Три нераспечатанных письма 9 страница
Я был особенно потрясен двумя главными темами в рассказе Пенни о своей жизни. Одна тема касалась того, как она была обманута жизнью, что карты выпали неудачно для нее, когда ей было восемь лет. Всю последующую жизнь главным ее желанием как для себя, так и для Крисси было, чтобы у них «денег куры не клевали».
Другой темой было «бегство» – не только физическое бегство из Атланты, от своей семьи, от всего круга нищеты и алкоголизма, но и попытка избежать судьбы «бедной сумасшедшей старухи», какой стала ее мать. Недавно Пенни узнала, что за последние несколько лет ее мать несколько раз попадала в психиатрическую больницу.
Избежать своей судьбы – судьбы своего социального класса и своей личной судьбы «бедной сумасшедшей старухи» – было главным мотивом жизни Пенни. Она пришла ко мне, чтобы избежать сумасшествия. Она сказала, что сможет позаботиться о том, чтобы избежать бедности. И действительно, именно стремление избежать своей судьбы подогревало ее трудоголизм и заставляло долго изнурительно работать.
Ирония состояла еще и в том, что ее стремление избежать судьбы бедняка и неудачника было остановлено лишь еще более фатальным проявлением судьбы – конечностью жизни. Пенни значительно меньше, чем большинство из нас, могла свыкнуться с мыслью о неизбежности смерти. Она была воплощением активной личности – я вспомнил о ее погоне за наркодилерами по шоссе, – и одной из самых трудных вещей, с которыми ей пришлось столкнуться в связи со смертью Крисси, являлась ее собственная беспомощность.
Несмотря на то что я привык к масштабным саморазоблачениям Пенни, я не был готов к той бомбе, которую она взорвала на нашей одиннадцатой, предпоследней сессии. Мы говорили об окончании терапии, и она сказала, как привыкла к нашим встречам и как ей будет трудно прощаться со мной на следующей неделе, что эта потеря будет еще одной в череде ее утрат. И вдруг Пенни упомянула вскользь:
– Я когда-нибудь говорила вам, что в шестнадцать лет родила близнецов?
Я хотел закричать: «Что? Близнецы? В шестнадцать лет? Что вы подразумеваете под «Я когда-нибудь говорила вам»? Черт возьми, вы прекрасно знаете, что не говорили!» Но, имея в своем распоряжении лишь остаток этого часа и следующий, я вынужден был проигнорировать способ, каким она сделала это признание, и заняться самой новостью:
– Нет, никогда. Посвятите меня в это.
– Ну, я забеременела в 15 лет. Поэтому я и бросила школу. Я никому не говорила, пока не стало слишком поздно что-либо делать, и пришлось рожать. Это оказались девочки-близнецы.
Пенни остановилась и пожаловалась на боль в горле. Очевидно, говорить об этом было намного труднее, чем она пыталась изобразить.
Я спросил, что случилось с близнецами.
– Служба социального обеспечения признала меня неспособной быть матерью – полагаю, они были правы, – но я отказалась отдать детей и попыталась заботиться о них сама, однако через полгода их все-таки забрали. Я навещала их пару раз, пока их не отдали на усыновление. С тех пор я ни разу ничего о них не слышала. Никогда не пыталась ничего выяснить. Я уехала из Атланты и никогда не оглядывалась назад.
– Вы часто думаете о них?
– Раньше нет. Я вспоминала о них всего пару раз после смерти Крисси, а в последние две недели я думаю о них постоянно. Где они, как они поживают, богаты ли они? Это было единственное, о чем я просила агентство по усыновлению. Они сказали, что постараются. Сейчас я все время читаю в газетах истории о бедных матерях, продающих детей богатым семьям. Но что, черт возьми, я знала тогда?
Мы провели остаток предпоследней и часть последней сессии, обсуждая последствия этой новой информации. Любопытно, что ее признание помогло нам найти способ окончания терапии, поскольку позволило замкнуть круг, вернув нас к началу нашей совместной работы, к ее до сих пор не разгаданному первому сну, в котором двое ее маленьких сыновей, одетых как девочки, были выставлены напоказ в каком-то учреждении. Вероятно, смерть Крисси и разочарование Пенни в своих сыновьях усилили ее сожаление об оставленных девочках, заставили ее почувствовать, что не только не тот ребенок умер, но и не те дети были отданы на усыновление.
Я спросил, чувствует ли она вину за то, что оставила своих детей. Пенни ответила сухим тоном, что так, как она поступила, было лучше и для нее, и для них. Если бы в шестнадцать лет ей пришлось растить двух детей, она опустилась бы до той жизни, какую вела ее мать. И это было бы кошмаром для детей; она ничего не могла бы дать им как мать-одиночка.
Тут я понял наконец, почему Пенни откладывала разговор о своих близнецах. Ей было стыдно сказать мне, что она не знает, кто их отец. В то время она вела крайне беспорядочную половую жизнь; фактически она была «белой шлюхой-нищебродкой, известной на всю школу» (ее выражение), и отцом мог быть любой из десяти парней. Никто в ее нынешней жизни, даже муж, не знал ни о ее прошлом, ни о близнецах, ни о ее школьной репутации – от этого она тоже пыталась убежать.
Пенни закончила сеанс словами:
– Вы единственный человек, который это знает.
– Что вы чувствуете, рассказывая мне об этом?
– У меня смешанное чувство. Я много думала о том, чтобы рассказать вам. Я разговаривала с вами всю неделю.
– Что значит смешанное?
– Страшно, хорошо, плохо, высоко, низко, – выпалила Пенни. Не выносящая обсуждения более тонких чувств, она начала раздражаться. Но потом осеклась и успокоилась.
– Вероятно, я боюсь, что вы осудите меня. Я хочу продержаться, чтобы после нашей последней встречи на следующей неделе вы все еще уважали меня.
– А вы сомневаетесь в моем уважении?
– Откуда мне знать? Вы только и делаете, что задаете вопросы. – Она была права. Мы подошли к концу нашего одиннадцатого сеанса – у меня больше не было времени скрываться.
– Не беспокойтесь об этом, Пенни. Чем больше я узнаю вас, тем больше вы мне нравитесь. Я восхищен тем, что вам удалось преодолеть и совершить в жизни.
Пенни разрыдалась. Она показала на часы, напоминая, что наше время истекло, и выскочила из кабинета, прикрыв лицо бумажной салфеткой Kleenex.
Через неделю на нашей последней встрече я узнал, что рыдания продолжались почти всю неделю. По дороге домой после предыдущего сеанса Пенни зашла на кладбище, села у могилы Крисси и, как она часто делала, стала оплакивать свою дочь. Но в тот день слезы никак не кончались. Она легла на землю, обняв надгробие Крисси, и рыдала все сильнее и сильнее – уже не только о Крисси, но и обо всех остальных – обо всех, кого она потеряла.
Она оплакивала своих сыновей, их изуродованные жизни, навсегда упущенные годы. Она оплакивала двух потерянных дочерей, которых никогда не знала. Своего отца – каким бы он ни был. Своего мужа – те молодые, полные надежд годы, которые исчезли без следа. Даже свою старую нищую мать и сестер, которых она вычеркнула из своей жизни двадцать лет назад. Но больше всего она оплакивала себя – ту жизнь, о которой мечтала, но которой никогда не жила.
Вскоре наше время истекло. Мы встали, подошли к двери, пожали друг другу руки и расстались. Я наблюдал, как она спускается по лестнице. Она заметила это, повернулась ко мне и сказала:
– Не волнуйтесь обо мне. Со мной все будет хорошо. Помните – она показала на серебряную цепочку у себя на шее, – я была ребенком со своим ключом.
Эпилог
Я еще раз встретился с Пенни год спустя, когда вернулся из отпуска. К моему облегчению, ей стало намного лучше. Хотя она и уверяла меня, что с ней все будет в порядке, я очень волновался за нее. У меня никогда не было пациентки, которая была бы готова раскрыть столь болезненный материал за такое короткое время. И никого, кто плакал бы так громко. (Мой секретарь, кабинет которой располагался в соседней комнате, обычно уходила пить кофе во время моих терапевтических встреч с Пенни.)
На первой сессии Пенни сказала: «Помогите мне только начать. Об остальном я сама позабочусь». В результате так и получилось. В течение года после наших встреч Пенни не консультировалась с тем терапевтом, которого я ей рекомендовал, а продолжала делать успехи самостоятельно.
На нашей дополнительной сессии стало ясно, что ее горе, которое зашло в тупик, стало более подвижным. Пенни все еще оставалась одержимой, но теперь демоны терзали ее настоящее, а не прошлое. Теперь она страдала не оттого, что забыла обстоятельства смерти Крисси, а из-за того, что пренебрегала своими сыновьями.
Фактически ее поведение по отношению к сыновьям было наиболее ощутимым показателем перемен. Оба ее сына вернулись домой, и, хотя их конфликты с матерью не прекратились, характер их изменился. Пенни теперь ругалась с ними не из-за взноса за место на кладбище и празднования дня рождения Крисси, а из-за того, что Брент берет пикап, а Джим не может удержаться на работе.
Кроме того, Пенни продолжала отделять себя от Крисси. Ее визиты на кладбище стали более редкими и короткими; она раздала большую часть одежды и игрушек Крисси и разрешила Бренту занять ее комнату; она сняла завещание Крисси с холодильника, перестала звонить ее друзьям и воображать себе события, которые могла бы пережить Крисси, если бы была жива, – например, ее выпускной бал или поступление в колледж.
Пенни выстояла. Думаю, я не сомневался в этом с самого начала. Я вспомнил нашу первую встречу и свою озабоченность тем, как бы не влипнуть и не начать заниматься с ней терапией. Но Пенни добилась того, чего хотела: прошла бесплатный курс терапии у профессора Стэнфордского университета. Как это произошло? Просто так получилось? Или я подвергся искусной манипуляции?
Или, может быть, я сам манипулировал? На самом деле это не важно. Я ведь тоже извлек немалую пользу из наших отношений. Я хотел больше узнать об утрате, и Пенни, всего за двенадцать часов, открывая слой за слоем, обнажила передо мной самую сердцевину горя.
Во-первых, мы обнаружили чувство вины – состояние, которого не избежал почти никто из остающихся жить. Пенни испытывала вину за свою амнезию, за то, что мало говорила со своей дочерью о смерти. Другие люди, потерявшие близких, испытывают вину за что-то другое: за то, что недостаточно сделали, не обратились раньше за медицинской помощью, мало заботились, мало ухаживали. Одна моя пациентка, исключительно заботливая жена, неделями почти не отходившая от постели своего мужа в течение последней госпитализации, несколько лет не могла простить себе, что вышла купить газету и не была с ним в последние минуты.
Чувство, что надо было сделать еще больше, отражает, как мне кажется, скрытое желание контролировать неконтролируемое. В конце концов, если человек чувствует вину за то, что не сделал что-то, что должен был сделать, то из этого следует, что нечто можно было сделать – удобная мысль, отвлекающая нас от нашей жалкой беспомощности перед лицом смерти. Облаченные в искусно выстроенную иллюзию безграничных возможностей, мы все, по крайней мере до наступления кризиса середины жизни, придерживаемся веры в то, что наше существование – бесконечно восходящая спираль достижений, зависящих только от нашей воли.
Эта удобная иллюзия может разбиться о какое-нибудь острое и необратимое переживание, которое философы иногда называют «пограничным переживанием». Из всех возможных пограничных переживаний ни одно не сталкивает нас столь грубо с конечностью и случайностью (и ни одно не способно вызвать столь внезапные и драматические личностные изменения), как неизбежность нашей собственной смерти, как это произошло в истории Карлоса («Если бы насилие было разрешено…»). Другое серьезное пограничное переживание – это смерть значимого другого: любимого мужа, жены или друга, которая разбивает иллюзию нашей собственной неуязвимости. Для большинства людей самая невыносимая потеря – это смерть ребенка. В этом случае жизнь, кажется, атакует со всех сторон: родители чувствуют свою вину и страх из-за собственной беспомощности; они злятся на бездействие и кажущуюся бесчувственность медиков; они могут роптать на несправедливость Бога и вселенной (многие в конце концов приходят к пониманию того, что нечто, казавшееся несправедливостью, на самом деле являет собой вселенское равнодушие). Родители, потерявшие детей, сталкиваются с неотвратимостью собственной смерти: они не могли уберечь своего беззащитного ребенка и с неумолимой неизбежностью понимают горькую истину, что и они, в свою очередь, ничем не защищены. «И поэтому, – как писал Джон Донн, – никогда не спрашивай, по ком звонит колокол, – он звонит по тебе».
Хотя страх Пенни перед своей собственной смертью и не проявился открыто в нашей терапии, он обнаружил себя косвенно. Например, она очень беспокоилась об «уходящем времени» – слишком мало времени у нее осталось, чтобы получить образование, взять отпуск, оставить после себя приличное наследство; и слишком мало времени, чтобы завершить нашу совместную работу. Кроме того, в самом начале терапии она обнаружила очевидное доказательство присутствия страха смерти в сновидениях. Два раза ей снилось, что она тонет: в первом сне она хваталась за хлипкие плавучие доски, а вода неумолимо подступала к ее рту; в другом – она цеплялась за плавающие обломки своего дома и звала на помощь доктора, одетого в белый халат, который, вместо того чтобы вытащить ее, наступал ей на пальцы.
Работая с этими снами, я не обращался к ее страху смерти. Двенадцать часов терапии – слишком короткий срок, чтобы определить, выразить и проработать страх смерти. Вместо этого я использовал материал сновидений, чтобы исследовать темы, уже всплывшие в ходе нашей работы. Такое функциональное использование сновидений типично для терапии. Сновидения, как и симптомы, не имеют однозначного объяснения: они сверхдетерминированы (имеют сразу несколько причин. – Прим. ред.) и содержат множество смысловых уровней. Никогда нельзя проанализировать сон до конца; большинство психотерапевтов используют сны, исходя из их целесообразности, разрабатывая те темы сновидения, которые соответствуют теме терапевтической работы в данный момент.
Поэтому я сосредоточился на теме потери дома и размывания основы ее жизни. Я также использовал эти сны для работы с нашими отношениями. Погружение в глубокую воду во сне часто означает акт погружения в глубины бессознательного. И, конечно, именно я был тем доктором в белом халате, который вместо того, чтобы помочь ей, наступал ей на пальцы. Впоследствии, обсуждая этот сон, Пенни в первый раз исследовала свое желание получить от меня поддержку и руководство, и возмущение моими попытками рассматривать ее не как пациентку, а как объект исследования.
Я использовал рациональный подход, работая с ее чувством вины и ее упорным цеплянием за память о дочери: я указал ей на противоречие между ее поведением и ее верой в реинкарнацию. Хотя такая апелляция к разуму редко бывает эффективной, Пенни была на редкость собранным и сильным человеком и смогла отреагировать на убедительные доводы.
На следующей стадии терапии мы пытались воплотить идею о том, что «прежде чем научиться жить с умершими, нужно научиться жить с живыми». Сейчас я уже не помню, чьи это были слова – мои, Пенни или какого-то коллеги, – но я уверен, что именно она помогла мне осознать важность этого правила.
Во многих отношениях именно ее сыновья были подлинными жертвами трагедии – что часто случается с братьями и сестрами погибших детей. Иногда, как в семье Пенни, оставшиеся в живых дети страдают из-за того, что слишком много родительского внимания уделяется умершему ребенку, которого идеализируют и стараются увековечить. Некоторые дети начинают испытывать ненависть к своим умершим брату или сестре за то, что те отбирают у них время и энергию их родителей. Часто их негодование существует бок о бок с их собственным горем и их пониманием родительской дилеммы. Такая комбинация является верным рецептом возникновения у ребенка стойкого чувства вины и переживаний собственной несостоятельности и никчемности.
Другой возможный сценарий, которого Пенни, к счастью, избежала, – немедленное рождение другого ребенка взамен умершего. Обстоятельства порой благоприятствуют такому развитию событий, но в результате часто больше проблем возникает, чем решается. Во-первых, это может разрушить отношения с другими детьми. Кроме того, «замещающий» ребенок тоже страдает, особенно если горе родителей осталось неразрешенным. Ребенку довольно трудно расти, неся на себе груз родительских надежд на то, что он достигнет тех целей, которых им не удалось реализовать в жизни, и дополнительное бремя – быть воплощением духа умерших брата или сестры – может нанести непоправимый вред тонкому процессу формирования идентичности.
Еще один распространенный сценарий – преувеличенная забота родителей об оставшихся детях. На дополнительной сессии я узнал, что Пенни пала жертвой этого развития событий: она стала беспокоиться о том, как бы с ее сыновьями не произошло дорожное происшествие, не хотела давать им свой пикап и наотрез запретила покупать мотоциклы. Кроме того, она настаивала на том, чтобы они постоянно проходили медицинские обследования по поводу рака.
При обсуждении ее сыновей я чувствовал, что мне следует действовать осторожно, и довольствовался тем, что помогал ей взглянуть на смерть Крисси с их точки зрения. Я не хотел, чтобы чувство вины Пенни, лишь недавно извлеченное наружу, «открыло для себя» ее пренебрежение мальчиками и прилепилось к новому объекту. И в конце концов, через несколько месяцев чувство вины по отношению к сыновьям у нее все-таки возникло, но к тому времени ей уже легче было справиться с ним, изменив свое отношение к детям.
Судьба брака Пенни, к сожалению, очень типична для семей, потерявших ребенка. Исследование показало: вопреки ожиданию, что трагическая смерть ребенка сплотит семью, у многих родителей, потерявших детей, возрастает неблагополучие в браке. Последовательность событий в браке Пенни стереотипна. Муж и жена переживают горе по-разному: по сути, диаметрально противоположным образом; они часто неспособны понять и поддержать друг друга; скорбь одного мешает скорби другого, вызывая трения, отчуждение и последующий разрыв.
Терапия может многое предложить родителям, переживающим горе. Супружеская терапия может выявить источники напряжения в браке и помочь каждому из партнеров понять и принять особенности переживания горя другим. Индивидуальная терапия может помочь изменить дисфункциональное переживание горя. Хотя я всегда осторожно отношусь к обобщениям, но в этом случае обычно срабатывают стереотипы мужественности и женственности. Многие женщины, как Пенни, нуждаются в том, чтобы пройти сквозь повторяющееся выражение своей утраты и вернуться к заботам о живых, к планам на будущее, ко всему, что вносит смысл в их собственную жизнь. Мужчин обычно нужно учить выражать и разделять с другими свою печаль (вместо того, чтобы избегать и подавлять ее).
На следующей стадии проработки своего горя Пенни с помощью двух сновидений – о парящем поезде и эволюции и о свадьбе и поиске гардеробной – пришла к исключительно важному открытию, что ее скорбь о Крисси была смешана с ее скорбью о самой себе и своих нереализованных желаниях и возможностях.
Окончание наших отношений привело Пенни к обнаружению последнего пласта горя. Она боялась окончания терапии по нескольким причинам: естественно, она лишилась бы моей профессиональной поддержки и меня лично – в конце концов, я был первым мужчиной, которому она доверяла и от которого приняла помощь. Но, кроме того, сам факт окончания работы вызвал живые воспоминания обо всех мучительных утратах, которые она пережила, но никогда не разрешала себе ощутить и оплакать.
Тот факт, что большая часть открытий Пенни во время терапии произошла по ее собственной инициативе и была ее собственным достижением, служит важным уроком для терапевтов, напоминая утешительную мысль, которой поделился со мной мой учитель в самом начале моего обучения: «Помни, ты не можешь сделать всю работу. Довольствуйся тем, что помогаешь пациенту понять, что нужно сделать, и затем доверься его собственному стремлению к изменению и росту».
Глава 4
Толстуха
Лучшие в мире теннисисты тренируются по пять часов в день, чтобы устранить недостатки в своей игре. Мастер дзен постоянно добивается спокойствия сознания, балерина совершенствует равновесие, а священник все время исследует свою совесть. В каждой профессии есть область еще не достигнутого, в которой человек может совершенствоваться. У психотерапевта эта область, это необъятное поле для самосовершенствования, которое никогда нельзя пройти до конца, на профессиональном языке называется контрпереносом. Если переносом называются чувства, которые пациент ошибочно относит к терапевту («переносит» на него), но которые на самом деле коренятся в более ранних взаимоотношениях, контрперенос представляет собой обратное – похожие иррациональные чувства, которые терапевт испытывает к пациенту. Иногда контрперенос бывает столь напряженным, что делает невозможной глубокую терапию: представьте себе еврея, который лечит нациста, или изнасилованную женщину, которая лечит насильника. Но в более мягких формах контрперенос проникает в любую психотерапию.
В тот день, когда Бетти появилась в моем кабинете, когда я увидел, как она ростом сто шестьдесят сантиметров несет свою огромную сточетырнадцатикилограммовую тушу к моему изящному офисному креслу в стиле хай-тек, я понял, что мне уготовано великое испытание контрпереносом.
Толстые женщины всегда вызывали у меня отвращение. Я нахожу их омерзительными: их безобразная манера ходить, переваливаясь из стороны в сторону, их бесформенное тело – грудь, колени, ягодицы, плечи, линия подбородка, скулы – все, все, что мне обычно нравится в женщинах, погребено под лавиной плоти. И еще я ненавижу их одежду – эти бесформенные мешковатые платья или, хуже того, жесткие слоноподобные джинсы. Как они вообще осмелились навязать нам вид своих телес?
Откуда взялись эти постыдные чувства? Я никогда не пытался выяснить это. Они лежат так глубоко, что мне и в голову не приходило считать их предвзятостью. Но если бы от меня потребовали отчета, возможно, я сослался бы на свою семью, на толстых властных женщин, окружавших меня в детстве, в число которых входила и моя мать. Полнота, характерная для моей семьи, была частью того, что я должен был преодолеть, когда я, самолюбивый и целеустремленный американец в первом поколении, решил навсегда отряхнуть со своих подошв пыль местечка в Российской империи.
Я могу высказать еще одно предположение. Меня всегда восхищало женское тело – возможно, больше, чем других мужчин. И не просто восхищало: я возвышал, идеализировал, превозносил его сверх всякой разумной меры. Возможно, толстые женщины раздражали меня тем, что оскверняли мою мечту, раздували и уродовали прекрасные черты, которые я так любил. Возможно, они разрушали мою сладкую иллюзию и обнаруживали ее основу – плоть, буйство плоти.
Я вырос в Вашингтоне с его расовой сегрегацией – единственный сын в единственной белой семье в негритянском квартале. На улицах черные нападали на меня за то, что я белый, в школе белые – за то, что я еврей. Но для меня оставались еще толстяки: жирные дети, жирдяи, мишени для насмешек, те, кого не хотели брать в спортивные команды, те, кто не мог пробежать круг по стадиону. Мне тоже нужно было кого-то ненавидеть. Может быть, там я этому и научился.
Конечно, я не одинок в своем предубеждении. Оно повсюду поддерживается культурой. У кого хоть раз нашлось для толстухи доброе слово? Но мое отвращение превосходит все культурные нормативы. В начале своей карьеры я работал в тюрьме строгого режима, где наименее тяжким преступлением, совершенным любым из моих пациентов, было простое одиночное убийство. И тем не менее мне было легче принять этих пациентов, понять их и найти способ поддержать.
Но когда я вижу, как толстая женщина ест, я спускаюсь на пару перекладин вниз на стремянке человеческого терпения. Я хочу отобрать у нее пищу. «Прекрати набивать себе брюхо! Господи, разве уже не достаточно?» Мне хочется заткнуть ей рот!
Бедняжка Бетти, слава богу, не подозревала обо всем этом, когда невозмутимо продолжила свой путь к моему креслу, медленно опустила свое тело, поправила складки одежды и села так, что ее ноги не совсем доставали до пола, в ожидании глядя на меня.
Так, а почему, подумал я, у нее ноги не достают до земли? Она ведь не такая уж маленькая. Она так возвышалась в кресле, как будто сидела у самой себя на коленках. Может так получиться, что ягодицы и бедра у нее такие толстые, что мешает достать до пола? Я постарался поскорее выкинуть эту загадку из головы – в конце концов, человек пришел ко мне за помощью. Через минуту я поймал себя на том, что думаю о карикатурной фигуре маленькой толстушки из фильма «Мэри Поппинс», которая поет Supercalifragilisticexpialidocious, потому что именно ее напоминала мне Бетти. Не без труда мне удалось выкинуть из головы и это. Так и пошло: весь час я пытался прогнать одну уничижительную мысль за другой, чтобы сосредоточить внимание на Бетти. Я вообразил себе, как эти мысли похищает Микки-Маус, ученик чародея из «Фантазии», а потом мне пришлось отогнать и этот образ, чтобы обратиться наконец к Бетти.
Как обычно, чтобы сориентироваться, я начал задавать биографические вопросы. Бетти сообщила мне, что ей двадцать семь лет, она не замужем, работает в отделе связей с общественностью крупной нью-йоркской розничной сети, которая три месяца назад перевела ее на восемнадцать месяцев в Калифорнию, чтобы помочь с открытием нового филиала.
Она была единственным ребенком в семье и выросла на маленьком бедном ранчо в Техасе, где ее мать жила одна с тех пор, как 15 лет назад умер отец Бетти. Бетти была хорошей ученицей, посещала университет, поступила на работу в универмаг в Техасе, и после двух лет работы ее перевели в центральный офис в Нью-Йорке. Она всегда страдала от излишнего веса, заметно полнеть начала с конца подросткового периода. За исключением двух или трех коротких периодов, когда она потеряла двадцать или двадцать пять кило благодаря строгой диете, после двадцати одного года ее вес колебался от 90 до 115 килограмм.
Я перешел к делу и задал свой стандартный первый вопрос:
– На что жалуетесь?
– На все, – ответила Бетти.
Ничто в ее жизни не ладилось. У нее вообще нет жизни, сказала она. Бетти работала шестьдесят часов в неделю, не имела ни друзей, ни личной жизни, ни занятий в Калифорнии. Ее жизнь как таковая, сказала она, осталась в Нью-Йорке, но просить сейчас о переводе означало погубить свою карьеру, которой и так угрожала опасность из-за непопулярности Бетти среди сотрудников. Первоначально Бетти вместе с восемью другими новичками прошла в компании обучение на трехмесячных курсах. Бетти была озабочена тем, что и ее достижения, и продвижение по службе были не столь успешными, как у однокашников. Она жила в меблированной квартире в пригороде и, по ее словам, не делала ничего, а только работала, ела и считала дни, оставшиеся до окончания восемнадцати месяцев.
Психиатр доктор Фабер, которого она примерно четыре месяца посещала в Нью-Йорке, лечил ее антидепрессантами. Хотя она продолжала их принимать, от них было мало проку; она была в глубокой депрессии, каждый вечер плакала, хотела умереть, спала урывками и всегда просыпалась в четыре или пять утра. Она слонялась по дому, а по воскресеньям, в свой выходной, никогда не одевалась и весь день проводила у телевизора, поглощая сладости. На прошлой неделе она позвонила доктору Фаберу, который назвал ей мое имя и предложил проконсультироваться.
– Расскажите мне подробнее о своих проблемах, – попросил я.
– Я не контролирую свое питание, – улыбнулась Бетти и добавила: – Можно сказать, что мое питание никогда не было под контролем, но сейчас я и в самом деле не могу взять себя в руки. За последние три месяца я набрала около девяти кило и теперь не влезаю почти во всю свою одежду.
Это меня удивило. Ее одежда казалась такой бесформенной, такой бесконечно вместительной, что я не мог себе представить, как она может стать мала.
– Есть еще причины, по которым вы пришли именно теперь?
– На прошлой неделе я обратилась к врачу с головными болями, и он сказал, что у меня слишком высокое давление, 220 на 110, и мне нужно начать худеть. Он выглядел озабоченным. Не знаю, следует ли мне принимать это всерьез – в Калифорнии все просто помешаны на здоровье. Он сам был на работе в джинсах и кроссовках.
Все это она произнесла веселым непринужденным тоном, как будто говорила о ком-то другом и как будто мы с ней были десятиклассниками, которые травят байки в своей комнате дождливым воскресным вечером. Она шутила, пыталась заставить меня смеяться вместе с ней. Она рассказывала анекдоты. У нее была способность имитировать акцент и мимику своего вальяжного врача из округа Марин, своих клиентов-китайцев, своего босса со Среднего Запада. Должно быть, она хихикала раз двадцать в течение часа, и, судя по всему, ее хорошее настроение ничуть не пострадало от моего упорного отказа веселиться вместе с ней.
Я всегда очень серьезно отношусь к заключению терапевтического контракта с пациентом. Когда я берусь лечить кого-то, то принимаю на себя обязательство поддерживать этого человека: потратить столько времени и сил, сколько будет необходимо для улучшения состояния пациента, и прежде всего относиться к пациенту с теплотой и искренностью.
Но мог ли я так относиться к Бетти? Честно говоря, она меня отталкивала. Мне требовалось усилие, чтобы определить, где у нее лицо, настолько оно заплыло жиром. Ее глупые комментарии также были мне неприятны. К концу нашего сеанса я почувствовал себя усталым и раздраженным. Мог ли я стать ей близок? Мне было трудно представить себе человека, с которым мне еще меньше хотелось бы сблизиться. Но это была моя проблема, а не проблема Бетти.