только в русском языке.

ГОРЕ УМУ,ИЛИ НЕВИДИМ У БАБ УМ – И ДИВЕН[12]

Не верьте ей, что кружева и челка!

Под челкой – лоб. Под кружевами – хвост.

Белла Ахмадуллина

Один мой знакомый – между прочим, профессор психологии – любит по­вторять, что воистину умные женщины – это те, кто успешно скрывает свой ум, дабы он не раздражал окружающих неуместным блеском. Другой, полагая себя человеком без предрассудков, с восхищением отозвался об общей приятельнице: "Такая умная – любого мужика за пояс заткнет!". Он искренне считает, что выставил наивысший балл. Аплодисменты, перехо­дящие в овацию. Все встают.

Оба эти высказывания принадлежат вполне милым и цивилизованным лю­дям, отнюдь не женоненавистникам. Не сознательным женоненавистни­кам – пожалуй, так будет точнее. Поговорок типа "Курица не птица, баба не человек", – они не употребляют: вульгарно. Вот изящную шутку про морскую свинку ("Женщина‑ученый – это как морская свинка: и не мор­ская, и не свинка") – это да, это пожалуй. В сущности, оба господина представляют весьма почтенную традицию – уютно расположились в хо­рошей компании воспитанных джентльменов разных времен и народов. Хотите послушать? Легко! "Пишущая женщина совершает два преступле­ния: увеличивает количество книг и уменьшает количество женщин". Еще? "На ученую женщину мы смотрим как на драгоценную шпагу: она тща­тельно отделана, искусно отполирована, покрыта тонкой гравировкой. Это стенное украшение показывают знатокам, но его не берут с собой ни на войну, ни на охоту, ибо оно так же не годится в дело, как манежная ло­шадь, даже отлично выезженная". Что, еще? "Думающие женщины – это те, о которых не думают". Между прочим, очень приличные авторы: Шоу, Юлиан Тувим, Лабрюйер. Который где, не скажу. Представляете, идет теле­викторина "Наши умницы", восемь специально отобранных эрудиток отга­дывают авторство вот таких или еще похлеще афоризмов, победительница получает "Британскую энциклопедию" в компьютерной версии. Не самый зловещий вариант телевизионного театра абсурда, между нами говоря.

Все это довольно занятно хотя бы тем, что проливает скудный свет на дре­мучие мифы, касающиеся так называемого женского ума. Один из них гла­сит, что наличие интеллекта делает женщину непривлекательной и ведет ко всяческим огорчениям: ее не любят, она остается одинокой и несчаст­ной, а там и характер портится от зависти – в общем, все плохо. Все зна­ют, что это далеко не всегда так, но миф предполагает грандиозные обоб­щения и игнорирует всякие там причинно‑следственные тонкости. Но если вдуматься в эту своеобразную кривую логику, которую принято приписы­вать именно женским рассуждениям, то получится, что так называемая "умная женщина" как раз тем и неприятна (или неудобна), что будет ис­пользовать это свое свойство для вышеупомянутого "затыкания за пояс". Кого? Да уж наверное не соперниц на телевикторине.

Получается, что в дискуссии о том, хорошо ли женщине быть умной, затро­нуты щепетильные моменты борьбы за лидерство, конкуренции и власти. А там, где затронуты интересы, трудно ожидать непредвзятых суждений. Заметим, что оба моих знакомых, высказавшихся по данному вопросу, воз­можность этого самого ума не отрицают, просто один находит его наличие довольно неудобным – как если бы речь шла о каком‑нибудь физическом излишестве, которое лучше скрыть, а другой в качестве эталона подразу­мевает интеллект среднестатистического мужчины. За обоими высказыва­ниями внятно просматривается личная позиция: умная женщина, как нын­че говорят, напрягает. Но может быть, это вовсе не ее проблема?

Дамы, чей ум признавался всеми, в истории немногочисленны. Это, разуме­ется, говорит лишь об условиях, в которых оное качество возможно было проявить. "Несчастненькими" их никак не назовешь. Властные, склонные к авантюрам, порой неразборчивые в средствах и связях, эти женщины даже как‑то заставляют забыть о том, были ли они счастливы: политика, творче­ство или науки для них важнее. Может быть, дело в том, что высокое про­исхождение плюс чисто мужские ценности и амбиции просто позволили их уму развиваться? Были ли несчастливы Елизавета Английская или княгиня Дашкова, мадам де Сталь или Голда Меир? Да не более, чем их современни­ки – монархи, писатели или политики.

Похоже, что расцвет или увядание женского ума очень зависят от окружа­ющей социальной среды, ее возможностей и предрассудков. Если окружаю­щие смотрят на интеллектуальное развитие девочки косо и неодобритель­но, с готовностью указать ей "ее место" ("Ты бы лучше за походкой после­дила, чем неизвестно зачем глаза портить!"), девочке оставляют не так уж много возможностей. Недаром многие замечательно умные дамы писали в мемуарах об одиноком детстве: недоглядели, не наставили на путь истин­ный, то есть – недотюкали. Чтение, размышления и наблюдения той окру­жающей жизни, какую Бог послал, – вот вам и источник последующей не­зависимости суждений. А отсутствие практики отношений со сверстница­ми, умения щебетать, легко ссориться‑мириться и прочее – залог трудных и часто чересчур серьезных отношений с миром вообще. И эти трудные отношения могут в свой час принести невиданные плоды: зоркий взгляд, чуткое сердце, силу духа.

Много можно было бы привести свидетельств, но, поскольку свободный жанр позволяет мне иметь дело только с любимыми авторами, их и призо­ву. Туве Янссон, создавшая мир муми‑троллей, а позже – пронзительную взрослую прозу, пишет в автобиографической повести "Дочь скульптора":

"Если проплыть на лодке сотню миль по морю и пройти сотню миль по лесу, все равно не найдешь ни одной маленькой девоч­ки. Их там нет, я слышала об этом. Можно ждать тысячу лет, а их все нет и нет. [...]

Я всегда прыгаю правильно, я уверена и сильна, а теперь я при­ближаюсь, подпрыгивая, к последнему морскому заливу, который мал и красив и при этом – мой собственный. Здесь есть дерево, на которое можно взбираться, дерево с ветвями до самой верхуш­ки. Ветви похожи на лестницу Иакова, а на верхушке сосна силь­но раскачивается, потому что теперь дует с юго‑запада. Солнце успело взойти до утреннего кофе.

Если даже тысяча маленьких девочек пройдут под этим деревом, ни одна из них не сможет даже заподозрить, что я сижу наверху. Шишки – зеленые и очень твердые. Мои ноги – загорелые. И ветер раздувает мои волосы".

Это – начало и конец новеллы "Морские заливы"[13]. Героине лет пять, у нее чудесные родители, они учат ее править лодкой, собирать грибы, "правиль­но прыгать" и уверенно чувствовать себя в лесу и на море; они к тому же творческие люди и любящие папа и мама. Но маленьких девочек в этом мире нет, и какими же идиотками эти самые маленькие девочки могут по­казаться ребенку, способному встать до света и отправиться на одинокую прогулку на "свой залив"!

Путь нелегкий, достаточно известный и давший миру не одну незаурядную женщину. Обратите внимание, кроме уединения и надежных, прочных от­ношений в семье здесь есть возможность и желание самостоятельно иссле­довать мир, физическая свобода и удовольствие от движения. Есть – прав­да‑правда, подумайте об этом минуту, и Вы придете к тем же выводам – любопытные экспериментальные исследования все на ту же тему гендерных различий, как они формируются непосредственным окружением ре­бенка. Так вот, по всему выходит, что маленьким девочкам предоставляется меньше свободы в самостоятельном исследовании окружающего мира – имеется в виду тот возраст, когда самостоятельное исследование – это выкидывание вещей из стенного шкафа, тщательные пробы "на зуб" всего, до чего удастся дотянуться, и выливание на себя стакана киселя, предна­значенного для сбалансированного питания. Похоже, что девочек слишком рано (и вполне неосознанно) обучают не рисковать, не пачкаться, не сту­каться лбом о ножки стульев. В историях, разыгранных на женских груп­пах, столь ранний опыт встречается редко, но более поздние фрагменты родительских невольных "сообщений" – сплошь и рядом.

Я могу вспомнить десятки занозой застрявших в памяти женщин скандалов из‑за помятого платьица, потерянного банта или попытки рисовать не тем и не там – и практически ни одного сюжета, в котором мама похвалила бы дочку за то, что та самостоятельно догадалась, как открывается замок. Пусть это был бы замок пудреницы – какая разница, все равно такая само­стоятельность у девочек, похоже, не приветствуется. Зато когда возникают затруднения, взрослые приходят девочкам на помощь быстрее и чаще: ну как же тут узнаешь, на что ты способна?

Так что не удивительно, что другая история тоже связана с одинокими про­гулками, только эта история – не о маленькой девочке, а о женщине‑фи­лософе, женщине‑писателе. Симона де Бовуар рассказывает о чрезвычайно трудном периоде своей жизни, когда "счастливая любовь", в которой спле­лось интеллектуальное партнерство и длящийся уже около года роман с Сартром, начала как бы растворять ее личность. Восхищение идеями парт­нера – это хорошо, но почему собственных идей стало приходить в голо­ву все меньше? Ей всего двадцать с небольшим, у нее, как говорится, "все хорошо": Париж, любовь, профессиональная перспектива. Откуда же это ощущение, что она теряет какую‑то существенную часть себя, становится пассивной и внутренне несамостоятельной? Она принимает серьезное ре­шение: на год уехать из Парижа, преподавать в Марселе, побыть одной. И существенной частью ее паломничества к себе становятся большие пешие прогулки – настоящие походы по восемь‑десять часов, в старом платье, веревочных сандалиях.

Все это происходит в те времена, когда молодая женщина, гуляющая по го­рам в одиночестве, кажется еще более странной, чем сейчас. Она попадает в непредсказуемые и порой рискованные ситуации, связанные с людьми, животными и стихиями. Она рискует подвернуть ногу или быть укушенной змеей – и ни души вокруг. Она учится отвечать за себя сама, рассчитывать свои силы и полагаться исключительно на них:

"В одиночестве я бродила в туманах, лежавших на перевале Сен‑Виктуар, и шла по краю Пилон де Руа, рассекая всем телом силь­ный встречный ветер, – он срывал с головы берет, который, крутясь, улетал вниз, в долину. И я была одна, когда заблудилась в отрогах Люберон. И все эти моменты, полные тепла, жизни и ярости, принадлежат только мне и никому более".

Она вернулась в Париж другим человеком – та, которую мы знаем как об­ладательницу пытливого и независимого ума, спустилась с этих гор в вере­вочных сандалиях: "Я знала, что теперь я могу во всем полагаться на себя саму"[14].

Почти невозможно понять, что в интеллектуальных способностях мальчи­ков и девочек действительно врожденное, природное, а что связано с соци­альными ожиданиями и различиями в воспитании. Родители относятся к мальчикам и девочкам по‑разному, они их даже в младенчестве по‑разному держат на руках. Более того, они по‑разному ведут себя при детях разного пола. В классической работе "Психология половых различий" исследовате­ли Стэнфордского университета проанализировали наиболее распростра­ненные предрассудки, не подтверждающиеся экспериментально. Итак, за­ведомой неправдой является следующее:

• девочки более общительны и более внушаемы, чем мальчики;

• у девочек более низкая самооценка;

• девочки лучше обучаемы в отношении монотонных, исполни­тельских операций, а мальчики более "аналитичны";

• на девочек больше влияет наследственность, а на мальчиков – среда;

• у девочек лучше развито слуховое, а у мальчиков – зрительное восприятие;

• у девочек меньше выражена мотивация достижения, желание преуспеть.

• у девочек лучше выражены речевые и языковые способности;

• у мальчиков лучше выражены математические способности;

• у мальчиков лучше выражена способность к зрительно‑простран­ственной ориентации;

• мальчики более агрессивны – и словесно, и физически[15].

Данные эти получены не вчера. И почему же они не перевернули жи­тейских представлений о мальчиках и девочках, будущих тетеньках и дя­деньках?

При всем уважении к научной традиции, все это более чем условно, пото­му что очень трудно (если вообще возможно) отделить собственно способ­ности, "данные" – от их судьбы в мире. Мир же встречает мальчика и де­вочку разными ожиданиями, причем с самого начала, с первого крика но­ворожденного. А ожидания – это не просто мысли, они материализуются во вполне конкретных действиях тех людей, которые круглосуточно фор­мируют маленького ребенка. И, разумеется, они во многом сформированы "мифом пола", который тем самым превращается в реально действующую силу, непосредственно участвующую в воспитании и обучении. До тех пор, пока он "носится в воздухе", мы им дышим – и те, кто растят мальчи­ков и девочек, и случайный прохожий на улице с каким‑нибудь дурацким замечанием, и школьная медсестра или как там у них в Стэнфорде эта дол­жность называется. То, что объявлено неправдой "по науке", может пре­красно "жить и побеждать" еще десятилетиями, путая и сбивая результаты более поздних исследований. А жизнь подсказывает, что гендерные сте­реотипы ох как живучи, и никакой фундаментальный труд им не указ.

Stanford University Press, 1974.

И это – значительно более горькая правда, чем "объективная" истина экс­периментальных исследований. Самое же поразительное вот что: первые свои представления о том, хорошо или плохо быть девочкой, что можно и нужно знать и уметь, а что – "лишнее" и не понадобится в жизни, мы усваиваем от тех, кто больше возится с нами в детстве, чьи голоса и при­косновения первыми встречают нас в мире. И в девяти случаях из десяти это женщины. Мужские голоса и образы присоединяются к "хору" позже. Они невероятно важны, но... скажите, кто проверял ваши домашние зада­ния в младших классах? Кто заглядывал через плечо, пока вы, высунув от напряжения язык, сражались с четырьмя арифметическими действиями? И на что эти "кто‑то" обращали больше внимания – на аккуратное, "краси­венькое" ведение тетради или на то, что пример можно решить еще не­сколькими способами? На то, как обернуты учебники, – или на ваши воп­росы, на "сто тысяч почему"? Например, Вера Кирилловна, любимая детьми и уважаемая в школе учительница младших классов, прямо говорит, что ей больше нравится учить мальчишек. Почему? "Без родительской поддержки все мои труды ничего не стоят. Матери девочек больше хотят, чтобы все было благополучно, чтобы ребенок старался. И все. К третьему классу дев­чонки уже какие‑то нелюбопытные, лишний раз мозги не нагружают. С этим не поспоришь, это среда". И глубокоуважаемая Вера Кирилловна – тоже часть этой среды, заметим мы не без печали...

Наши рекомендации