Три нераспечатанных письма 7 страница
Я попробовал зайти с другой стороны:
– Карлос, прежде чем направить вас в группу, я пытался объяснить вам основные принципы действия групповой терапии. Помните, я подчеркивал, что все, что происходит в группе, может быть использовано для терапевтической работы?
Он кивнул. Я продолжал:
– И что один из наиболее важных принципов группы состоит в том, что группа – это мир в миниатюре: та среда, которую мы создаем в группе, отражает способ нашего бытия в мире. Помните, я сказал, что каждый из нас моделирует в группе тот же социальный мир, который окружает его в реальной жизни?
Он опять кивнул. Он слушал.
– Теперь посмотрите, что произошло с вами в группе. Вы познакомились с людьми, с которыми вы могли бы установить близкие взаимоотношения. В самом начале мы с вами пришли к выводу, что вам необходимо поработать над развитием взаимоотношений. Именно поэтому вы и вошли в группу, помните? Но теперь, спустя всего шесть недель, все члены группы и по крайней мере один из ко-терапевтов готовы растерзать вас. И это – дело ваших собственных рук. Вы сделали в группе то же самое, что делаете и вне ее! Я хочу, чтобы вы ответили мне честно: вы довольны результатом? Это именно то, чего вы хотите от отношений с другими людьми?
– Док, я прекрасно понял, что вы хотели сказать, но в ваших доводах есть небольшая ошибка. Плевать мне на людей в этой группе, на кой они мне сдались! Разве это люди? Я ни за что бы не стал общаться с такими неудачниками. Их мнение для меня ничто. Я не хочу сближаться с ними.
Я знал эту привычку Карлоса полностью замыкаться в себе. Через неделю-другую, как я подозревал, он бы стал разумнее, и при обычных обстоятельствах мне следовало просто быть более терпеливым. Но если что-то срочно не предпринять, его либо исключат из группы, либо к следующей неделе его отношения с членами группы необратимо разрушатся. Поскольку я сильно сомневался, что после этого прелестного инцидента мне удастся уговорить какого-то другого группового терапевта принять его, я настаивал:
– В ваших словах звучат злость и презрение, и я верю, что вы действительно испытываете эти чувства. Но, Карлос, попытайтесь на минуту вынести их за скобки и посмотреть, не найдете ли вы в себе чего-то еще. И Сара, и Марта испытали сильную боль. Неужели у вас нет к ним больше никаких чувств? Я имею в виду не самые сильные и преобладающие чувства, а, возможно, более слабые импульсы.
– Я знаю, на что вы нацелились. Вы делаете для меня все, что можете. Я хотел бы помочь вам, но тогда мне пришлось бы выдумывать всякую чушь. Вы приписываете мне чувства, которых я не испытываю. Только в этом кабинете я и могу говорить правду, а правда в том, что если мне что и хотелось бы сделать с этими двумя сучками в группе, так это их трахнуть! Это я и имел в виду, когда говорил, что если бы насилие было разрешено, я бы совершал его. И я даже знаю, с кого бы начал!
Скорее всего, он имел в виду Сару, но я не стал уточнять. Меньше всего мне хотелось слушать его рассуждения об этом. Возможно, между нами существовало довольно значительное соперничество, связанное с эдиповым комплексом, которое затрудняло общение. Он никогда не упускал возможности весьма выразительно описать мне, что хотел бы сделать с Сарой, как будто бы мы соревновались за право обладать ею. Я знаю, он верил, будто я отговаривал его от свидания с Сарой потому, что хотел сохранить ее для себя. Но такого рода интерпретации были сейчас абсолютно бесполезны: он слишком замкнут и занимает оборонительную позицию. Чтобы достучаться до него, я должен был придумать что-нибудь поубедительнее.
Единственная оставшаяся возможность, которая приходила мне в голову, состояла в том, чтобы использовать тот эмоциональный взрыв, который я наблюдал на нашем первом сеансе. Тактика казалась мне такой наигранной и примитивной, что я и предположить не мог, что она даст такие поразительные результаты.
– Хорошо, Карлос, давайте рассмотрим то идеальное общество, которое вы вообразили себе и которое отстаиваете, – общество, где изнасилование легально. Теперь задумайтесь на минуту о своей дочери. Как бы она чувствовала себя, живя в обществе, где могла бы стать жертвой узаконенного насилия, дыркой для любого возбужденного козла, которому взбрело бы в его рогатую голову взять силой семнадцатилетнюю девочку?
Карлос внезапно перестал ухмыляться. Он заметно содрогнулся и сказал без всякой рисовки:
– Я не хотел бы для нее такого.
– Но куда же она денется в этом мире, который вы строите? Уйдет в монастырь? Вам пришлось бы обеспечить ей место для жизни: этим и занимаются все отцы, – строят мир для своих детей. Я никогда не спрашивал вас раньше, чего вы в действительности хотите для нее?
– Я хочу, чтобы у нее были любящие отношения с мужчиной и любящая семья.
– Но как это может осуществиться, если ее отец защищает мир насилия? Если вы хотите, чтобы она жила в мире любви, то ваша задача – построить этот мир, и начать вы должны со своего собственного поведения. Вы не можете не подчиняться своим собственным законам – это основа любой этической системы.
Тон нашего разговора изменился. Больше не было ни перепалок, ни грубости. Мы стали крайне серьезными. Я чувствовал себя скорее не терапевтом, а преподавателем философии или теологии, но я знал, что это правильный путь. Я говорил то, что должен был сказать уже давно. Карлос часто подшучивал над своей собственной непоследовательностью. Я вспомнил, как однажды он со смехом описал мне разговор со своими детьми за обедом (они навещали его два-три раза в год), когда он сказал дочери, что хочет знакомиться с каждым парнем, с которым она будет встречаться, и оценивать ее выбор. «Что же касается тебя, – указал он на сына, – бери любую телку, какую сможешь заарканить!»
Теперь не было сомнений, что я привлек его внимание. Я решил усилить воздействие, использовав еще одну точку опоры, и подошел к тому же вопросу с другой стороны.
– И еще кое-что сейчас пришло мне в голову, Карлос. Помните свой сон о зеленой «Хонде» две недели назад? Давайте вернемся к нему.
Ему нравилось анализировать сновидения, и он был рад обратиться к нему, уйдя от неприятного разговора о своей дочери.
Карлосу снилось, что он пришел в прокат автомобилей, чтобы взять машину, но единственная модель, которую ему могли предложить, была Honda Civic – его самая нелюбимая машина. Из всех имеющихся цветов он выбрал красный. Но когда он пришел на стоянку, единственной доступной машиной оказалась зеленая – его самый нелюбимый цвет! Самым важным в этом сновидении было не его безобидное содержание, а вызванная им эмоция, – сон был пропитан ужасом: Карлос проснулся от страха, который не покидал его несколько часов.
Две недели назад он не смог далеко продвинуться в анализе этого сновидения. Насколько я помнил, он отклонился в сторону ассоциаций, связанных с личностью сотрудницы проката. Но сегодня я увидел этот сон в совершенно ином свете. Много лет назад Карлос твердо уверовал в переселение душ, и эта вера давала ему счастливое избавление от страха смерти. На одной из наших первых встреч он использовал метафору, сказав, что умирание – это просто смена старого тела на новое, как мы меняем старый автомобиль. Теперь я напомнил ему эту метафору.
– Предположим, Карлос, что этот сон – больше, чем сон об автомобилях. Ведь в том, чтобы взять напрокат автомобиль, явно нет ничего пугающего – такого, что может вызвать кошмар и всю ночь не давать заснуть. Мне кажется, это был сон о смерти и будущей жизни, и в нем использовано ваше сравнение смерти и возрождения со сменой автомобилей. Если мы посмотрим на него с этой точки зрения, мы найдем больше смысла в том, что сон сопровождался таким сильным страхом. Что вы скажете насчет того, что единственной моделью машины, которую вы смогли получить, была зеленая «Хонда»?
– Я ненавижу «Хонды» и терпеть не могу зеленый цвет. Моей следующей машиной должна быть «Мазерати».
– Но если машина – это символ тела, почему вы в будущей жизни должны получить тело или судьбу, которые вы больше всего ненавидите?
Карлосу ничего другого не оставалось, кроме как ответить:
– Ты получаешь то, чего заслуживаешь, в зависимости от того, что ты делал и как жил в этой жизни. Ты можешь двигаться либо вверх, либо вниз.
Теперь он понял, к чему я вел этот разговор, и покрылся испариной. Стена цинизма и бесчувственности вокруг него всегда шокировала и отпугивала собеседников, но теперь была его очередь быть шокированным. Я затронул его самые чувствительные струны: любовь к детям и веру в реинкарнацию.
– Продолжайте, Карлос, это важно: попробуйте соотнести это с собой и с вашей жизнью.
Он медленно пробовал каждое слово:
– Сон говорит, что я живу неправильно.
– Соглашусь: я думаю, именно об этом сон и говорит. Расскажите больше о том, какие мысли у вас есть о правильной жизни.
Я собрался было читать проповедь о том, что во всех религиях считается правильной жизнью: любовь, великодушие, забота, благородные мысли, добрые дела, милосердие, – но все это не понадобилось. Карлос дал мне понять, что я донес до него свою точку зрения: он сказал, что у него голова идет кругом, что для одного раза этого слишком много. Он хочет подумать обо всем этом в течение недели. Несмотря на то что у нас оставалось всего пятнадцать минут, я решил поработать на другом участке.
Я вернулся к той теме, которую Карлос затронул в начале сессии, – к его мнению, что он упустил блестящую возможность с Рут, женщиной, которую мельком видел на церковном собрании, и к последующему самобичеванию по поводу того, что он не проводил ее до машины. Функция, которую выполняли эти иррациональные мысли, была очевидна. До тех пор пока Карлос продолжал верить, что совсем близок к тому, чтобы его захотела и полюбила хорошенькая женщина, он может поддерживать в себе иллюзию, что он ничем не отличается от других, с ним не происходит ничего серьезного, что он не обезображен и не страдает смертельной болезнью.
Раньше я не касался этого отрицания. Вообще лучше не разрушать защиты, если только они создают больше проблем, чем решений, и пока не нашлось ничего лучшего взамен. Реинкарнация – как раз тому пример: хотя лично я рассматриваю ее как отрицание смерти, эта вера служила Карлосу (и множеству людей во всем мире) хорошим утешением; фактически, вместо того чтобы разрушать ее, я всегда ее поддерживал, а на этой сессии даже укрепил, убеждая Карлоса быть последовательным в своих выводах из этого учения.
Но пришло время бросить вызов некоторым менее полезным элементам его системы отрицания.
– Карлос, вы действительно верите, что если бы вы проводили Рут до машины, то могли бы с вероятностью десять-пятнадцать процентов жениться на ней?
– Одно могло вести к другому. Между нами что-то происходило. Я чувствовал это. Я знаю то, что я знаю!
– Но вы говорите так каждую неделю – женщина в супермаркете, секретарша в приемной дантиста, кассирша в кинотеатре. Вы даже чувствовали это по отношению к Саре. Подумайте о том, сколько раз вы или любой другой мужчина провожал женщину до машины и не женился на ней!
– Хорошо, хорошо, может быть, вероятность была равна одному или даже половине процента, но все же она была – если бы я не был таким болваном. Я даже не подумал о том, чтобы попросить разрешения ее проводить!
– И из-за этого вы казните себя? Карлос, я вам прямо скажу: то, что вы говорите, совершенно лишено здравого смысла. Все, что вы рассказали мне о Рут – а вы ведь говорили с ней всего пять минут, – это что ей двадцать три года, у нее двое маленьких детей и она недавно развелась. Давайте будем реалистами – как вы сами сказали, здесь то место, где нужно быть честным. Что вы собирались сказать ей о своем здоровье?
– Когда я узнаю ее получше, я скажу ей правду – что у меня рак, но сейчас он под контролем, и врачи его лечат.
– И?..
– Что доктора не уверены в том, что произойдет дальше, что каждый день открываются новые лекарства, но что в будущем у меня может случиться ухудшение.
– А что сказали вам врачи? Они сказали, что может случиться ухудшение?
– Вы правы – ухудшение будет , если не будет найдено лекарство.
– Карлос, я не хочу быть жестоким, я хочу быть объективным. Поставьте себя на место Рут – двадцать три года, двое маленьких детей, трудный период в жизни, – по-видимому, она ищет твердую опору для себя и своих детей, имеет обывательское представление о том, что такое рак, и очень боится его. Являетесь ли вы воплощением той поддержки и безопасности, к которым она стремится? Захочется ли ей принять неопределенность, связанную с вашим здоровьем? Рискнуть оказаться в ситуации, когда ей придется ухаживать за вами? Каковы реальные шансы, что она позволит себе увлечься вами, сблизиться с вами настолько, насколько вы этого хотите?
– Вероятно, меньше, чем один на миллион, – поникшим голосом ответил Карлос.
Я был жесток, но было бы более жестоко не быть таковым, а просто потакать ему, молчаливо подтверждая, что он не в состоянии видеть реальность. Фантазии о Рут позволяли ему чувствовать, что другой человек может переживать за него и беспокоиться о нем. Я надеялся, что он поймет: именно моя готовность противостоять ему, а не подмигивание у него за спиной, была проявлением моей манеры переживать и заботиться.
Вся его бравада прошла. Карлос спросил вполголоса:
– Так что же мне остается?
– Если то, чего сейчас вам хочется – это близость, то насчет поиска жены можно расслабиться. Я уже несколько месяцев наблюдаю, как вы себя этим изводите. Я думаю, пора уняться. Вы только что закончили тяжелейший курс химиотерапии. Четыре недели назад вы не могли ни есть, ни встать с постели, ни прекратить рвоту. Вы очень похудели, вы восстанавливаете силы. Не нужно ожидать, что вы прямо сейчас найдете жену, вы слишком многого от себя требуете. Поставьте перед собой разумную цель – вы умеете делать это не хуже меня. Сосредоточьтесь на том, чтобы хорошо поговорить. Попробуйте укрепить дружбу с людьми, которых вы уже знаете.
Я увидел, что губы Карлоса начали складываться в улыбку. Он понял, что моим следующим предложением будет: «А разве группа – не самое подходящее место для этого?»
После этой сессии Карлос уже не был прежним. Наша очередная встреча состоялась на следующий день после группы. Первое, что он сказал, – что я не поверю, каким хорошим он был в группе. Он похвастался, что теперь стал самым заботливым и чутким членом группы. Он нашел мудрый выход из своего затруднительного положения, рассказав группе, что у него рак. Карлос заявил – и через несколько недель Сара вынуждена была признать это, – что его поведение так резко изменилось, что теперь к нему обращались за поддержкой.
Он похвалил нашу предыдущую встречу:
– Прошлая сессия была лучше всех. Я хотел бы, чтобы у нас всегда были такие беседы. Я не помню точно, о чем мы говорили, но это помогло мне здорово измениться.
Особенно меня позабавило одно его замечание:
– Не знаю, почему, но я даже стал по-другому относиться к мужчинам в группе. Все они старше меня, но, как это ни смешно, у меня такое ощущение, что я обращаюсь с ними, как со своими сыновьями!
Меня мало беспокоило, что он забыл содержание нашего разговора. Гораздо лучше, что он забыл, о чем мы говорили, чем если бы было наоборот (это бывает с пациентами гораздо чаще): помнил бы точно, о чем мы говорили, но остался прежним.
Карлос стремительно менялся к лучшему. Две недели спустя он начал сессию с заявления, что на прошлой неделе сделал два важных открытия. Он был так горд этими открытиями, что дал им названия. Первое он назвал (взглянув в свои записи) «У всех есть сердце». Второе называлось «Мои ботинки – это не я сам».
Вначале он пояснил первое открытие:
– В течение прошлого группового занятия все три женщины много делились своими чувствами: о том, как тяжело без партнера, об одиночестве, как они скорбят по своим родителям, о ночных кошмарах. Не знаю, почему, но внезапно я увидел их в другом свете! Они такие же, как я! У них в жизни такие же проблемы, как у меня. Раньше я всегда представлял себе женщин, восседающими на горе Олимп, разглядывающими выстроившихся перед ними мужчин и сортирующими их по принципу: этот подходит для моей спальни, а этот – нет.
– Но в тот момент, – продолжал Карлос, – у меня возникло видение их обнаженных сердец. Передние части их грудных клеток исчезли, просто растворились, обнажив лиловую квадратную полость с ребристыми стенками и в центре – сияющее темно-красное пульсирующее сердце. Всю неделю я видел бьющиеся сердца у каждого, и я сказал себе: «У каждого есть сердце, у каждого». Я видел сердце в каждом – в уродливом горбуне, который работает в регистратуре, в старухе, моющей полы, даже в мужчинах, с которыми я работаю!
Рассказ Карлоса растрогал меня до слез. Я думаю, он увидел это, но, чтобы не смущать меня, ничего не сказал, поспешив перейти к следующему открытию: «Мои ботинки – это не я сам».
Он напомнил мне, что на последней сессии мы обсуждали его сильную тревогу по поводу предстоящего доклада на работе. У него всегда были большие трудности с публичными выступлениями: болезненно чувствительный к любой критике, он часто, по его собственным словам, выставлял себя посмешищем, грозно контратакуя всех, кто подвергал сомнению любой аспект его доклада.
Я помог ему понять, что он утратил ощущение своих личных границ. Естественно, сказал я, что человек отрицательно реагирует на угрозу своей сущности, ведь тогда речь идет о самосохранении. Но я указал на то, что Карлос расширил границы своей личности, включив в них свою работу, и поэтому реагировал на безобидную критику любого аспекта работы так, как если бы покушались на само его существование, угрожая его жизни. Я предложил Карлосу увидеть разницу между основным ядром своей личности и другими, второстепенными свойствами и действиями. Затем он должен был разотождествиться с этими второстепенными частями: это могли быть его предпочтения, ценности или поступки, но это не он сам, не его сущность.
Карлоса увлекла эта идея. Она не только объясняла его агрессивное поведение на работе – он смог распространить эту модель «разотождествления» и на свое тело. Другими словами, хотя его тело и находилось в опасности, он сам – его сущность оставалась незатронутой.
Эта интерпретация намного снизила его тревожность, и его выступление на работе было очень ясным и открытым для критики. Он никогда не выступал так удачно. Во время выступления у него в голове вертелась фраза: «Моя работа – это не я». Когда он закончил и сел напротив своего шефа, фраза обрела продолжение: «Я – это не моя работа. Не мои слова. Не моя одежда. Ни одна из этих вещей». Он скрестил ноги и заметил свои поношенные, стоптанные ботинки: «Мои ботинки – это тоже не я сам». Он стал покачивать ногами, надеясь привлечь внимание шефа и объявить ему: «Мои ботинки – это не я!»
Два открытия Карлоса – первые из многих, последовавших за ними, – были подарком мне и моим ученикам. Эти два открытия, порожденные разными формами терапии, лаконично иллюстрировали разницу между тем, что человек может извлечь из групповой терапии с ее акцентом на общности между людьми и из индивидуальной терапии с ее вниманием к внутренней общности. Я до сих пор использую образы Карлоса для иллюстрации своих идей.
Последние месяцы, оставшиеся у него, Карлос решил посвятить другим. Он организовал группу взаимопомощи для раковых больных (язвительно пошутив при этом, что это предсмертный ночной клуб), а также вел группу развития межличностных навыков при одной из церквей. Сара, к тому времени ставшая одним из его наиболее убежденных сторонников, присутствовала на одном из занятий в качестве почетного гостя и свидетельствовала о его умелом и тонком руководстве.
Но больше всего он отдавал себя детям, которые заметили происшедшие в нем перемены и решили жить с ним, на семестр переведясь в ближайший колледж. Он был удивительно добрым и щедрым отцом. Мне всегда казалось, что то, как человек встречает смерть, в огромной степени зависит от модели, заложенной родителями. Последний дар, который родитель может дать своим детям, – это на собственном примере научить их, как встретить собственную смерть, сохраняя самообладание. И Карлос дал своим детям необычайный урок благости. Его смерть не стала одним из темных, скрытых, потаенных уходов. До самого конца он и его дети были откровенны друг с другом относительно его болезни и вместе шутили над его манерой пыхтеть, косить глазами и морщить губы, когда он произносил слово «лимфо-о-о-ома».
А мне он преподнес свой главный дар незадолго до смерти, и это был окончательный ответ на вопрос, стоит ли и уместно ли заниматься «амбициозной» терапией со смертельно больными людьми. Когда я навестил его в госпитале, Карлос был так слаб, что почти не мог двигаться, но он поднял голову, пожал мне руку и прошептал: «Спасибо. Спасибо, что спасли мою жизнь!»
Глава 3
«Умер не тот ребенок»
Несколько лет назад, во время подготовки исследовательского проекта по изучению утраты, я опубликовал маленькую заметку в местной газете, которая заканчивалась следующим объявлением:
«На первом, предварительном этапе исследования доктор Ялом хотел бы побеседовать с людьми, которым не удалось справиться со своим горем. Прошу добровольцев, готовых дать интервью, позвонить по тел. 555–63–52».
Из тридцати пяти человек, откликнувшихся на объявление, Пенни была первой. Она сказала моему секретарю, что ей тридцать восемь лет, она разведена, что четыре года назад она потеряла свою дочь и ей необходимо немедленно со мной поговорить. Хотя она работала водителем такси по шестьдесят часов в неделю, она подчеркнула, что сможет прийти для беседы в любое время дня и ночи.
Через двадцать четыре часа она сидела напротив меня. Крупная, сильная женщина с обветренным и изможденным лицом и независимым видом. Она производила впечатление очень упрямой, напомнив мне несгибаемую звезду 30-х годов Марджори Мэйн, сейчас уже давно умершую.
Тот факт, что Пенни переживала кризис (по крайней мере, она так утверждала), поставил меня перед дилеммой. Я не мог лечить ее; у меня не было свободных часов, чтобы принимать еще одну пациентку. Каждая свободная минута моего времени была посвящена написанию предложения о проведении исследования, и срок подачи заявки на грант неуклонно приближался. В то время это было важнейшим приоритетом моей жизни; именно поэтому я и искал добровольцев с помощью объявления. Кроме того, через три месяца я уходил в творческий отпуск, поэтому тогда было неподходящее время для начала курса психотерапии.
Чтобы избежать недоразумений, я решил, что лучше всего сразу выяснить вопрос с терапией – прежде чем углубляться в проблемы Пенни и даже прежде чем спрашивать, почему через четыре года после смерти дочери ей необходимо было встретиться со мной немедленно.
Поэтому я начал со слов благодарности за то, что она вызвалась поговорить со мной в течение двух часов о своем горе. Я предупредил ее, что прежде чем она согласится продолжать, ей следует знать, что это исследовательское, а не терапевтическое интервью. Я даже добавил, что, хотя и существует шанс, что наш разговор будет ей полезен, возможно также, что он временно выбьет ее из колеи. Однако, если я увижу, что терапия действительно необходима, я буду рад помочь ей подыскать терапевта.
Я остановился и посмотрел на Пенни. Я был очень доволен своими словами: я обезопасил себя и говорил достаточно ясно, чтобы предотвратить любые недоразумения.
Пенни кивнула. Она поднялась со стула. На мгновение я встревожился, решив, что она собралась уходить. Но Пенни просто расправила свою длинную джинсовую юбку, снова села и спросила, нельзя ли закурить. Когда я протянул ей пепельницу, она закурила и начала сильным глубоким голосом:
– Хорошо, мне нужно поговорить, но я не могу позволить себе терапию. Я стеснена в средствах. Я уже посещала двух дешевых терапевтов – один из них был еще студентом – в окружной клинике. Но они боялись меня. Никто не хочет говорить о смерти ребенка. Когда мне было восемнадцать лет, я ходила к женщине-консультанту в наркологическую клинику, которая сама была бывшей алкоголичкой, – она была хорошим консультантом, задавала верные вопросы. Может быть, мне нужен психотерапевт, потерявший ребенка. А может быть, настоящий специалист. Я питаю большое уважение к Стэнфордскому университету. Вот почему я подпрыгнула, увидев заметку в газете. Я всегда думала, что моя дочь училась бы в Стэнфорде – если бы осталась жива.
Она смотрела прямо на меня и говорила без обиняков. Я люблю сильных женщин, и ее стиль мне понравился. Я заметил, что и сам стал говорить немного резче.
– Я помогу вам говорить. И я могу задавать тяжелые вопросы. Но я не намерен потом собирать вас по кусочкам.
– Я вас поняла. Помогите мне только начать. Я сама о себе позабочусь. С десяти лет я была самостоятельным ребенком и ходила со своим ключом.
– Хорошо, начните с того, почему вы захотели встретиться со мной немедленно. Моему секретарю показалось, что вы в отчаянии. Что случилось?
– Несколько дней назад, когда я ехала домой с работы – я заканчиваю примерно в час ночи, – я на время отключилась. Когда я очнулась, я ехала по встречной полосе и ревела, как раненый зверь. Если бы навстречу попался какой-нибудь транспорт, меня бы здесь не было.
Вот так мы начали. Меня образ этой женщины, ревущей, как раненый зверь, лишил присутствия духа, и я какое-то время не мог отделаться от него. Затем я начал задавать вопросы. Дочь Пенни, Крисси, заболела редкой формой лейкемии в девять лет и умерла четыре года спустя, за день до своего тринадцатилетия. В течение этих четырех лет Крисси пыталась посещать школу, но почти половину всего времени была прикована к постели и каждые три или четыре месяца ложилась в больницу.
Как сам рак, так и его лечение были крайне мучительны. За четыре года болезни она перенесла множество курсов химиотерапии, которые продлевали ей жизнь, но каждый раз после них она теряла волосы и была совсем больной. Крисси перенесла несколько дюжин болезненных процедур извлечения костного мозга и столько кровопусканий, что в конце концов у нее не осталось ни одной нормальной вены. В последний год жизни врачи поставили ей постоянный внутривенный катетер, чтобы было легче получать доступ к ее кровеносной системе.
Ее смерть была ужасной – невозможно представить, насколько ужасной, сказала Пенни. В этот момент она начала плакать. Верный данному обещанию задавать тяжелые вопросы, я убедил ее рассказать, как ужасна была смерть Крисси.
Пенни хотела, чтобы я помог ей начать, и, по чистой случайности, мой вопрос вызвал поток чувств. (Позже я убедился, что Пенни испытала бы сильную боль в любом случае, с чего бы я ни начал.) В конце концов Крисси умерла от пневмонии; ее сердце и легкие не справились: она не могла дышать и захлебнулась жидкостями своего тела.
Самое ужасное, сказала мне Пенни сквозь слезы, что она не может вспомнить смерть дочери: последние часы жизни Крисси выпали из ее сознания. Она помнит только, как ложилась в тот вечер спать рядом с дочерью (во время госпитализации Крисси Пенни спала на больничной кровати рядом с ней), а много позже – как сидела у изголовья кровати Крисси, обнимая свою мертвую дочь.
Пенни начала говорить о своей вине. Ее преследовала навязчивая мысль о том, как она вела себя во время смерти Крисси. Она не могла себя простить. Ее голос стал громче, а в тоне послышалось самообвинение. Она говорила как прокурор, пытающийся убедить меня в том, что она виновна.
– Можете представить, – восклицала она, – я даже не могу вспомнить, когда, я не могу вспомнить, как я узнала, что моя Крисси умерла!
Она была уверена и вскоре убедила меня в своей правоте, что вина за это постыдное поведение и была причиной, по которой она не могла отпустить Крисси, по которой ее горе застыло на четыре года.
Я был намерен придерживаться своей исследовательской задачи: узнать как можно больше о хроническом чувстве утраты и составить список вопросов для структурированного интервью. Несмотря на это, возможно, из-за ее большой потребности в терапии, я обнаружил, что соскальзываю в терапевтический стиль. Поскольку чувство вины казалось основной проблемой, я решил за оставшееся от двухчасового интервью время выяснить как можно больше о чувстве вины Пенни.
– Виновны в чем? – спросил я. – Каковы обвинения? Главное, в чем она себя обвиняла, – это что она не присутствовала в полной мере рядом с Крисси. Она играла, как она выразилась, во множество воображаемых игр. Она никогда не разрешала себе поверить в то, что Крисси умрет. Даже когда доктор сказал ей, что ее дочь до сих пор жива только чудом, даже когда он абсолютно ясно дал ей понять, что от этой болезни не выздоравливают и напрямую сказал, что Крисси осталось жить совсем немного, когда они в последний раз приехали в госпиталь, Пенни отказывалась верить, что Крисси не поправится. Она была вне себя от ярости, когда доктор назвал ее последнюю пневмонию благословением, которому не нужно противиться.
Фактически даже сейчас, четыре года спустя, она не приняла смерть Крисси. Только неделю назад она очнулась у прилавка аптеки с подарком для Крисси в руке – плюшевой игрушкой. Однажды во время нашего с ней разговора она сказала, что Крисси «исполнится» семнадцать в следующем месяце, а не «исполнилось бы».
– Разве это такое уж преступление? – спросил я. – Разве надеяться – это преступление? Какая мать хотела бы верить в то, что ее ребенок умрет?
Пенни ответила, что действовала так не из любви к Крисси, а из эгоизма. Каким образом? Она никогда не помогала Крисси говорить о ее страхах и чувствах. Как могла Крисси говорить о смерти с матерью, которая притворялась, что этого не случится? Следовательно, Крисси вынуждена была оставаться одна со своими мыслями. Какая польза в том, что она спала рядом с дочерью? На самом деле она не была с ней рядом. Самое страшное, что может случиться с человеком, – это умереть в одиночестве, и именно так она позволила умереть своей дочери.