Акцентуированные личности в художественной литературе 3 страница

И опять мы приходим к мысли, что и Жан Поль здесь представил бесспорно гиперболизированный образ ананкаста, но представил чисто внешне; внутренне же у его героя ничего общего с ананкастами нет.

В одном из образов художественной литературы я все же усматриваю поступки ананкаста, хотя психологически они, возможно, не совсем типичны. Речь идет о рассказе «Вечерний разговор в Венсене» Альфреда де Виньи. Характерно здесь самое название первой главы: «Солдат редчайшей добросовестности».

О человеке, к которому отнесены эти слова, мы читаем:

Рядом с нами, неподалеку от деревянных ворот крепости, мы увидели старого вахмистра, лицо которого выражало беспокойство и озабоченность; он то отпирал, то запирал дверь небольшой башни, которая служила пороховым складом и арсеналом для крепостной артиллерии и была наполнена пороховыми бочками, оружием и снаряженными боеприпасами.

Озабоченность, описываемая де Виньи, носит явно ананкастический характер:

В руках он держал три длинных списка, – пишет далее де Виньи, – и внимательно изучал ряды обозначенных на них цифр; мы спросили его, почему он столь поздно еще на месте работы. Он ответил почтительно и спокойно, как подобает старому солдату, что на следующий день, в 5 часов утра, предстоит генеральный осмотр крепости, а он отвечает за запасы пороха, поэтому он и проверяет эти запасы вот уже, вероятно, в 20-й раз, чтобы не получить замечания за халатность. Правда, он хотел использовать для этого хоть скудные остатки дневного света, в связи со строгими предписаниями, запрещающими вход в башню не только с факелами, но даже с потайным фонарем; к несчастью, у него не хватило времени, чтобы охватить проверкой все объекты, еще несколько снарядов остались неосмотренными; хорошо бы, если бы он имел возможность проникнуть в башню после наступления темноты! С некоторым нетерпением он поглядел в сторону гренадера, который стоял на карауле у дверей башни; вон он-то и воспрепятствует замышляемой дополнительной сверке! Сообщив нам все это, вахмистр опустился на колени посмотреть, не забились ли под двери остатки пороха. Он боялся, что порох взорвется при соприкосновении со шпорами или металлическими набойками на сапогах офицеров: «Впрочем, не это меня больше всего беспокоит, – произнес он, вставая, – а мои списки». И он с тревогой скользнул по ним взглядом.

В этих словах превосходно показаны болезненные сомнения ананкаста, который никогда ни в чем не уверен, постоянно проверяет и перепроверяет свои действия и все же никогда не может окончательно успокоиться. Его тревожат опасности, которые объективно вообще не существуют. Вахмистр скорее всего сам знает, что мысль о взрыве остатков пороха под дверью нелепа; но все же он опускается на колени и проверяет. Очевидно, что это сверхдобросовестный по природе человек совершенно выбит из колеи предстоящим генеральным осмотром. Страх, что при осмотре вскроется какая-либо его ошибка, превращается в мучительную навязчивую идею.

Трагизм рассказа заключается в том, что вахмистр именно своими чрезмерными предосторожностями вызывает катастрофу, которая стоит ему жизни. Навязчивое представление, что он не все еще проверил, не дает ему покоя:

Вы ведь видели, господин лейтенант, что я, как солдат, большое значение придаю добросовестному выполнению долга. Я бы верно умер со стыда, если бы завтра при осмотре обнаружили недостачу хоть одной картуши. И представьте, мне кажется, что во время последних упражнений по стрельбе у меня стащили бочку пороху для пехоты. Меня так и подмывает пойти посмотреть, и я сделал бы это, если бы вход в помещение с источником света в руках не был запрещен.

Запрета входить со светом в пороховую башню добросовестный служака нарушить не может. Но соображения, толкающие его на иной путь, сильнее, так как они уже превратились из-за непрерывно гложущих его сомнений в навязчивую мысль. Через два часа после того, как прозвучали слова вахмистра, пороховой склад с грохотом взлетает на воздух:

По-видимому, несчастный все же не мог воспротивиться неодолимой потребности еще раз посмотреть на свои пороховые бочки и посчитать свои гранаты. И вот что-то, подковка, камешек, просто неосторожное движение – в один миг все воспламенило.

Объективно отнюдь не исключено, что человек из-за навязчивого представления совершает нечто такое, что может повлечь за собой большую опасность. Возможно, вахмистр и убедился перед смертью, что все пороховые бочки находятся в целости и сохранности, но заплатил за это дорогой ценой.

Итак, поведение ананкаста описано здесь весьма убедительно, что же касается личности ананкаста, то ее де Виньи фактически не показал. Между описаниями навязчивых невротических действий в начале и в конце повести представлена вся биография вахмистра. Это история честного служаки, полного сознания долга, но никогда в прошлом не выявлявшего склонностей типичного ананкаста, поэтому нет оснований считать его педантической личностью. Вероятно де Виньи отнюдь и не ставил перед собой цель изобразить акцентуированную личность. Его творческий замысел заключался в том, чтобы показать тип солдата, для которого исполнение армейского долга является важнейшим жизненным принципом.

Навязчивые раздумья героя изображает Л.Толстой в романе «Воскресение». В описании пребывания Нехлюдова в Панове есть такие строки (с. 234):

– Да, да, – думал он. – Дело, которое делается нашей жизнью, все дело, весь смысл этого дела непонятен и не может быть понятен мне: зачем были тетушки, зачем Николенька Иртенев умер? – а я живу? Зачем была Катюша? И мое сумасшествие? Зачем эта война? И вся моя последующая беспутная жизнь? Все это понять, понять все дело Хозяина не в моей власти. Но делать его волю, написанную в моей совести, – это в моей власти, и это я знаю несомненно. И когда делаю, несомненно спокоен.

И в других местах романа мы сталкиваемся с ананкастической самооценкой Нехлюдова, он часто обвиняет себя в неполноценности, подлости, низости, гнусности, называя себя негодяем и беспринципным человеком. Бывает, что ананкасты, объективно оказавшиеся повинными в тяжелом стечении обстоятельств, доходят, обвиняя себя, до самобичевания. Но как личность и Нехлюдов не ананкаст. После того, как он прошел «стадию очищения» (так она воспринимается Л.Толстым), он идет к своей цели без особых сомнений и раздумий. Фанатизм, с которым Нехлюдов предается идее покаяния, скорее напоминает параноическое состояние; но опять-таки следует заметить, что идеи, развивающиеся у паранойяльных личностей, абсолютно лишены альтруистического характера.

Можно также привести пример «Мнимого больного» Мольера, ибо среди ипохондриков, к которым относится и герой Мольера, встречается много педантических личностей. Они полны тревоги и опасений по поводу многих событий окружающей жизни. Опасения могут относиться и к их собственному здоровью, даже если причин предполагать у себя наличие заболевания у них нет. Существенно, что в своей комедии Мольер показывает одни только ипохондрические черты, т. е. изображает человека, живущего исключительно заботой о своем здоровье. Отношение его к остальным жизненным событиям и ситуациям остается вне поля зрения читателя. Заметим, что ипохондрическое развитие может проявиться не только у педантических личностей, особенно когда какие-нибудь нелепые мероприятия, предписанные врачами, как это имеет место у Мольера, постоянно сосредоточивают внимание человека на собственном здоровье.

Назовем, наконец, Готфрида Келлера, который также говорит о навязчивых симптомах невротического характера в романе «Зеленый Генрих» (с. 35):

Так, в течение некоторого времени я немало страдал от того, что у меня появилось болезненное желание давать Богу грубые прозвища и даже ругать его бранными словами, вроде тех, какие я слыхал на улице. Обычно все начиналось с того, что меня охватывало какое-то приятное задорное чувство отчаянности, смелости; после долгой борьбы я, наконец, поддавался искушению и, отчетливо сознавая, что совершаю богохульство, одним духом произносил какое-нибудь из тех запретных слов, после чего сразу же принимался умолять Бога, чтобы он не принимал этого всерьез, и просил у него прощения; но меня так и подмывало рискнуть еще разок, и я проделывал все с начала и снова сокрушенно каялся в содеянном – до тех пор, пока не проходило мое странное возбуждение. Чаще всего это мучительное состояние наступало перед сном; впрочем, после этого я не испытывал беспокойства или недовольства собой.

Описанные навязчивые представления, проявившиеся в кощунственных хулительных словах и в «странном возбуждении», возникли, по всей видимости, на сексуальной почве. Они сродни тем навязчивым явлениям, которые встречаем иногда у католических священнослужителей, дающих, как известно, обет безбрачия. Несмотря на страх перед грехом, они не могут удержаться от желания осыпать Бога или Иисуса Христа неприличной бранью и даже от того, чтобы представить их в скабрезных ситуациях. Страх, появляющийся при этом, носит безусловно навязчивый характер, но сами мысли вызываются неосуществленным сексуальным влечением, а не являются навязчивыми. Именно так следует трактовать богохульство героя в «Зеленом Генрихе». В период, когда происходили описываемые сцены, он был в отроческом возрасте, сексуальное начало могло уже давать о себе знать, хотя эротическое влечение и оставалось у этого юноши неудовлетворенным. Важно, однако, отметить, что Готфрид Келлер также меньше всего ставил перед собой цель изобразить в лице своего героя невротическую личность, страдающую комплексом навязчивых идей.

ЗАСТРЕВАЮЩИЕ ЛИЧНОСТИ

Казалось бы, обнаружить паранойяльные личности в художественной литературе совсем нетрудно. Достаточно назвать хотя бы повесть «Михаэль Кольхаас» Генриха фон Клейста. И все же здесь скорее изображено параноическое развитие, чем конституционально-паранойяльная личность. О чертах, от природы присущих Кольхаасу, в повести сказано лишь несколько вводных слов (с. 439):

Необыкновенный этот человек до тридцатого года своей жизни по праву слыл образцом достойного гражданина. Близ деревни, и поныне носящей его имя, у него была мыза и, живя на ней, он кормился своим промыслом. Детей, которых ему подарила жена, он растил в страхе божьем для трудолюбивой и честной жизни. Среди соседей не было ни одного, кто бы не испытал на себе его благодетельной справедливости. Короче, люди бы благословляли его память, если бы он не перегнул палку в одной из своих добродетелей, ибо чувство справедливости сделало из него разбойника и убийцу.

Конечно, не приходится отрицать, что Кольхаас в ходе борьбы боролся не только за свои права, но добивался справедливости и для других людей. Однако присущее ему чувство справедливости нельзя назвать зародышем патологического развития. В борьбе с реальным или воображаемым врагом у Кольхааса раздуваются несомненно эгоистические чувства, он стремится восторжествовать над противником, во что бы то ни стало отомстить обидчику. Параноики вообще борются за объективную справедливость лишь во вторую очередь, что относится и к Михаэлю Кольхаасу, ибо он действует, побуждаемый больше соображениями мести, чем справедливости. Смерть жены после издевательств, которым она была подвергнута, оказалась решающим толчком к действию. Автор прямо называет вещи своими именами, расценивая поведение Кольхааса именно как месть (с. 458):

Когда могила была засыпана землей и увенчана крестом, когда разошлись гости, съехавшиеся на похороны, он еще раз упал на колени перед ее навеки опустелым ложем и затем приступил к делу возмездия.

И действительно, все, что за этим следует, было в подлинном смысле слова местью, а не борьбой за объективную справедливость (с. 459):

Кольхаас у самых дверей преградил путь попавшемуся ему навстречу юнкеру Гансу фон Тронка, швырнул его в угол, так что мозг брызнул на каменный пол, и спросил, в то время как конюхи расправлялись с другими рыцарями, схватившимися было за оружие, где юнкер Венцель фон Тронка. Обеспамятевшие люди ничего не могли ему ответить; тогда он ударом ноги распахнул двери покоев, ведущих в боковые пристройки замка, обежал все обширное строение, но никого не нашел и, изрыгая проклятия, стремглав бросился во двор, чтобы поставить стражу у всех выходов. Меж тем огонь с дворовых строений перекинулся на замок, дым валил из окон, вздымаясь к небу, и в то время как Штернбальд с тремя растерянными конюхами хватали, что ни попадя и бросали прямо под ноги своим лошадям, Херзе из окон канцелярии с ликующим хохотом выбрасывал трупы управителя, кастеляна, их чад и домочадцев.

Все описанное здесь – следствие ненависти, тем более что смертельные удары поражают людей, не имеющих прямого отношения к смерти жены Кольхааса; они виноваты только в плохом обращении с лошадьми Кольхааса; да и то не все, ведь Кольхаас убивает даже маленьких детей! Итак, едва ли было бы правильным превозносить до небес чувство справедливости, якобы столь мощно представленное в Кольхаасе. Однако описание его паранойи отнюдь не смазывается, напротив, оно приобретает большую психологическую четкость, ибо параноическое развитие часто возникает на почве личной уязвленности и сопровождается склонностью к вражде и ненависти. Если же говорить о герое художественного произведения, обладающем истинным чувством справедливости и не являющимся параноиком, то таковым, на наш взгляд, является Карл Моор из драмы Шиллера «Разбойники».

Правдолюбие как эмоциональное проявление альтруистического типа никак не может сопровождать параноическое развитие. Поэтому «мизантроп», так остроумно изображаемый Мольером в одноименной комедии, содержит в себе внутреннее противоречие. Во всех своих поступках он фанатичен, как могут быть одни лишь параноики, но он борется за альтруистические цели, чего параноики не делают никогда. В первой же сцене драмы Альцест порывает дружеские отношения с близким другом из-за чрезмерной «воспитанности» (т. е. неискренности) последнего (с. 62–63):

Филинт

Но если кто-нибудь нас встретит так сердечно —

Мы тем же заплатить должны ему, конечно.

Его радушию, по мере сил, в ответ

За ласку – ласку дать и за привет – привет.

Альцест

Нет, я не выношу презренной той методы,

Которой держатся рабы толпы и моды.

И ненавижу я кривлянья болтунов,

Шутов напыщенных, что не жалеют слов,

Объятий суетных, и пошлостей любезных,

И всяких громких фраз, приятно-бесполезных.

Друг друга превзойти в учтивости спешат;

Где честный человек, не разберу, где фат.

Какая ж польза в том, когда вам «друг сердечный»

Клянется в верности, в любви и в дружбе вечной, Расхваливает вас, а сам бежит потом,

И так же носится со всяким наглецом,

На торжище несет любовь и уваженье...

Для благородных душ есть в этом униженье!

И даже гордецам – какая ж эго честь —

Со всей вселенною делить по-братски лесть?

Лишь предпочтение в нас чувства усугубит;

И тот, кто любит всех, тот никого не любит.

Но раз вам по душе пороки наших дней,

Вы, черт меня возьми, не из моих людей.

Правдолюбие для Альцеста становится важнейшим жизненным принципом. Наблюдая, как он на протяжении всего действия пьесы ожесточенно придерживается этого принципа, мы склонны назвать Альцеста фанатиком правды. Однако правдолюбие основано на чувстве общественного долга человека, в силу чего оно и стимулируется ананкастическим, а не параноическим развитием. Мы нередко сталкиваемся у ананкастических личностей с тем, что они большие правдолюбы, но эта черта объясняется их опасением совершить ошибку, основанную на лжи, а отнюдь не их агрессивным требованием правдивости, которое мы наблюдаем у Альцеста. Фанатики всегда являются параноиками, они никогда не бывают ананкастами, в силу чего правдолюбие не встречается во взаимосвязи с фанатизмом.

Зато фанатизм отлично сочетается с тяжелой ревностью Альцеста, на почве которой развивается ненависть-любовь – страстная привязанность и одновременно ожесточенная ненависть к Селимене. Селимена восклицает в ответ Альцесту (с. 81–82):

Альцест

Непостижима страсть безумная моя!

Никто, сударыня, так не любил, как я.

Селимена

Никто. Вы новую изобрели методу

Сердиться и кричать любви своей в угоду.

Упреки, ссоры, брань – вот пылкий ваш экстаз.

Подобную любовь я вижу в первый раз.

В этом плане мы обнаруживаем у Альцеста типичное параноическое развитие.

Еще более тщательно это развитие выписано у Г. фон Клейста в его «Михаэле Кольхаасе». В первую очередь мы узнаем подробно о деталях; они, конечно, способны вызвать гнев, возмущение человека, но не более. Затем нам показывают, как Кольхаас вновь и вновь, имея юридически веские основания, пытается добиться справедливости, но его отовсюду прогоняют, все время осмеивают. Это именно тот путь, который ведет к параноическим аффектам. Постоянные колебания, те самые «раскачивания маятника» между надеждой, желанием добиться цели и горьким разочарованием способствуют непрерывному взвинчиванию чувств. Может ли такая эскалация произойти у личности по натуре неприметной, каковой являлся Кольхаас, и к тому же достичь таких масштабов? С точки зрения психиатрии мы должны ответить на данный вопрос отрицательно, между тем у Клейста мы нигде не находим подтверждений того, что Михаэль Кольхаас был личностью паранойяльной.

Приблизительно то же можно сказать о шекспировском Отелло с его ревностью. Человек, в котором столь ярко представлено параноическое начало, как в Отелло, должен уже от природы быть чувствительным и подозрительным. Но лишь после того как Отелло убил Дездемону, из самых последних слов его в трагедии мы узнаем, что он «любил без меры и благоразумья, был не легко ревнив, но в буре чувств впал в бешенство». Такие слова наводят даже на мысль о том, что перед нами скорее возбудимая (эпилептоидная), чем застревающая личность. Впрочем, следует упомянуть, что у Отелло ситуативные предпосылки, т. е. внешние обстоятельства безусловно способствовали именно параноическому развитию. В этом отношении Шекспир дал не только в художественном, но и в психологическом аспекте блестящий анализ трагических событий. Рафинированной игрой Яго удается подвести Отелло к неустойчивому, шаткому состоянию, к постоянным колебаниям между надеждой и страхом, которые столь опасны при параноическом развитии, – и не только подвести, но и все время поддерживать его в этом состоянии. Сначала Яго только делает намеки, отказывается сказать больше и тем самым вызывает напряжение. Когда Отелло все ближе к тому, чтобы воспылать бешеной ревностью, высказывания Яго могут уже сделаться более определенными, так как он не боится больше встретить резкий отпор. Тонко сообразуя свою тактику с состоянием Отелло, который постепенно созревает для веры в любую ложь, Яго начинает раздувать свои коварные обвинения. А когда Отелло уже окончательно сражен ревностью, то клеветник может пустить в ход тяжелые орудия, т. е. расписать Отелло в подробностях картину интимного сближения Дездемоны и Кассио.

Первый разговор Яго с Отелло начинается так (с. 297–300):

Яго

Скажите, генерал, знал Кассио о вашем увлеченьи

До вашей свадьбы?

Отелло

Знал. Конечно, знал.

А что такое?

Яго

Так. Соображенья.

Хочу сличить их, вот и все.

Отелло

Во имя неба, говори ясней!

Яго

Хотя б вы сердце мне руками сжали,

Не буду, не могу и не хочу.

Отелло

Так вот как!

Яго

Ревности остерегайтесь,

Зеленоглазой ведьмы, генерал,

Которая смеется над добычей.

. . . . . . . . . .

Яго

А главное, не надо углубляться

В вопросы эти дальше, генерал.

Все предоставьте времени. Взысканья

Я с Кассио пока бы не снимал.

Он превосходный офицер, конечно,

Но я его держал бы в стороне,

Чтоб наблюдать за ним на расстоянье.

Следите, как проявит госпожа

Свое участье в судьбах лейтенанта.

А в заключенье должен повторить:

Я по натуре склонен к ложным страхам.

Наверно, я хватаю через край.

Не думайте о Дездемоне плохо.

Когда ревность Отелло достигает апогея в силу наговоров и козней предателя Яго, происходит диалог (с. 318):

Отелло

Он вслух о ней болтал?

Яго

Болтал.

Отелло

Что? Что?

Яго

То, от чего всегда он отречется.

Отелло

Но все-таки.

Яго

Он говорил...

Отелло

Итак?

Яго

Что он лежал...

Отелло

С кем? С ней?

Яго

Да... Нет. Увольте.

Вероятно, во всей художественной литературе не найдется другого произведения, где с таким мастерством было бы описано течение параноического развития, как у Шекспира в трагедии «Отелло». Яго удается держать Отелло все время в неуверенности, «дозировать» клевету таким образом, что Отелло постоянно колеблется между жестоким подозрением и доверием к Дездемоне. Если бы Яго начал сразу с грубой клеветы, Отелло тут же с возмущением отверг бы наговоры, он ничему бы не поверил. Но Яго шаг за шагом провоцирует все более глубокие аффекты Отелло, пока, наконец, тот не начинает принимать за чистую монету самую вульгарную ложь, что наблюдается у бредовых больных. Между тем, пока дело не дошло до данной стадии, Отелло терзают неописуемые мучения, и вызваны они не чем иным, как перманентной неуверенностью (с. 304):

Отелло

Как! Изменить мне!

Яго

Довольно, генерал.

Оставьте эти мысли.

Отелло

Сгинь! Исчезни!

Ты жизнь мою в застенок обратил.

Пускай меня и больше б обманули,

Да я б не знал...

Вполне возможно, что в личности Отелло не столь уж ярко представлены параноические тенденции сами по себе: нельзя не учитывать того, с каким изощренным коварством его толкали на путь параноического развития. Кроме того, он был мавром, и его терзали опасения, может ли быть прочной любовь к мавру у такой тонкой нежной девушки, как Дездемона.

Подобную трагедию переживает султан Оросман в пьесе «Заира» Вольтера. Подозрения о неверности Заиры все более сгущаются, но султан не дает им бесповоротно овладеть собой, – вновь и вновь любовь и доверие побеждают сомнения. Это приводит к переменной игре эмоций. Оросман ведет отчаянную борьбу с собой. Лишь когда появляется последнее, «истинное» (так он думает) доказательство, Оросман сломлен и решает отомстить изменнице.

Поскольку при ревности, как мы уже знаем, эмоции возрастают на обоих полюсах, а в конечном итоге порождают ненависть-любовь, то и Отелло, и Оросман убивают женщин, которых безумно любят. Отелло целует спящую Дездемону, прежде чем умертвить ее, и жаждет целовать ее еще и еще (с. 347):

Отелло

О, чистота дыханья! Пред тобою

Готово правосудье онеметь.

Еще, еще раз. Будь такой по смерти.

Я задушу тебя – и от любви

Сойду с ума. Последний раз, последний.

Так мы не целовались никогда.

Я плачу и казню, совсем как небо,

Которое карает, возлюбив.

А смерти Заиры предшествует следующая сцена:

Оросман

О, ты не знаешь, как пылко я ее любил.

Взгляд ее способен был решить мою судьбу.

Без нее нет и не может быть мне счастья на земле.

Но и страдать могу я лишь из-за Заиры.

Скажи же, Корасмин, тебе не жаль меня?

Корасмин

Как, султан, ты плачешь? ... Ты?

Оросман

Так знай же: эти слезы – первые,

Что увлажнили очи мне

На протяжении всей жизни.

О, мои позор! И все ж его страшнее

Слезы эти: за ними будет кровь,

За ними будет смерть...

Корасмин

Душа моя страдает за тебя...

Оросман

Не за меня страдай, а за терзанья,

И за любовь! Страдай за месть! ... Ты слышишь?

Если оба, Отелло и Оросман, накладывают на себя руки, то это происходит не только от страшного сознания, что их жертвой стала ни в чем неповинная женщина, но и потому, что без возлюбленной они не хотят жить дальше.

Параноическое развитие мы встречаем уже в античной литературе, в частности, у Электры, героини одноименной трагедии Софокла. Ее боль по поводу смерти отца, несмотря на многие прошедшие с той поры годы, еще свежа, но куда больше ее ненависть к убийцам – матери с ее теперешним мужем. За все эти годы ненависть не смягчилась, напротив, она возросла. Ведь Электра вынуждена была остаться в доме убийц, где ее всячески унижают. Она сама рассказывает брату, Оресту, что с ней обращались как с рабыней, заставляли голодать, избивали. Но можно ли здесь говорить о «маятниковом движении», столь характерном для параноического развития? Да, несомненно, было и оно: Электра защищалась как могла, осыпала мать бранью, грозила, что вот явится законный мститель, сын Орест. Такая сцена обвинения происходит даже перед самым возвращением Ореста. Электра восклицает, что у матери – интимная связь с ее сообщником, в союзе с которым она сгубила отца; что зря она себя называет матерью. Рабовладелица, вот как называет ее Электра, – стоит лишь посмотреть, в каких условиях живет ее падчерица, чтобы это всякому стало ясно.

Глубина ненависти, охватившей Электру, свидетельствует о том, что параноическое развитие достигло вершины. После первого удара, нанесенного Орестом матери, Электра кричит ему, чтобы он ударил еще раз, ударил со всею силой. А перед тем, как он убивает Эгиста, сестра требует, чтобы брат не давал ему произнести ни слова, чтобы поскорее, немедленно убил, а тело убитого бросил на съедение шакалам. Параноическое развитие, доходящее до ненависти подобных масштабов, возможно только у параноической личности; впрочем в трагедии Софокла нет прямых данных, чтобы утверждать это. У Эсхила в его «Орестейе» печаль и угнетение Электры сильнее, чем ненависть. Поэтому нет оснований говорить о параноическом развитии у героини Эсхила.

Еще более резко отличается Электра у Еврипида. Диалог между Электрой и Орестом напоминает здесь разговор на бытовые темы, особая глубина чувств Еврипидом также не изображается. На весьма прозаически сформулированный Орестом, только что убившим Эгиста, вопрос: «А с матерью что будем делать? Убьем тоже, что ли?» Электра отвечает утвердительно, рассуждая при этом трезво, деловито: «А чем это тебе, собственно, может повредить? Ведь ты мстишь за отца!»

Чувство ненависти у Медеи в одноименной драме Еврипида еще более глубокое, чем у Электры Софокла. Однако здесь ненависть является не признаком параноического развития, а непосредственным следствием оскорбления, нанесенного Медее Язоном, отвергшим ее. Глубина вырисовывающейся здесь эмоциональной реакции, несмотря на отсутствие параноического развития, тем более заставляет подумать, что перед нами – параноическая личность. Эту мысль подтверждает и сам Еврипид, вкладывая в уста няни следующие слова, характеризующие Медею: «У нее жесткий нрав, а несправедливости она не выносит».

У Грильпарцера Медее до совершения преступления пришлось перенести еще больше страданий; ее поступки называют варварскими, ее обвиняют в убийстве отца и брата, она подвергается всеобщему презрению. Оценка ее всеми окружающими сконцентрирована в словах, которыми Креза приветствует мужа Медеи: «Бедняжка, они связали тебя супружескими узами с омерзительной женщиной, отравительницей, отцеубийцей». Но даже у Грильпарцера описана не картина параноического развития, а лишь сумма страдании Медеи. Язон уже довольно давно ненавидит жену, а под конец никак своей ненависти не контролирует; Медея не имеет возможности постепенно смириться со своей горестной судьбой, т. к. на нее всякий раз обрушивается новое горе. Она убила своих детей, была изгнана из своей страны и нигде на земле не смогла бы найти пристанища, ибо по всей Греции ее ненавидели. Ситуация у Грильпарцера нам представляется более ясной, чем у Еврипида. У Еврипида Медее также предстоит изгнание, но она знает, где ей обеспечен приют, знает, что выехать туда можно и одной, и вместе с детьми. Чтобы ее преступление предстало перед нами психологически более убедительным, нам следует допустить, наряду с параноическими чертами, также и эпилептоидные, – к этой комбинации мы еще вернемся. Указание на это имеется и в самой трагедии. Медея Еврипида вообще склонна к безудержным вспышкам аффектов. Так, думая о своих детях, она восклицает: «Проклятое отродье, рожденные ненавидящей матерью! Издохните же вместе со своим отцом, пусть погибнет мерзкий род навеки».

Наши рекомендации