Поле чудес... в стране дураков 2 страница

Не буду сейчас рассказывать весь последующий ход работы, которая, ко­нечно, была про отношения с взрослыми детьми. Они не подростки, а по‑настоящему, совсем взрослые; могут приходить когда угодно и уходить к кому угодно. И достойные молодые люди – из тех, про которых говорят: "О таких детях можно только мечтать". Они тоже много работают, отнюдь не бездельники и не паразиты, и в этом доме есть вся сложная "начинка" семьи, состоящей из мамы и двух взрослых детей: любовь, раздражение, постоянное решение вопроса с границами, конкуренция между братом и сестрой. Все как и положено.

Но есть еще одна болезненная проблема. Нора была очень хорошей мате­рью. Нора воспитала своих детей замечательно. И она находится на пороге той ситуации, когда перестанет быть главным образом, прежде всего мате­рью. И уже можно на равных поделить с детьми хлопоты по ведению хо­зяйства, но тогда надо признать, что в семье Норы все взрослые – и это другие отношения. В каком‑то смысле другая семья, которая нужна им го­раздо меньше; другие права и обязанности; ничего похожего в жизни еще не было. Немножко страшно, хотя и естественно. Ситуация с определением взаимных ролей и так уже затянулась, дети совсем большие – 20 и 22. Пора менять "контракт", старые рамки уже никого не устраивают, но... Нора может и остаться матерью, и продолжать подбирать, подтирать, под­скребать, вмешиваться, советовать, руководить. Тогда неизбежно ощуще­ние, что ее используют, – и соответствующая реакция.

Вот какое важное, совершенно не пустяковое, где‑то даже грозное по своей важности решение. Кто мы сейчас друг другу? Мы по‑прежнему мамочка и деточки или мы уже кто‑то еще? А если мы другие, то как это делается, ка­ковы правила этих отношений? Что мы должны изменить в том, как обща­емся? Какие сообщения мы друг другу оставляем, если это так? Мы же по­нимаем, что разбросанные вещи – это что‑то вроде письма маме. И когда мама, скрежеща зубами, усталая, гневная, собирает разбросанные вещи, это тоже сообщение: "В ответ на Ваш запрос...". И пошло, и поехало... В атмос­фере привычной семейной разборки как‑то недосуг задуматься о том, что за "письмо" лежало под кучей обуви в прихожей, о чем на самом деле гро­хотали тарелки в мойке. Может быть, думать об этом настолько тяжело, что безопаснее просто сердиться и обижаться.

Мы закончили работу Норы разговором, "письмами" детям. В группе было довольно много взрослых женщин, и не обязательно имеющих детей. Тем не менее письмо получилось совместным – хотя окончательная редакция была, конечно, авторской, Нориной. Это ее жизнь, хотя группа была очень важна в этом исследовании. И вовсе не по признаку совпадения житейско­го опыта: у меня, мол, тоже дочь чашки за собой не моет. И не в чашках дело, и даже не в возрасте или семейном положении. Надо заметить, что групповая работа отменяет – конечно, на время – все общепринятые "важности": считается, что наличие или отсутствие детей – это признак признаков, самое‑самое, тот специфический опыт, который делает одних женщин похожими друг на друга, а других... тоже похожими друг на дру­га. Так вот, может быть и иначе. Более того, когда это иначе – насколько легче дышится и тем, и другим! "Детным" и бездетным, замужним и разве­денным, "карьерным" и не очень... Если вернуться к теме Нориной работы, то мы ведь помним и себя подростками, мы помним, как наши матушки в пятнадцати‑ или семнадцатилетнем нашем возрасте писали пальцем "выт­ри пыль" на запыленной поверхности или демонстративно клали наш не очень свежий лифчик на письменный стол. И тоже хотели нам что‑то ска­зать. И тоже не сказали. Как мы на них злились, как скрежетали зубами, как остро чувствовали, что здесь что‑то не то! И как прочно усвоили сам способ непрямого, неоткровенного, через "пустяки" оформленного диалога о самых важных в жизни вещах... Разный опыт участниц, – когда сняты поверхностные, внешние различия и общепринятые деления на "женские касты", – один из самых сильных ресурсов группы, ее золотой запас. Он помогает пробиться сквозь уровень всем знакомой "бытовухи" к тому, что за ним.

Нет пустяков: за каждым подгоревшим пирогом, за каждым безнадежно ис­порченным ногтем, за каждым пыльным углом и за многими другими "пус­тяками" что‑то стоит, и это что‑то хочет с нами поговорить, но часто у нас не хватает времени или отваги посмотреть на него прямо. Может быть, по­тому, что оно слишком серьезно, грозит подорвать самые основы нашего мира. Норина работа оказалась "про отношения", но я могу вспомнить с десяток работ других женщин, в которых тема пресловутой уборки, "кучи хлама" выводила на совершенно другие проблемы. И тоже важные. Отно­шения с Хаосом – это вам не реклама чистящего средства "Комет‑гель". Смысл собственного существования, внутренний бунт против вечного "должна‑должна‑должна", особые счеты с темой "грязи"...

По работам, начинавшимся с таких понятных каждой женщине ситуаций, есть что вспомнить: можно было бы составить отдельную антологию с эпиграфом из "Твин Пикс": "Совы не то, чем они кажутся". Может быть, дело здесь в том, что большинство из нас не научены выражать как раз важные чувства. Вместо этого мы научены – нашими же мамами, бабуш­ками – переадресовывать эти чувства какой‑нибудь понятной, бытовой, пустяковой теме, событию, предмету. И тогда мы можем вспыхнуть, прице­питься к мелочи и выдать непонятную "свечку", и устыдиться ее. А через какое‑то время сказать: "Ну надо же, из‑за каких пустяков я пережи­ваю", – и снова забыть, не думать и не обращать внимания, пока что‑то очень важное и серьезное в нашей жизни не постучится к нам опять, на­дев, как волк в "Красной Шапочке", игривый чепчик, какую‑то маскировоч­ную, пустячную обертку. Может быть, для того, чтобы мы все‑таки остано­вились, задумались и посмотрели в желтые и страшные глаза волка?

Встречаться с волком безопаснее не в одиночку – я думаю, что Красная Шапочка со мной согласилась бы. Работать с таким материалом легче в группе: естественное смущение от такой "мелочности", "пустячности" предмета, которое мы всегда испытываем, когда нас слишком сильно огор­чит облупленный ноготь или куча посуды в мойке, мгновенно тает, когда оказывается, что и у других женщин тоже так. Они готовы бесстрашно от­правиться с нами в путешествие, в исследовательскую экспедицию, зада­ча которой велика и серьезна – провести независимое расследование и выяснить, что же все‑таки таится за бурной реакцией на пустяк, где же волк? И нельзя ли с этим волком познакомиться, подружиться, приручить?

Когда же мы поддаемся на уговоры своих близких: "Ну что ж ты, глупень­кая, из‑за такого пустяка расстраиваешься?", "Да что ты, мама, опять об одном и том же, да уберу я, уберу!" – мы позволяем сказать себе: "Да, это пустяк, пустяк, стыдно и мелочно из‑за этого расстраиваться" – и не слышим того тревожного звона, того сигнала, который подает нам наша собственная сильная реакция. Мы обесцениваем ее и соглашаемся с кем‑то. Часто это люди, настолько для нас значимые, что мы не будем разби­раться, не будем выяснять, что кроется за нашей реакцией. Мы дружно объявим это пустяком и сойдемся на том, что мама устала и поэтому реа­гирует так на чепуху, или на том, что она (жена, подруга) ну прямо как девочка, от такой ерунды расстраивается, купим новое. В очень скором времени будет нас ожидать следующая похожая ситуация. Кстати, малень­кая девочка на нашем месте все‑таки спросила бы: "Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубки?"

Более того, в нашей готовности объявить поводы своих огорчений пустя­ками есть готовность неуважительно, пренебрежительно отнестись к соб­ственным же по этому поводу чувствам. А за этим, в свою очередь, стоит довольно грозный призрак обесценивающего, неуважительного отношения к чувствам женщины вообще. Что ее может серьезно беспокоить, чем она может быть серьезно недовольна или, как говорил один хорошо знакомый мне мужчина: "Не так плохо ты живешь, чтобы расстраиваться по таким‑то и таким‑то поводам".

Присоединяясь к "конвенции" о том, что наши чувства не заслуживают внимания, повторного обдумывания, анализа, обсуждения, мы тем самым запираем себя в некотором порочном круге – или спирали. Чувства все равно рождаются, они ищут себе повода высказаться, находят его в поверх­ностной, бытовой жизни или – что, конечно, гораздо печальнее и хуже – в болезни, в ухудшении физического самочувствия, в усталости и равноду­шии. Случается, что в какой‑то момент мы действительно готовы плюнуть на то, что нас огорчает, нырнуть под глухую пудовую перину, что по‑чест­ному называют субдепрессией, и ни на что не реагировать. Когда мы пере­стаем реагировать на "пустяки", это обычно означает либо вот такое мрач­ное и никуда не ведущее решение‑анестезию, либо то, что жизнь нас по­ставила лицом к лицу с такой драматической и грозной проблемой, что наши глубинные, истинные чувства как бы получили законный повод вы­сказаться.

Согласитесь: когда серьезно болеет ребенок или приходит какая‑то другая беда, для нас перестает быть важным очень многое из того, что было важ­но еще вчера. Вся наша энергия устремляется бурным, ничем не сдержива­емым потоком на решение проблемы, на то, чтобы эмоционально выжить и сделать все, что только возможно сделать в этой ситуации. Но неужели нам обязательно ждать таких серьезных поводов? Не слишком ли легко мы со­глашаемся с теми, кто – может быть из лучших побуждений, может быть, утешая нас – говорит: "Какие пустяки!" Ведь он говорит не о брошенных поперек стола грязных носках, не о порвавшейся вещи, не о чем‑то немы­том, сломавшемся или потерянном: он объявляет пустяками все то, что для нас стоит за этим сообщением, за этим "письмом". Всегда ли нужно со­глашаться?

Давайте теперь заглянем на светлую, веселенькую сторону той же самой проблемы. Посмотрим на то свойство, приписываемое нам молвой, которое называют легкомыслием, склонностью обращать внимание на поверхност­ное, на не очень важные вещи, заниматься ерундой, в то время как серьез­ные проблемы ждут своего разрешения, утешаться ерундой, когда, в сущ­ности, ничего не решено. Посмотрим, что же здесь прячется в тени молвы.

Одна моя клиентка под Новый год (почему‑то это всегда случается под праздники) узнала об измене мужа – многолетней, оскорбительной, ставя­щей ее в одиозную, комическую и обидную роль недальновидной обману­той жены. Когда она рассказывала мне свою историю, две вещи показались очень важными и очень характерными. Первое – это ее жесткий вывод, связанный с сильной эмоциональной травмой и полемически заостренный, но тем не менее интересный. Чувства самой обманутой жены никого не интересуют – интересуют ее поступки. Окружение, как бы прижав немно­го уши, ожидает, что она будет скандалить, требовать сатисфакции, разво­да, выцарапывать глаза змее‑разлучнице, звонить знакомым с какими‑то гневными разоблачениями. Что же она будет делать? Что она при этом пе­реживает, в тот момент не интересно никому. Народное любопытство, а то и сочувствие (несмотря на моральные запреты), оно все‑таки на стороне любящих – тех, кто "во власти страсти". Их отношения – это, по мень­шей мере, волнует (в отличие от переживаний той, которая много лет "от­работала на этой работе").

Это первое в ее истории, что показалось мне достойным обдумывания. Не знаю, стоит ли соглашаться с таким выводом. Не в том дело: открытие мо­жет быть ошибочным или частичным, но если оно переворачивает картину мира, обратить на него внимание все‑таки стоит.

Второй вывод явился ей в виде яркого сновидения: словно бы она входит в банкетный зал, где толпа нарядных женщин празднует Новый год. Конфет­ти, серпантин, шампанское. Почему‑то ей ясно, что все эти женщины – те, кому изменили. Ее замечают, приветствуют, дают ей в руки бокал и микро­фон. Кто‑то говорит: "А теперь расскажи, как ты к нам попала". Главное впечатление от сна – удивление: сколько женщин, и каких великолепных, и почему эти блестки, шарики, атмосфера чествования? Была еще одна де­таль, в которой сновидица сомневалась: не придумала ли она ее, в самом ли деле приснилось именно так? Деталь такая: в шуме и приветственных вос­клицаниях смутно помнился женский голос, напевавший с эстрады ахматовское "Я пью за разоренный дом...." – и как ни чудовищно, на мотив "В лесу родилась елочка". Из сновидения, как и из песни, слова не выкинешь. Вспоминается частушка из породы "страданий": "Мене милый изменил – я измененная хожу". Честное слово, это не литературный каламбур – самая настоящая деревенская частушка. И вот Валерия, одна из многих в этом "банкетном зале", ходила измененная. Все мысли, все сны и фантазии са­мых тяжелых дней, когда свою рассыпавшуюся жизнь – а главное, свое представление о ней и о себе – нужно было как‑то собрать и удержать в руках, имели между собой нечто общее, некую "музыкальную тему".

А именно: здесь снова идет речь о чувстве, которое не может быть прямо выражено: незачем, некому. "Ему" уже неважно. Окружению – тоже. Что же она делает? Вот муж отбыл на работу, пряча глаза; пустой дом – все очевидно и наглядно до омерзительности. Вспоминается масса примеров, моментов, когда, казалось бы, все должно было стать ясно, но "защита ду­рака" работает, ничего до рокового момента ясно не стало.

Что же она делает? Целый день, извозившись по уши, она пересаживает цветы, и из давно лежавших где‑то в кладовке приготовленных с осени сухоцветов делает несколько роскошных букетов, которые украсят ее рух­нувший дом. Она полностью в это уходит, бормочет что‑то себе под нос: горшок маловат и земли бы добавить – что‑то обрезает, подстригает, обихаживает свои домашние растения. И в порыве болезненного, как она сама понимает, вдохновения создает три совершенно роскошные ком­позиции из сухих цветов, расставляет их на самые правильные, выигрыш­ные, красивые места, удовлетворенно вздыхает, отмывает руки, заметает землю.

В этот момент она уже готова встретить ребенка из школы, готова зани­маться ужином, она не чувствует себя больше раздавленной жабой, чело­веком, чьи чувства никому не интересны. Старые доктора начала века, на­верное, сказали бы: "Правильно, сударыня, нужно отвлекаться, нельзя, зна­ете ли, сосредоточиваться на своих огорчениях". Ну, конечно, в этой про­стенькой точке зрения есть своя правда. Но мне кажется, что здесь есть правда и покрупней. Что такое домашние цветы для тех, кто их любит, для этой женщины в том числе? Это объекты любви и заботы. Это то, что мед­ленно растет. В условиях, которые мы для них создаем, они радуют нас ро­стом и проявлениями своей тихой растительной тайны. Это кусочек нату­ральной, естественной жизни, которая – хоть и в баночке, в горшочке – тем не менее остается кусочком природы, чего‑то важного и существующе­го вне суеты и грохота жизни. Они молчаливы, терпеливы, зелены, глаз на них отдыхает. "Она в отсутствие любви и смерти" пересаживает цветы, обихаживает какой‑то фикус‑кактус. И это ее способствование их жизни и росту, которое в качестве интуитивно схваченной палочки‑выручалочки случилось именно в момент боли и отчаяния, – своеобразное символичес­кое возражение случившемуся, credo терпеливой заботы о живом на пепе­лище своей личной жизни. Оно ее и вытягивало из отчаяния, ибо связано с жизнью более глубокой, чем наши радости и огорчения.

Не могу не сказать еще об одном символическом смысле этого действия – цветы сажают на могилах. Все мы видели женщин, которые в дни религи­озных праздников или просто по выходным вдохновенно и без малейших признаков подавленности роются на кладбище со своими совочками, рас­полагают цветочки как покрасивей, чтобы долго цвели, чтобы им хорошо было. Это тоже некий способ возвысить свою скорбь, если угодно. Придать ей какой‑то другой характер. Очень близко к этому погребальному смыслу то, что она сделала в отношении сухих букетов. То, из чего они были сде­ланы, росло летом, оно было живое, оно должно было украсить ее дом. В своем высушенном, выкрашенном, намертво зафиксированном виде оно ис­полнило свою задачу – украсило ее дом, как память, как тень того, что в этом доме было раньше, когда‑то.

То, что эти два действия в чем‑то сходны, а в чем‑то контрастны, противо­положны, как бы вытянуло из нее тот оттенок унизительности, не чистой боли, а стыдной боли, с которой она жила утром. Это некая "скорая по­мощь" самой себе – из подручных средств, из собственных материалов и умений. Обратите внимание: она занялась не приготовлением еды, которая готовится для кого‑то, даже не наведением уюта в доме (а часто женщины затевают грандиозную уборку в такой ситуации); она уцепилась, как уто­пающий за соломинку, за эту растительную помощь. От живых растений и от мертвых растений, от питомцев и от теней живых растений. В каком‑то смысле она внутренне приняла решение похоронить то, что в такой ситуа­ции следует и можно похоронить, – и жить дальше. Не заболеть, не разва­литься на части, не расплескивать свою агрессию направо и налево, право­му и виноватому, а жить дальше, время от времени бросая взгляд на проч­но зафиксированную память об этом дне. Настанет весна, сухие букеты высохнут и будут выброшены, будет какая‑то другая жизнь, настанет вре­мя свежих веток. Той жизни и той женщины, которая была, уже не будет.

Это история о циклах, об умирании и воскрешении, и каждая из нас, кото­рая пережила сильную эмоциональную травму – измена лишь одна из та­ких травм, – знает, что рано или поздно мы возрождаемся, воскресаем. Очень часто проводником обратно в жизнь для нас бывают вот эти самые пустяки, когда в совершенно разбитом – убитом – состоянии мы бредем по улице незнамо куда. Нам плохо там, откуда мы идем; может, не будет хорошо и там, куда. И вдруг что‑то – книжка, цветок, украшение, камушек, все что угодно – притягивает наше внимание. И как ребенок, который увидел вдруг что‑то удивительное, мы останавливаемся, разинув рот, и смотрим: ой, какая тряпочка, какой цвет, что же это такое, а я такое хочу. И может быть, мы иногда заходим в магазин и даже покупаем эту тряпочку. Вот последнее делать стоит далеко не всегда – мы потом можем не лю­бить эту покупку. Просто мы ухватились за ниточку, которая напомнила нам, что у нас все‑таки есть желания. То, что в этот момент желания про­стенькие, не говорит плохо ни о нас, ни о самих желаниях. Утопающему все равно, из чего сделана соломинка. Захотеть жить в такой момент мож­но с чего угодно – с любой точки, с любой ерунды. Те же старые доктора писали о тяжело больных – тифом, холерой: признаком грядущего воз­рождения, выздоровления может быть то, что больному захотелось какой‑нибудь еды особенной, какой‑нибудь клюквы, какого‑нибудь пирожка. Они очень уважительно относились к такого рода симптомам.

И наше вдруг приходящее на помощь легкомыслие заслуживает вовсе не презрения, а низкого поклона за то, что порой оно нас посещало в минуты тяжелые, мучительные, полные страдания. И брало за руку, вытаскивало в какую‑то другую реальность, где можно обрадоваться блику на камушке, красивой форме совершенно бесполезной вазочки синего стекла, перели­вам красок на каком‑нибудь шарфике. Ну, и, конечно, книжке или живому растению. Оранжевой утке с белой головкой, кружащей над переулком – так странно, наверное, весна. Само собой, еще и обрывку мелодии из окна. Естественно, вдруг открывшемуся виду из окна вагона метро. Ядреному изобилию фруктового ларька – даже тогда, когда никаких ананасов сама не хочешь. Чужой, но такой потрясающей собаке: как же, как называется эта порода? Вкусу, цвету, звуку жизни.

...Встать пораньше, счастья захотеть,

В Тушино рвануть на барахолку,

Лифчик с кружевами повертеть

И примерить прямо на футболку.

Поглазеть на пестрые шатры,

Заглянуть в кибитки грузовые –

И себе, по случаю жары,

Шляпу прикупить на трудовые.

Чтобы красный цвет и желтый цвет

В синеве печатались контрастно,

Чтоб торговцы, окликая вслед,

"Женщина!" – выкрикивали страстно.

Чтоб растаял день на языке

И закапал голые колени,

Чтобы смять обертку в кулаке

И в метро сойти – без сожалений.

Марина Бородицкая

Способность порадоваться, восхититься, замереть, захотеть и ожить – ве­ликая женская способность, без нее те травмы, обиды, удары, потери, ко­торыми полна жизнь любой женщины, были бы неисцелимы. Поблагода­рим же салат и шляпку, – а когда будет не так больно, не забудем еще и подумать...

ГРОЗДЬЯ ГНЕВА

Жечь было наслаждением.

Р. Брэдбери.

4510 по Фаренгейту

Утешение "из ничего" – это еще простительно: окружающим так, пожа­луй, даже удобнее. Но вот скандал, открытое проявление гнева – это уже криминал. Назвать его истерикой – лучший способ сообщить, что и здесь нет ничего важного и серьезного: ну, завелась, ну, покричала, завтра сама же будет чувствовать себя виноватой. Дикие проявления женской агрес­сии, домашний бунт, "бессмысленный и беспощадный" – это так некраси­во, так стыдно... что сотни и тысячи женщин об этом только мечтают. И приличные дамы никогда не делают этого в реальности. Возможно, оно и к лучшему: если есть традиционный, одобренный вековой практикой сцена­рий подавления негативных чувств, значит, нет достойного и не совсем уж убийственного способа их проявлять. Джинн, насидевшийся в кувшине, может натворить дел. Но продолжать его содержать в "местах заключения" тоже небезопасно: кто знает, какой пустяк может неожиданно выбить пробку? Одна моя знакомая в трудный период семейной жизни легко, по­лушутя заметила, что несколько раз ловила себя на попытке "по рассеян­ности" выбросить в мусоропровод ключи от дома. Другая в приступе яро­стной хозяйственной активности после неприятного выяснения отноше­ний "по ошибке" добавила отбеливателя куда не надо – и дорогие фир­менные мужнины рубашки все стали цвета армейских кальсон. Джинн не дремлет. Выпускать его на волю по‑настоящему страшно – кто знает, ка­кую силищу он набрал, проверяя на прочность стенки своего узилища? А продолжать его удерживать силой тоже страшно: во‑первых, ненадежно, а во‑вторых – не по‑хозяйски. Его энергией можно было бы распорядиться как‑то иначе, а так от нее толку никакого, а язву желудка или какую‑ни­будь миому запросто можно нажить. Стало быть, джинну следует дать по­летать в безопасном месте – пусть уж взметнет песок полигона до небес, покажет свою грозную мощь, расшвыряет столы и стулья.

Должна признаться честно: на женских группах стулья летают нередко. Наш завхоз мне на это неоднократно намекал – в том смысле, что разру­шения и урон. Ну что ж, бывало, винтик‑другой и вылетит. В соответствии с пунктом нашего группового "контракта" о непричинении физического ущерба мы, конечно, стараемся ничего особенно не портить и по возмож­ности заменяем предметы обихода на "специальное оборудование". Очень, к примеру, хорош свернутый в трубку ватман – им можно бить‑колотить от души, со всей женской силушки, пока не разлетится в клочья. А он прочный, ватман‑то. Иногда и этого не нужно: достаточно возвысить го­лос, позволить своему гневу зазвучать в полную силу. Боевой клич, лихое уханье, а бывает, что и просто мат.

Фу, какие мы некрасивые, когда злимся, – так нас учили. Учили‑то так, а какая‑нибудь Марья Петровна, красная и пучеглазая, орала на весь школь­ный этаж, да еще ножкой стула лупила по столешнице; никого при этом не смущало, что она тоже не больно‑то хороша. Ей можно, она учительница – ее власть над тремя десятками детей абсолютна, то есть, по известному оп­ределению, "развращает абсолютно". Право на выражение отрицательных эмоций, таким образом, связано не столько с полом, сколько со статусом: начальник сердится – гневается, подчиненный злится – обижается. Оди­озная сварливая жена такова потому, что ей можно. И выглядит она, как и Марья Петровна, кривым зеркалом законной мужской манеры выражать не­довольство. Девушка же должна быть доброй и веселой – не с другими женщинами, это как раз ни к чему, а для потенциальных женихов и их ро­дителей. Это – "хороший прогноз" по части будущего послушания и эмо­циональной выносливости. Правда, прогноз сплошь и рядом ошибочный, иначе откуда берутся многочисленные сварливые жены в фольклоре? Да и то сказать: что они еще могли, кроме как пилить, зудеть, ворчать, вопить и грохотать сковородками в бессильной злобе? Вот ужо невестка появится, тогда и покажет "большуха", кто здесь главный. И все по новой...

Можно было бы сыграть "ту же пьесу" не в посконно‑домотканной стили­стике, а на какой‑нибудь иной манер или все рассказать в суховатой науч­ной манере – сюжета и героев это не меняет. Агрессивные импульсы есть у любого человека: старого и молодого, мужчины и женщины. Импульсы‑то есть, но важнее не они сами, а их последующая "судьба". Право на пря­мое выражение гнева – это право сильного и даже традиционная мужская обязанность. Слабые и зависимые должны быть "милыми" – тогда, может быть, их наградят... когда‑нибудь, если будет настроение. В их распоряже­нии, если они не святые, остаются зависть, обман, обиды, интриги, лесть, притворные обмороки, эмоциональный шантаж и прочие недостойные ору­дия женских "боев без правил". И, разумеется, месть: "Я мстю и мстя моя страшна". Когда милая, серьезная дама покупает сорок пузырьков зеленки, сливает в баночку и опрокидывает на голову предполагаемой (!) любовни­цы мужа – разумеется, яркой блондинке. Когда девушка после ссоры с бойфрендом садится за руль его машины и прямо во дворе бьет одно кры­ло, потом другое, потом задним ходом сминает в гармошку багажник. "Слу­чай Медеи" рассматривать не будем – уж очень страшно[9].

Как‑то раз на группе речь зашла о мстительных фантазиях – эти "нехоро­шие мысли" оказались знакомы всем. Они на свой лад сладостны – "стек­ло с сахаром" – и удивительно похожи. А вот уйду, тогда‑то все запрыга­ют, тогда‑то и пожалеют, что плохо со мной обращались. А вот случится и с тобой то же самое, узнаешь! Озвученные и разыгранные фантазии мести вызывают обычно смешанное чувство: с одной стороны, в этом качестве довольно трудно себе нравиться – "нехорошо". С другой – кайф‑то ка­кой! А с третьей – ощущение принятия со стороны группы, которое само по себе может оказаться важнее воображаемой "мсти" и позволяет иначе посмотреть на ситуацию.

Чем страшней и уродливей какая‑то наша сторона, тем больше она нужда­ется в пристальном рассмотрении: в темноте все предстает пугающе ог­ромным, к тому же легко споткнуться и упасть. Прямо в пасть чудовища, а‑а‑а! Свою агрессивность – в частности, мстительные чувства – нужно знать. А для этого их приходится рассмотреть подробно, хотя иногда очень не хочется. Вот один из монологов героини, рискнувшей работать с очень недобрыми чувствами – конечно, это возможно только при доверии к группе, которой можно показать такую себя.

– Ты меня подставил и использовал, вывел из бизнеса, настоял на ребенке. А когда ребенок родился и я уже от тебя полностью зависела, ты дал мне почувствовать, как мало я из себя пред­ставляю сама по себе. Каждый раз, когда ты даешь мне деньги, ты устраиваешь из этого представление. Ты, видите ли, забыва­ешь о таком пустяке: оказывается, нам тоже нужно на что‑то жить! Ты прекрасно знаешь, дрянь, что мне некуда деться и я рано или поздно попрошу. Все выглядит вполне пристойно, а на самом деле фарс! На день рождения ты передаешь мне дорогущий букет с шофером – это не издевательство? Ты приезжаешь ко мне смотреть телевизор и иногда лениво потрахаться, у тебя все в порядке, тебе просто нужно немножко развлечься и отдох­нуть. И я! Тебя! Ненавижу! (Каждое слово отбивается кулаком по подушке.)

Я хочу, чтобы ты не просто сдох, а сперва разорился. Чтобы тебя предали все, кому ты доверяешь. Чтобы ты пересчитывал копей­ки, продавал вещи, чтобы у тебя замолчал телефон. Я хочу уви­деть тебя в вонючей районной больнице, в палате на двадцать коек, в застиранной майке, чтобы ты мычал и харкал, чтобы на тебя матом орали санитарки, чтобы ты валялся на засранной кле­енке. И может быть, я принесу тебе фруктов и заплачу за новое судно. Если, увидев тебя там, смогу перестать ненавидеть. Если.

(Это еще не конец, продолжение следует. Привожу этот текст, чтобы вы могли представить, до какой степени мы на группе "смываем макияж".)

В фантазиях о мести обидчик и жертва как бы меняются местами – ну а как же, само слово состоит в прямом родстве с невинными "вместо" и "воз­местить". И если не навсегда, то хотя бы на миг "они" – чаще "он" – узнают, каково быть зависимой, испуганной, жалкой. Или пусть даже не узнают, достаточно вообразить. "Сладость мести" действует как обезболи­вающее, временно снимая нестерпимое чувство бессилия и подменяя его иллюзорным и кратким, но противоположным чувством безграничной вла­сти, всесилия. Что, поняли теперь? То‑то! Реальный ущерб – в том числе и себе – не в счет. Удовлетворение самой главной сейчас потребности – в контроле, абсолютной власти – вот что важно. Особенно ярко эта стран­ная нерациональность мстительниц проявляется в тех случаях, когда ору­дием мести становится причинение ущерба самой себе. Скажете, это удел неуравновешенных людей? А не случалось ли вам распевать в разошед­шейся дамской компании "Окрасился месяц багрянцем": "Нельзя? Почему ж, дорогой мой? А в горькой минувшей судьбе ты помнишь, изменщик ко­варный, как я доверялась тебе!" – в общем, а утром качались на волнах лишь щепки того челнока. К слову сказать, такое бесшабашное, "отвязан­ное" пение – своего рода "психодрама мести", даже с обменом ролями: ведь и за "изменщика", и за "красотку" поем. Я бы не рискнула утверждать, что тема мщения уж совсем нам чужда. Возможно, большинство из нас просто умеют вовремя остановиться и не нуждаются в буквальном следо­вании этому р‑роковому сюжету.

Наши рекомендации