Письма об эстетическом воспитании человека 6 страница
серьезная игра. А между тем, рассматривая ее извне, сознательно, то есть с
точки зрения коллективного суждения, это все-таки не что иное, как игра. Но
игра, исходящая из внутреннего понуждения. В этом и заключается
двусмысленность, присущая всему творческому.
Если игра исчерпывается сама собою, не порождая ничего пребывающего и
живого, то она и не была не чем иным, как игрой; в противном случае это
называется творческой деятельностью. Из играющего движения факторов,
взаимоотношения которых пока еще не установлены, возникают группировки, лишь
впоследствии оцениваемые наблюдающим и критическим интеллектом. Создание
нового является делом не интеллекта, а влечения к игре, действующего по
внутреннему понуждению. Творческий дух играет теми объектами, которые он
любит.
Поэтому легко можно принять за игру всякую творческую деятельность,
возможности которой скрыты от толпы. На свете, наверное, было очень немного
творческих людей, которых не упрекали бы в "игре". Для гениального человека,
каким был Шиллер, мы склонны признать законность иных точек зрения. Однако
он сам хотел бы выйти за пределы, в которые поставлен исключительный человек
и люди, подобные ему; он хотел бы дойти до уровня более обыкновенного
человека с тем, чтобы и его приобщить к тому подвигающему и спасительному
началу, которые и без того присущи творческой натуре в силу могучего
внутреннего понуждения. Но возможность распространения такой точки зрения на
воспитание человека вообще отнюдь еще не обеспечена, по крайней мере
кажется, что этого еще нет.
Для разрешения этого вопроса мы, как всегда в таких случаях, должны
прибегнуть к свидетельству истории человеческого духа. Для этого необходимо,
чтобы мы еще раз ясно представили себе, какова та основа, из которой мы
исходим при обсуждении этого вопроса: мы видели, что Шиллер требует
освобождения от противоположностей, доходящего до полной пустоты сознания, в
которой, стало быть, никакой роли не играют ни ощущения, ни чувства, ни
мысли, ни намерения. Это желанное состояние есть не что иное, как состояние
недифференцированного сознания, то есть такого сознания, в котором,
вследствие депотенцирования энергетических ценностей, все содержания
утратили свою различность. Действительное же сознание возможно только там,
где ценности создают различимость содержаний. Где нет различности, там не
может быть и действительного сознания. Поэтому мы имеем право назвать такое
состояние "бессознательным", хотя возможность сознания во всякое время
имеется налицо. Мы имеем, стало быть, дело с искусственным "понижением
ментального уровня" [Janet: "abaissement du niveau mental".], а это именно и
создает сходство с йогою и с состоянием гипнотического "оцепенения".
["Engourdissement".]
Насколько мне известно, Шиллер нигде не высказывался о том, как он в
сущности представляет себе технику - если можно так выразиться - создавания
эстетического настроения. Пример с Юноной Людовизи (Juno Ludovisi), который
он попутно приводит в своих письмах, показывает нам состояние "эстетического
благоговения", которое характеризуется как полное отдавание себя
созерцающему объекту и вчувствование в него. Но состояние такого
благоговения не отличается отсутствием содержания и определений. Однако этот
пример в связи с целым рядом других мест указывает на то, что перед Шиллером
вставала именно идея "благоговения". ["Женственный бог взывает к нашему
поклонению".] Тут мы снова касаемся сферы религиозных феноменов; и в то же
время пред нами открывается перспектива фактической возможности
распространения таких точек зрения на человека вообще. Состояние
религиозного благоговения есть коллективный феномен, не обусловленный
индивидуальной способностью.
Но есть еще и другие возможности. Мы видели выше, что пустота в
сознании, или соответственно бессознательное состояние, вызывается
погружением либидо в область бессознательного. В бессознательном уже лежат
наготове сравнительно выделяющиеся содержания, а именно комплексы
воспоминаний индивидуального прошлого, и прежде всего родительский комплекс,
тождественный с детским комплексом вообще. Благодаря благоговению, то есть
погружению либидо в область бессознательного, детский комплекс вновь
пробуждается, вследствие чего оживают и воспоминания детства, и прежде всего
отношение к родителям. Фантазии, вызванные таким пробуждением, дают повод
для возникновения отеческих и материнских божеств; они же пробуждают и
религиозное отношение к Богу Отцу и соответствующие детские чувства.
Показательно то, что в сознании возникают символы родителей, а отнюдь не
всегда образы реальных родителей, - факт, который Фрейд объясняет
вытеснением родительского имаго, наступающим вследствие кровосмесительных
противлении. Я согласен с таким объяснением, но придерживаюсь того мнения,
что оно не исчерпывает предмета, ибо не принимает во внимание чрезвычайно
важного смысла такого символического замещения. Символизирование в
божественном образе свидетельствует об огромном шаге вперед, за пределы
конкретизма и чувственности воспоминаний, и притом потому, что понятие
"символа", как символа действительного, быстро превращает регресс в
прогресс; а между тем он так и остался бы регрессом, если бы так называемый
символ был окончательно признан лишь знаком реальных родителей и тем самым
лишен самостоятельного характера. [Этот пункт пространно изложен в /29/]
Принятие символа за реальную действительность привело человечество к
его богам, то есть к реальности мысли, сделавшей человека господином земли.
Благоговение - это понимал и Шиллер - есть движение либидо вспять, по
направлению к первобытному, и погружение в источник всех начал. Из этого
возникает символ как образ начинающегося прогрессивного движения, как
объединяющий итог всех бессознательных факторов - "живой образ", как его
называет Шиллер, образ божества, как показывает история. И вряд ли случайно
наш автор избрал для примера именно образ Юноны Людовизи. Из треножника
матерей Гете извлекает возносящиеся божественные образы Париса и Елены; с
одной стороны - символ обновленных, вновь юных родителей, с другой стороны -
символ внутреннего объединительного процесса, которого Фауст страстно желает
и ищет для себя в качестве высшего внутреннего примирения; это показывает
следующая сцена, и это же наглядно вытекает из дальнейшего развития второй
части. Пример Фауста прямо показывает нам, что видение символа дает указание
на дальнейший путь жизни, привлекает либидо к еще далекой цели, которая,
однако, с этого момента неугасимо действует в человеке, так что вся его
жизнь, разгоревшись как пламя, неустанно стремится вперед по направлению к
дальним целям. В этом и заключается специфическое значение символа как силы,
возбуждающей жизнь. В этом и заключается ценность и смысл религиозного
символа. Понятно, что я разумею при этом не символы догматически-закоснелые
и мертвые, а символы, возникающие из недр творческого бессознательного,
присущего живому человеку.
Отрицать огромное значение таких символов может, собственно говоря,
лишь тот, кто считает началом мировой истории сегодняшний день. Казалось бы,
что излишне говорить о значении символов; на самом же деле это, увы, не так,
ибо дух нашего времени таков, что он мнит себя стоящим даже выше собственной
психологии. Морально-гигиеническая точка зрения нашего времени такова, что
она хочет знать о каждой отдельной вещи, вредна она или полезна, правильна
или неправильна. Настоящая же психология не может заниматься этим; она
довольствуется познанием того, каковы вещи сами по себе.
Образование символов, вытекающих из состояния "благоговения", является
одним из тех религиозных коллективных феноменов, которые не связаны с
индивидуальной способностью человека. Поэтому мы имеем полное право
предполагать и тут возможность расширения обсуждаемых точек зрения и
возможность применения их к человеку вообще. Думаю, что этим я в достаточной
степени показал хотя бы теоретическую возможность точек зрения Шиллера в
применении к общей психологии человека. Для полноты и ясности мне хотелось
бы прибавить, что меня уже издавна занимает вопрос об отношении сознания и
сознательного жизнеуправления к символу. Занимаясь этим вопросом, я пришел к
заключению, что ввиду большого значения символа, как представителя
бессознательного, его нельзя оценивать слишком низко. Ведь во время лечения
нервнобольных нам ежедневно на опыте приходится убеждаться, сколь велико
практическое значение бессознательных интерференции. Чем сильнее
диссоциация, то есть сознательной установки от индивидуальных и коллективных
содержаний бессознательного, тем более вредные и даже опасные задержки или
усиления вызывает бессознательное в содержаниях сознания. Из практических
соображений приходится, стало быть, признать за символом немалое значение.
Но раз мы признаем за символом это значение - все равно, малое или большое,
- символ тем самым уже получает природу сознательного мотива; это значит,
что он воспринимается сознанием и что бессознательно оккупированное либидо
получает возможность развернуться в ведении сознательной жизни. Мне
думается, что таким путем мы достигаем существенного преимущества в
практическом отношении, а именно: мы достигаем содействия бессознательного,
его слияния с сознательной психической работой и, следовательно, исключения
тормозящих влияний бессознательного.
Эту совместную функцию, это отношение к символу я назвал
трансцендентной функцией. Я не могу поставить себе задачу довести здесь эту
проблему до полного выяснения. Для этого, безусловно, требовалось бы
привести все материалы, составляющие результат бессознательной деятельности.
Фантазии, описанные до сих пор в специальной литературе, не дают картины тех
символических творений, о которых тут идет речь. В беллетристической же
литературе мы находим немало примеров таких фантазий; однако они являются не
продуктом "чистого" наблюдения и изображения, а результатом интенсивной
"эстетической" обработки. Из этих примеров мне хочется указать прежде всего
на два произведения Майринка. [G. Meyrink "Der Golem" ("Голем") и "Das grune
Gesicht" ("Зеленый лик"). /41/] Обсуждение этой стороны проблемы я должен,
однако, отложить до другого исследования.
Изображение среднего состояния, хотя и вызванное Шиллером, увело нас
далеко за пределы его понимания. Хотя Шиллер ярко и глубоко воспринимает
противоположности человеческой природы, однако в попытке разрешения их он
останавливается на первоначальной ступени. Мне кажется, что виноват в этом
термин "эстетическое настроение". Дело в том, что Шиллер, так сказать,
отождествляет "эстетическое настроение" с "прекрасным", то есть с тем, что
приводит душу в эстетическое состояние. Через это он не только сливает
воедино причину со следствием, но - наперекор своему собственному
определению - придает еще состоянию "неопределенности" недвусмысленную
определенность: ибо он отождествляет это состояние с прекрасным.
Посредническая же функция с самого начала утрачивает всю остроту своего
значения, потому что она, в качестве красоты, не оставляет места для
безобразного, о котором ведь точно так же идет речь. "Эстетическим
свойством" вещи является, по определению Шиллера, ее отношение ко всей
"совокупности различных наших сил". Соответственно с этим невозможно и
совпадение "прекрасного" и "эстетического", и притом потому, что различные
наши силы различны и в эстетическом отношении - они прекрасны или
безобразны, - и лишь фантазия неисправимого идеалиста и оптимиста способна
изобразить человеческую природу вполне "прекрасной" в ее целом. Напротив,
совокупность человеческой природы, по справедливости говоря, представляет
собой просто фактическую данность, имеющую как светлые, так и темные
стороны. А сумма всех цветов представляется серой - светлой на темном и
темной на светлом фоне.
Этой незаконченностью и недостаточностью в понятиях объясняется и
полная невыясненность того, каким же образом может быть создано это
посредническое состояние. У Шиллера много мест, из которых недвусмысленно
вытекает, что "наслаждение истинной красотой" и есть то, что вызывает
среднее состояние. Так, Шиллер говорит: "То, что льстит нашим чувствам в
непосредственном ощущении, то открывает нашу нежную и подвижную душу для
всякого впечатления, но в той же мере оно делает нас менее способными к
напряжению. То, что напрягает наши умственные силы и приводит к отвлеченным
понятиям, то укрепляет нашу душу ко всякого рода сопротивлению, но в той же
степени оно делает ее более твердою и настолько же ослабляет нашу
восприимчивость, насколько благоприятствует большей самодеятельности.
Поэтому-то как одно, так и другое по необходимости ведет в конце концов к
истощению" и т. д. "Напротив, в момент, следующий за наслаждением истинною
красотою, мы в одинаковой мере владеем нашими деятельными и страдательными
силами, и тогда мы способны с одинаковой легкостью обратиться как к
серьезному, так и к игре, к покою или движению, к уступчивости или
противодействию, к отвлеченному мышлению или к созерцанию".
Это изображение стоит в резкой противоположности с раньше
установленными определениями "эстетического состояния", по которым человек
должен быть "нулем", свободным от определений; а между тем тут-то человек и
является в высшей степени определенным красотою ("предавшимся" красоте). Не
стоит проникать глубже в разрешение этого вопроса у Шиллера. Шиллер дошел
тут до предела себя самого и своего времени, перешагнуть через который ему
было невозможно, потому что он повсюду наталкивался на невидимого для него
"безобразнейшего человека", открыть которого предстояло нашему времени и
Ницше.
Шиллер хотел бы превратить чувственное существо в существо разумное, но
сделал его сначала, как он сам говорит, эстетичным. Надо пересоздать,
говорил он, природу чувственного человека, надо физическую жизнь "подчинить
форме"; "ему надо выполнять свое физическое назначение по законам красоты",
"на безразличном поле физической жизни ему надо начать моральную жизнь", ему
надо "положить начало свободе разума уже в пределах своих чувственных
границ", "уже на свои склонности наложить закон своей воли", "научиться
более благородной жажде".
Это "надо", о котором говорит автор, есть не что иное, как пресловутое
"он должен", - формула, к которой постоянно взывают, когда не видят иного
пути. И тут мы снова наталкиваемся на неизбежные пределы. Было бы
несправедливо ожидать преодоления такой гигантской проблемы от одного
единого, даже самого великого ума; эту проблему могут разрешить только целые
века и народы, да и то не сознательно, а лишь на путях свершающегося рока.
Величие идей Шиллера покоится на психологическом наблюдении и на
интуитивном постижении наблюдаемого. В связи с этим я хотел бы упомянуть еще
об одном ходе мысли, принадлежащем Шиллеру и достойном чрезвычайного
внимания. Мы видели выше, что характерным признаком среднего состояния
является его способность производить нечто "позитивное", а именно символ.
Природе символа свойственно соединять противоположное; так он соединяет и
противоположность реально-ирреального: будучи, с одной стороны,
психологической реальностью или действительностью (вследствие своей
действенности), он, с другой стороны, не соответствует никакой физической
реальности. Символ есть факт и все-таки видимость. Это обстоятельство Шиллер
особенно подчеркивает и вслед за тем дает чрезвычайно знаменательную
апологию видимости. "Высшая тупость и высочайший рассудок проявляют
некоторое сродство в том, что оба ищут лишь реального и совершенно
невосприимчивы к простой видимости. Покой первой может быть нарушен лишь
непосредственной наличностью чувственного предмета, точно так же как второй
успокаивается лишь после того, как сведет свои понятия к фактам опыта; одним
словом, глупость не может подняться над действительностью, а рассудок не
может остановиться, не поднявшись к истине. Поскольку потребность в
реальности и привязанность к действительности являются лишь следствием
недостатка, постольку равнодушие к реальности и интерес к видимости являются
истинным расширением человечности и решительным шагом к культуре".
Говоря выше о признании ценности символа, я указывал на практическое
преимущество, присущее оценке бессознательного: мы исключаем бессознательное
нарушение сознательных функций тем, что, принимая во внимание символ,
считаемся с самого начала с бессознательным. Известно, что бессознательное,
если оно не реализовано, всегда действует в том направлении, чтобы
распространять на все ложный свет и вызывать видимость: бессознательное
всегда является нам на объектах, потому что все бессознательное
проецировано. Если нам удается постигнуть бессознательное как таковое, то мы
отделяем ложную видимость от объектов, а это может лишь способствовать
познанию истины. Шиллер говорит: "Это право человека на господство он
(человек) осуществляет в искусстве, создающем видимость, и чем строже он
здесь разграничит "мое" и "твое", чем тщательнее он отделит образ от
сущности, чем большую самостоятельность он придаст первому, тем более
расширит он не только царство красоты, но соблюдет также и границы истины;
ибо он не может очистить видимость от действительности, не освободив в то же
время и действительность от видимости". "Стремление к самостоятельной
видимости требует большей способности к отвлечению, большей свободы сердца,
большей энергии воли, чем необходимо человеку для того, чтобы ограничиться
реальностью, и человек должен иметь реальность уже за собою для того, чтобы
достичь видимости".