Гипноз и влечение к власти
Популярность гипноза в России, а потом в Советском Союзе окажется значительно выше, чем на Западе. С ходом десятилетий эта разница будет все больше возрастать. На Западе критика Фрейдом Г. Бернхейма („это явная несправедливость и насилие", — писал Фрейд о его „изумительном искусстве") и собственный отказ Фрейда от применения гипноза („история настоящего психоанализа начинается только с момента... отказа от гипноза") в долгосрочной перспективе оказались губительными для гипноза; только в 70-е годы начнется некоторое оживление интереса к этому забытому искусству. В СССР же, наоборот, гипноз оставался единственным законным и широко практикуемым даже в самые мрачные годы методом психотерапии. Это понятно: гипноз очевидно схож с психологическими механизмами осуществления тоталитарной власти. Недаром Фрейд сравнивал власть вождя над толпой с властью гипнотизера над пациентом, а в конце 80-х годов один из лучших советских историков, Натан Эйдельман, всерьез пытался определить сущность сталинизма как массовый гипноз. Метафорой гипноза насыщены и многие воспоминания об этом времени, — например, Надежды Мандельштам. Ориентация психотерапии на гипноз имела место и в нацистской Германии. Гипноз вновь стал волнующе популярен в СССР в начале и середине 80-х годов, в неопределенное и полное апокалиптических ожиданий время. Чем более паранойяльно общество, тем большее значение имеет в нем гипноз.
Впрочем, необычная популярность гипноза в России, как и многие другие советские традиции, была заложена гораздо раньше. Еще в 1910 году москвич О. Б. Фельцман, только что вернувшийся от Бернхейма и Дюбуа и порядком в них разочаровавшийся, писал: „В настоящее время мы переживаем психическую эпидемию, один из опасных симптомов которой есть чрезмерное увлечение гипнозом".
Мы знаем о жизни ранних русских психиатров-гипнотизеров из интересного своими подробностями источника — „Шума времени" Осипа Мандельштама. Около 1905 года поэт дружил с сыном и был вхож в дом „известного петербургского врача, лечившего внушением", Б, Н. Синани (1851 —1920). „Это была могучая по силе интеллектуального характера, переходящего в выразительную примитивность, семья". Поклонник Салтыкова-Щедрина, врач Глеба Успенского и друг Николая Михайловского, погруженный в политику Синани был „советником и наперсником тогдашних эсеровских цекистов". Что касается медицины, то „пациентов у него было немного, но он держал их в страхе, особенно пациенток".
Мандельштам не хуже психоаналитика ощущает двойственность Синани: „как ярый рационалист, в силу рокового противоречия, он сам нуждался в авторитете и невольно чтил авторитеты и мучился этим". Доктор неотрывно читал „вредные ерундовые книги, исполненные мистики, истерии и всяческой патологии; он боролся с ними, разделывался, но не мог от них оторваться и возвращался к ним опять". Врагами его были все те же вечные русские „мистика, глупость, истерия и хамство"; а „ум был одновременно радостью, здоровьем, спортом и почти религией". Вместе с тем, вспоминает Мандельштам из далекого и многое узнавшего 1925 года, этот „жадный ум глотал скудную пищу: вечные споры с(оциал)-р(еволюционеров) и с(оциал)-д(емок-ратов), роль личности в истории, пресловутая гармоническая личность Михайловского..." В этом ярком порт-ретевоплотилось многое из того, что будет сопровождать русскую (и особенно петербургскую) психиатрию на протяжении следующих десятилетий — рационализм в теории, гипноз в практике и зависимость от политического авторитета, актуального на текущий момент. Русские психоаналитики пытались противостоять этому влиянию.
По словам А. А. Певницкого, „раньше мы лечили гипнозом... Главная особенность этого метода, как и лечения внушением, та, что врач не понимал, почему больной ему подчиняется". Увлеченный Фрейдом, Певницкий сравнивал его открытия в психотерапии с вкладом П. Эрлиха в фармакологию: сальварсан, первое эффективное средство против сифилиса, был свежей сенсацией, воплощавшей в себе силу знания. А гипноз для него — знахарство примитивными средствами, механизмы которых неясны науке. С годами московские аналитики воспринимали гипноз еще более критически. Методы Бсрнгейма, Шарко, Дюбуа казались архаическими по сравнению с глубокой интеллектуальной жизнью венских и цюрихских аналитиков.
От того примитивного решения проблемы власти и подчинения, которое предлагал своим любителям гипноз, московские психотерапевты все более и более склонялись к идеям Адлера, вводящим проблему „влечения к власти" внутрь психоаналитического понимания. За время издания журнала „Психотерапия" в нем прослеживается отчетливо возрастающее тяготение к Адлеру, очевидное с 1913 года. По крайней мере два постоянных автора журнала — И. А. Берштейн и А, Б. Залкинд — демонстрировали сознательный выбор „индивидуально-психологического анализа", а Каннабих и Вырубов, судя по приводимым ссылкам и терминологии, тоже симпатизировали Адлеру. За этим, вероятно, стояли и личные отношения. Журнал регулярно печатал отчеты жены Адлера Раисы Тимофеевны, русской социалистки, с заседаний „Ферейна свободного психоа-налического исследования" — группы, отколовшейся в 1911 году от основного русла фрейдовского анализа.
Видимо, проблематика адлеровского „влечения к власти" была более созвучна интересам русских аналитиков, связанных с политическими и масонскими кругами, чем менее близкие задачам дня идеи Фрейда. Влияние Юнга, несмотря на его личные связи с рядом авторов журнала, почти незаметно; единственный пример — статьи Е. Н. Довбни по ассоциативному эксперименту, но и он следует здесь сциентистским, а не мистическим образцам Юнга.
Лучшими работами московских психоаналитиков руководили, однако, здравый смысл и клинический опыт, выходящие за пределы любой терапевтической школы. Певницкий, например, был одним из первых аналитиков, применявших анализ в лечении алкоголиков. Его статья по этому поводу, опубликованная в 1912 году, могла бы без всякой правки быть помещена в любом русском психологическом журнале 80 лет спустя. Больше того, она вызвала бы те же реакции — тот же энтузиазм и те же возражения. Алкоголики — люди толпы, писал Певницкий. Психоанализ эффективен в ряде случаев, которые автор иллюстрирует несколькими историями болезни; но и после него алкоголик нуждается в „обществе, которое захватит его в свои руки". Нужны общества трезвости, вне их даже вылеченному анализом больному грозит возврат к алкоголизму. Статья, которую следовало бы перепечатывать из хрестоматии в хрестоматию, напрочь забыта вместе с ее автором.
История о салнзме
10-е годы в России были временем максимального развития профессионального, клинического психоанализа. Но, как и десятилетие спустя (хотя и далеко не в такой степени), применение психоаналитических представлений в широком культурном обиходе — в искусстве, политике и т. д. — опережало их использование по прямому назначению, на аналитической кушетке. Н. Вырубов, например, в одной из своих статей, опубликованных им в журнале „Психотерапия", пытался дать психоанализ речей депутатов Государственной думы, основываясь на характерных обмолвках и оговорках.
Психоаналитические представления постепенно проникали в способ мышления русских психиатров, да и вообще образованных людей. Косвенным свидетельством этому может служить случай, в котором на основе психоаналитического понимания событий делаются очень ответственные выводы, причем без ссылок на Фрейда, как само собой разумеющееся дело.
В 1912 году доктор Н. В. Краинский без особых комментариев публикует скандальный материал под названием „Педагогический садизм". В ней излагается история болезни 48-летнего инспектора учебного округа К., имевшего славу необычайно строгого и жесткого экзаменатора. Каждую весну К. отправлялся в инспекторскую поездку по экзаменационным сессиям. „Кровавою полосой проходил по своему округу этот деятель". Краинский обвиняет К. в том, что его бессмысленная строгость на экзаменах была причиной 18 самоубийств учащихся. При этом он был умным и изысканно вежливым в служебном общении человеком, и борьбу с ним считали невозможной даже учителя, дружно его ненавидевшие.
За три года до выхода этой статьи К. обратился к доктору Краинскому с жалобами на нервность, бессонницу, приступы апатии и тоски. Обследование дало следующие результаты. Отмечены навязчивые мысли и стремление к самоубийству. В супружеской жизни больной очень сдержан, никогда не знал посторонних женщин. Эротические фантазии, наоборот, богатые и циничные. „К. чувствовал сладострастие, трепет и наслаждение в духовном мучении учеников во время спрашивания уроков. С течением времени истязания опрашиваемых стали у него непреодолимой потребностью. Половое возбуждение он чувствовал только, если ученик проваливался... При провалах у него бывали эрекции, а иногда и извержение семени. Высшее наслаждение К. получал, когда ученики кончали самоубийством".
Как врач, Краинский оказался бессилен. Когда К. почувствовал, что доктор понял его подлинные проблемы, он перестал ходить к нему. Раскрыть врачебную тайну, чтобы остановить К., Краинский не решился. Все же его присутствие сдерживало педагога-садиста. Однажды Краинский принимал участие в экзамене вместе с К., и это, полагал врач, спасло двух учеников. Неожиданно К. заболевает саркомой. Тяжело больной, он едет на сессию в Гомель, доводит одного из учеников до самоубийства и через короткое время умирает.
Краинский выждал год, прежде чем опубликовал этот случай. Намеренно или нет, он оставил в своем тексте достаточно следов, по которым в экзаменаторе-убийце легко было узнать инспектора Вильнюсского учебного округа Н. Г. Косаковского. Начался скандал в газетах. Сын покойного, подпоручик, вызвал доктора Краинского на дуэль. Краинский дал объяснения через „Биржевые ведомости", выразив готовность „дать удовлетворение общепринятым способом", если молодой Косаковский не сочтет объяснения достаточными.Тот настаивал на дуэли. Переговоры секундантов давали противоречивые результаты. Офицерский суд чести после пятичасового заседания „признал вызов соответствующим дуэльному кодексу".
Косаковский назначил последний срок дуэли 26 января 1913 года. На этом наша информация заканчивается. Ясно, что Краинский вышел из испытания живым и с честью, так как в конце того же года он был назначен экстраординарным профессором Варшавского университета.
В кулисах души
Неожиданную популярность психоанализ получил в бурно развивавшемся русском театре тех лет. Выдающийся артист Михаил Чехов, племянник А. П. Чехова, называл Фрейда одним из наставников своей молодости. Страдавший в молодости тяжким нервным расстройством, не доверявший психиатрам и лечивший себя работой в театре, чтением, алкоголем и антропософией, Чехов рассказывал, как в тяжкие минуты на его столе появлялся кто-то из „трех старцев" — Шопенгауэр, Дарвин или Фрейд; в светлые же промежутки он обращался, наоборот, к Толстому или Вл. Соловьеву. По его воспоминаниям, его мучили тяжелые, близкие к паранойяльным переживания, которые он умел скрывать на людях, но был близок к самоубийству. Однажды, например, он понял, что „мир есть возникшая в беспредельности потенциальная катастрофа". Впрочем, дело было в 1917 году, и подобные переживания вовсе не обязательно были бредом. „Люди не хотели мыслить, и я жалел их, возмущался и втайне считал ненормальными".
Чехов лечился у П. Каптерева и еще нескольких гипнотизеров, консультировался у известного психолога Г. Челпанова (который советовал ему больше интересоваться религией и оставить философию с психологией), но ни то, ни другое не помогало. На пике болезни красавица-жена после четырех лет совместной жизни ушла к заезжему гипнотизеру.
К. С. Станиславский, с которым работал Чехов, направил к нему консилиум знаменитых московских психиатров. Пока те задавали свои обычные вопросы, Чехов отвечал с охотой, и между ними „установились тонкие, деликатные отношения". Тут один из светил, желая, видимо, спровоцировать больного, попросил его пролезть между спинкой дивана и стенкой. Другой же предложил выйти вместе и прогуляться. Это возмутило Чехова: „Что они там затевали?" В конце концов он согласился пойти с тем, кто был мал ростом и худ, и, гуляя, следил за каждым его движением... Консилиум продолжался еще долго. „Встреча с учеными знаменитостями (которых я уважал до сих пор) еще больше разочаровала меня в людях", — вспоминал Чехов. Уйдя, доктора сказали, что сообщат свой диагноз Станиславскому.
Тот лечил актеров по-своему. Однажды Чехов стал заикаться и пришел к Станиславскому сообщить, что работать больше не может. Тот заявил, что когда он откроет окно, Чехов заикаться перестанет. Так оно и вышло. Дух гипноза витает над этой историей, но в конце концов Чехов лечился в Крюкове, где заправляли психоаналитики.
По словам Чехова, они со Станиславским часами вели дискуссии о том, надо ли актеру „привлекать или устранять в работе над образом личные, непроработанные чувства?". Станиславский был уверен, что „воспоминания из личной, аффективной жизни актера, если на них сосредоточиться, приведут к живым, творческим чувствам, нужным на сцене". Чехов же считал, что это непродуктивно и что актер должен творить роль, забывая свои личные аффекты. Он аргументировал эту позицию еще и тем, что аффективные воспоминания по Станиславскому часто приводили „актеров (преимущественно актрис) в нервное и даже истерическое состояние". Позиция Чехова психологически понятна: для психотика, контролирующего свой бред, погружение в собственную аффективную сферу, конечно, не могло быть полезно.
Сам же Станиславский относился к своим чувствам и чувстам своих актеров без подобных тревог. „Мы в большой дружбе с подсознанием", — писал он в своей знаменитой „Работе актера над собой". Подсознание — один из любимых его терминов, и он употреблял его даже в изданиях 30-х годов, беспокоясь, как бы употребление этого слова не привело к запрету книги. Его „психотехника" была направлена, как на свою главную задачу, на то, чтобы „подвести актера к такому самочувствию, при котором в артисте зарождается подсознательный творческий процесс". „Как же сознательно подойти к тому, что не поддается осознанию, что подсознательно?" Система Станиславского включала набор техник, позволяющих актуализировать подсознательное через идентификацию, погружение в личные воспоминания, работу с телом и т. д. „К счастью для нас, нет резких границ между сознательным и подсознательным переживанием".
Автор Системы не ссылался на Фрейда, хотя не мог не быть знаком с его книгами и, скорее всего, не был чужд его влиянию. Концептуальные отношения между „фрейдовой наукой", как называли тогда в России психоанализ, и „системой Станиславского" заслуживают и наверняка станут предметом отдельных исследований. Мы же пока ограничимся констатацией наличия очевидных черт сходства между ними, с одной стороны, и популярности Фрейда в кругу Станиславского — с другой.
Один из крупнейших драматургов и театральных деятелей эпохи, Николай Евреинов (1879—1953), выступил в 10-х годах с новой философской системой „театрализации жизни" и „интимизации театра", основанной на экспансии его профессионального опыта во все сферы жизни, на стилистике Ницше и на сильной, растущей с годами опоре на психоанализ. Человек модерна, „он выработал подчеркнуто театральную манеру, одевался вызывающе, блистал остроумием и пропагандировал своего любимого Оскара Уайльда"; впрочем, эротическая постановка „Саломеи" была запрещена властями в 1908, что не помешало Евреинову вскоре выпустить довольно смелую книгу „Нагота на сцене". Тело интересует его как образ и средоточие самых разных человеческих взаимодействий. Примерно в те же предреволюционные годы Евреинов пишет и издает капитальную „Историю телесных наказаний в России".
Человек, выросший на русском символизме, он искал новых путей его обоснования и применения, но на деле довел его до итогового абсурда. Результатом его теоретических изысканий стали две книги: „Происхождение драмы. Первобытная трагедия и роль козла в истории ее возникновения" и „Азазел и Дионис". Предметом обеих является основной сюжет символизма, миф об умирающем и возрождающемся боге. Рассмотренные в свете „сравнительной фольклористики" Евреинова, трагедия предстает в ряду фаллических культов плодородия; ницшеанский „дух музыки" выводится из „хоровода мужиков, подвыпивших по случаю праздничной жертвы"; и, наконец, Дионис оказывается козлом. „Козел есть зооморфная эмблема Диониса", столь же близок к нему семитский бог Азазел, и вообще все оргиастические культы включали траголатрию, жертвоприношение козла, как самого сладострастного из животных. Отсюда недалеко уже до „Козлиной песни" К.Вагинова, до тяжкого прощания с иллюзиями интеллигенции. Однако в отличии от Вагинова, в этих текстах Евреинова не найти и доли иронии. Человек театра, мог ли он не чувствовать снижающий и развенчивающий эффект своих рассуждений? Как справедливо говорит он в другом месте, „смешное есть злейший враг оргазма".
Вообще же основная идея творческого пути Евреинова заключалась в том, что „человек есть театральное животное". Театральность — это исконная биологическая черта человека, и даже не только его (одна из его книг так и называется „Театр у животных"). Что бы человек ни делал в присутствии других людей — судопроизводство и секс, религия и война — все это игра на публику; а то, что делает человек сам по себе, и прежде всего его размышления — это „Театр для себя" (так называется главная, трехтомная книга Евреинова). Апология театральности, воля к театру, инстинкт преображения мира, отождествление театральности с эротикой — таковы основные элементы его концепции.
Несколько позже Евреинов придумал термин „теат-ротерапия". Люди выздоравливают, когда их жизнь преображается. А что преображает ее сильнее, чем театр, весь основанный на „инстинкте преображения" и на знакомом еще Аристотелю катарсисе? Уже в Петрограде 1920 года он призывал пользоваться этим „методом лечения наших врачей, а заодно и сценических деятелей, в руках которых (как это ни странно на первый взгляд) один из способов — и, может быть, могучих — оздоровления человечества". Формулируя и увлеченно доказывая свои концепции, Евреинов намного опередил целые направления западной социальной психологии и психотерапии, тоже в большой степени базирующиеся на „театральной метафоре".
Но более всего маэстро интересовал, конечно, „Театр как таковой" (так называется еще одна его книга). Здесь Евреинов изобрел свой жанр — „монодраму", театральный аналог потока сознания, „драматическое представление, которое, стремясь наиболее полно сообщить зрителю душевное состояние действующего, являет на сцене окружающий его мир таким, каким он воспринимается действующим". В 1912 году он ставит на сцене петербургского театра пародий и гротеска „Кривое зеркало" свою пьесу „В кулисах души", дававшую зримый образ нового прочтения человека, в котором смешаны трагедия и ирония, мистика и анализ. В Прологе некий профессор, рисуя схемы на доске, говорил о том, что это — „строго научное произведение, соответствующее новейшим данным психофизиологии", и ссылался на Вундта, Фрейда и Рибо. Декорации Ю. Анненкова изображали кулисы души — сердце, нервы и легкие. Сама же душа игралась тремя актерами: один представлял рациональное Я, другой — эмоциональное Я, третий — подсознательное Я. Рациональное и эмоциональное Я комично ругались между собой по поводу отношений с женой и любовницей и, дергая за веревки-нервы, вели дело к самоубийству; подсознательное Я спало почти до выстрела. Эйзенштейн, видевший спектакль, вспоминал так: „У Евреинова «я» подсознательное ждет. Ждет, пока «я» эмоциональное, наигравшись на нервах,., задушит рационального противника... Грохает выстрел. Из разорвавшегося сердца повисают полосы алого шелка театральной крови. И к спящему «я» подсознательному подходит трамвайный кондуктор. В руках у него фонарик (на сцене стало темно). «Гражданин, вам пересадка»". В 1920 году Евреинов возобновил постановку, ограничившись переименованием действующих лиц в духе времени: теперь три Я назывались, соответственно, Учет-Я, Агит-Я и Бесхоз-Я.
Евреинов ссылается на Фрейда практически в каждом из своих теоретических трудов. „А что все наши сновидения — чистейший театр, это мы знаем твердо из гениального „Толкования сновидений" Зигмунда Фрейда". Его подробный разбор эротики и особенно всяческих извращений как театральной игры основан преимущественно на иллюстрациях из Крафт-Эбинга, но с очевидностью указывает и на знание аналитической литературы. Более всего, однако, выражена психоаналитическая ориентация в двух интересных книжках, вышедших уже в 20-е годы: „Подполье гения. Сексуальные источники творчества Достоевского" А. Кашиной-Евреиновой (1923) и „Тайна Распутина" самого Евреинова (1924).
Книжка о Достоевском написана молодой актрисой, недавно вышедшей замуж за знаменитого драматурга, и содержит посвящение „Моему «старому мужу» — Н. Н. Евреинову — от «молодой» жены". Участие или по крайней мере согласие с ней старшего из супругов не вызывает сомнений. Фрейд характеризуется здесь в превосходных тонах, как „знаменитый своими открытиями", раскрывающий „глубинные тайны души" и „беспредельные горизонты", „гениальнейший" и даже „замечательнейший". Впрочем, единственным открытием Фрейда, которое усвоила автор, является сексуальное происхождение неврозов и всего на свете. Ее трактовка Достоевского любопытным образом отличается от психоаналитических трактовок Татьяны Розенталь и самого Фрейда, но в целом эта книжка является не более чем характерной приметой эпохи, свидетельством тех увлечений, которым она предавалсь, не считая нужным этого стесняться.
Совсем другая судьба у книги самого Евреинова о Распутине. Ясно и ярко написанная, полная деталей, которые и полвека спустя воспринимаются как скандальные (в 1990 году она была переиздана сразу девятью издательствами России и Украины), она принадлежит к тем источникам, в которых потомки в готовом виде находят свою историю. В соответствии с законами драмы, Евреинов начинает с экспозиции невероятных силы и влияния Распутина; он, сибирский крестьянин, стал негласным монархом России. В этом и есть его тайна. Евреинов перебирает разные отгадки. Первой и наиболее очевидной для него и для его читателей был гипноз. Есть свидетельства того, что Распутин брал частные уроки гипноза у одного из многочисленных петербургских „магнетизеров", и даже царский министр внутренних дел А.Н.Хвостов в своих официальных показаниях Чрезвычайной следственной комиссии в 1917 году отзывался о Распутине как об „одном из самых сильных гипнотизеров, которых я когда-либо встречал". От себя Евреинов добавляет, что Распутин был и выдающимся актером-самородком, превращавшим в спектакль все, с чем имел дело. Кроме того, Евреинов доказывает разными свидетельствами, что Распутин был хлыстом.
Но эти объяснения не вполне удовлетворяют Евреинова. Вернувшись к справочникам по гипнотизму, он цитирует Бехтерева, который в своих размышлениях о Распутине предлагал выделять, наряду с „обыкновенным", еще и „половой гипнотизм", что объясняло, с точки зрения Бехтерева, особое влияние старца на великосветских дам. В поисках более серьезных представлений Евреинов обращается к Вяч. Иванову, Ницше и Фрейду. У двух первых он берет идею „маски", с которой сливается человек, заставляя верить в нее других потому, что идентифицируется с ней сам. Так Распутин, подобно хлыстам, видел себя Христом и заставлял верить в это других. Тут автор ссылается на „обширную фрейдовскую литературу", и более всего на „Тотем и табу", вышедший уже в русском переводе. Евреинов довольно близок к тому, чтобы сказать, что отношения Распутина со „вздорно-истеричной царицей" и вообще с несчастной и больной царской семьей — это перенос, трансфер: „не надо быть психологом, чтобы понять, как легко и просто человек, внушающий другому мысль о своей спасительной для него миссии... становится со временем для этого другого не только ближайшим советником, но и верховным руководителем, не только «другом», но и «господином»". Зато итоговый диагноз Евреиновым сформулирован ясно: Распутин — „истеро-эпилептик, страдавший явной эротико-религиозной манией".
В 1920 году Евреинов пишет свою известную пьесу „Самое главное". Герой ее по имени Параклет, что значит „советник, помощник, утешитель", представляется как „антрепренер театра, который зовется жизнью". Одна из его масок по ходу действия зовется „доктором Фреголи". Но, в отличие от своего знаменитого венского коллеги со сходной фамилией, этот доктор помогает людям на деле, имея для этого особые, театральные средства: нанимает актеров и диктует им мизансцены, в которых те играют в любовь с принимающими все за чистую монету несчастными — робкой девушкой, неврастеничным юношей, старой девой... Жуткие последствия такого незваного вмешательства в чужие жизни остаются недоигранными и, похоже, недодуманными. Зато ему дается идеологическое обоснование, которое, судя по судьбе этой пьесы, да и по многому другому, было приемлемым для большевистской верхушки и отвечало ее собственным исканиям. Доктор Фреголи рассуждает так: „Социализм обещает очень много, начиная с распределения ролей на более справедливых началах... Но на свете есть миллионы людей, лишенных интимных радостей благодаря убожеству, миллионы, для которых равноправие социализма должно звучать горькой насмешкой. Это, конечно, не аргумент против социализма, это лишь аргумент в пользу того, что мы должны еще что-то предпринять".
Театротерапия здесь — не ветхий катарсис, а любительский тоталитарный проект и даже больше, техническое обоснование возможности психологической манипуляции. Писал его, впрочем, блестящий интеллигент, восторженный портрет которого оставил знавший его как раз в те годы М. Булгаков в своих „Записках на манжетах"... Более того, „Мастер и Маргарита" во многом продолжает идею „Самого главного" . И тут и там — постороннее вмешательство, дающее людям то, чего им не достичь самим; и тут и там — непрерывный спектакль, и действие в нем срежиссировано. Но велика и разница. Как автор пьесы, так и ее зритель, автор революции, идентифицируют себя не с безликими несчастными, а с мудрым организатором их жизни. У Булгакова все наоборот — автор и читатель находят себя, свои беды и надежды в судьбе Мастера и Маргариты. У Евреинова нет и намека на магию, его Доктор осуществляет все театральными средствами — переодеваниями, деньгами, актерской игрой. Однако всемогущий Воланд дает своим подопечным выбор и не знает их ответа до тех пор, пока он не дан; земной же евреиновский Доктор решает за живых людей так, как драматург решает за своих героев. В общем, Евреинов доказывает, что „еще что-то предпринять" технически возможно, и показывает, как бы он это сделал своими средствами, не выходя за пределы тоталитарной идеи.
Пьеса „Самое главное", сразу поставленная в революционном Питере, имела успех не только там: позже она ставилась более чем в 20 странах мира. А тогда, 7 ноября 1920 года, Евреииов поставил на Дворцовой площади еще и колоссальное представление „Взятие Зимнего дворца", в котором было задействовано 7000 участников. Понятно, что при выезде Евреинова в эмиграцию в 1925 году Д. Философов доставил ему неприятные мгновения, объявив агентом большевиков. Впрочем, за границей ему была суждена длинная и продуктивная жизнь.
В „театрализованной" мысли Евреинова, которая развивалась по своим законам, проходя сквозь войны и революции, мы видим особенно ясно ту преемственность, которая существовала между исканиями элитарной интеллигенции до и после Октябрьского переворота. Совсем не случайна та искренняя и полная скрытых смыслов солидарность с Троцким, которая звучит в одной из книг Евреинова, написанных одновременно с „Самым главным"; „я бесконечно благодарен Льву Давыдовичу Троцкому, а вместе со мной и все мои единомышленники (вольные и невольные) за ту исключительно ценную поддержку, какую нашла идея театрализации жизни в его последних литературных трудах".
В написанном в 1916 году (а вышедшем только при большевиках, в 1923) романе близкой тогда к символистам Мариэтты Шагинян „Своя судьба" психиатрическая проблематика занимает центральное место. Действие разворачивается в кавказском санатории для нервнобольных, образ которого, возможно, сложился под влиянием подмосковного Крюково. Психиатрическое лечение и фигура главного врача Ферстера изображены настолько идеализированно, что возникает ощущение, будто автор и сам недавно имел успешный опыт пациента. Персонал санатория имеет концепцию „органического лечения", враждебную как психоанализу, так и евреиновской театротерапии. Ферстер говорит, например: „Шекспир знал, что надо отречься от магии, чтобы не потерять своей человеческой доли. А все театральное — магия... Никогда и ни при каких обстоятельствах не допускал бы я театральных удовольствий для нервно-больных". Сам Евреинов довольно зло изображен в виде маниакального больного Ястробцова, источника всех бед санатория. Изъясняясь типичной символистской терминологией, он „усугубляет в каждом его соблазн", ставит в санатории символистский спектакль „Что мне снилось", доводит одного из больных до самоубийства и под конец клевещет на гениального Ферстера.
Карикатуре подвергается и психоанализ. Светская дама „передовых взглядов" пишет в санаторий из столицы: „Вся психопатология чепуха, за исключением психического анализа. Дело в том, что нужно непременно ложиться на диван и ассоциировать,., а доктор должен сидеть с карандашом и точно все записывать. Вот тебе и все лечение. Результаты получаются такие, что вся медицина ахнула". Один психиатр рассказывает другому о неврастенике, который за „это лежанье всей душой уцепился, И бумажки свои записанные хранил и твердо был уверен, что этаким способом он второго Заратустру напишет". Его собеседник настроен еще более резко: „лежачье ассоциирование — это душевный разврат"! Впрочем, сам Ферстер „пользуется психическим анализом, но страшно редко и с осторожностью".
Значительно позже, в 1954 году, Шагинян, перерабатывая роман для нового советского издания, приписала от лица Ферстера длинный и довольно плоский антифрейдистский пассаж.
До войны
В одной из своих статей 1913 года московский аналитик А. Залкинд рассказывал о негодовании и презрении, которое встречают представления Фрейда и Адлера на Западе, и потом уверенно добавлял: „к счастью, у нас в России дело обстоит неизмеримо лучше".
Действительно, работа шла, и на будущее можно было смотреть с оптимизмом. Контакты московских психоаналитиков с Веной были отлично налажены и максимально оперативны. Подробные обзоры центральных изданий Международного психоаналитического общества публиковались почти в каждом номере журнала „Психотерапия", выходя в свет на русском языке в том же или в следующем году после публикации оргиналов. Регулярно печатались переводы последних работ Фрейда; например, знаменитая статья „О диком анализе", вышедшая на немецком языке в 1910 году, по-русски была опубликована в 3-м номере „Психотерапии" за 1911 год. Позже, в 1919 году, Фрейд признавался Сабине Шпильрейн, которая хотела переводить его работы на русский, что переводить уже нечего, практически все переведено, хотя формальное разрешение он давал только на два перевода: „Психопатологию обыденной жизни", изданную в 1910 году неким доктором Медемом (неизвестный псевдоним), и „Пять лекций по психоанализу", изданных в 1911 году Осиновым. Впрочем, Фрейд насколько известно, никогда не возражал против неавторизованных переводов на русский.
С другой стороны, работы русских аналитиков охотно публиковались в Европе. В одном только номере 7/8 журнала венских аналитиков за 1911 год были опубликованы 4 работы из России (Т. Розенталь из Петербурга, Д. Эпштейна из Киева и две статьи одессита М. Вульфа, одна из которых представляла подробный обзор русской психоаналитической литературы). Для сравнения заметим, что в Англии психоанализ начался после возвращения туда Джонса в 1913 году, а во Франции в 10-е годы он вызывал только одни насмешки.
В начале 10-х годов журнал „Современная психиатрия" регулярно рекламирует психотерапевтический санаторий некоего Хрущева в Крюкове под Москвой, предоставлявший больным превосходные бытовые условия. Среди методов психотерапии психоанализ Фрейда стоял на первом месте. Заведовал медицинской частью санатория Ю. Каннабих, среди нескольких врачей фигурировали А. Залкинд и Н. Вырубов. По уставу, для врачей, писателей, а также родственников А. П. Чехова в Крюкове были льготные условия; видимо, покойный Чехов имел какое-то отношение к организации санатория в Крюково. Санаторий функционировал по крайней мере до большевистского переворота. В нем лечились С. Соловьев, Е. Вахтангов, А. Блок, М. Чехов...
В 1914 году по условиям военного времени журнал „Психотерапия", печатавшийся в типографии Главного штаба, закончил свое существование. Психоаналитики, однако, продолжали публиковаться. В мартовском номере журнала „Современная психиатрия" за 1914 год, например, выходит большая статья Моисея Вульфа с детальным описанием успешного лечения психоанализом молодого человека, не испытывавшего удовольствия от жизни и секса.
Мировая война прервала продуктивную работу русских аналитиков. Многие врачи были на фронте; пациенты же теряли платежеспособность. Не благоприятствовали психоанализу и быстрый рост антинемецких и антисемитских настроений в годы войны. Следующий акт психоаналитической драмы, который начнется в России после 1917 года, будет идти в других декорациях и речи актеров станут совсем иными; но состав действующих лиц изменится не так уж сильно.
Глава 5
Чистая игра с русской девушкой: Сабина Шпильрейн
Со времени ее рождения пропью более ста лет. После ее гибели — около пятидесяти. Ее внуки и правнуки, потомки ее пациентов и ученики ее учеников могли бы быть среди нас. Их нет.
Ее профессию хотел ликвидировать советский режим. Живя под ним, она если и продолжала заниматься своим делом, то в глубокой тайне, и мы не знаем, кто были ее пациенты и были ли у нее ученики.
Ее народ хотел ликвидировать нацистский режим. Вместе с двумя дочерьми она была расстреляна у стен ростовской синагоги.
Все взаимосвязано
(Из дневника Сабины Шпильрейн, дата неизвестна) „... Все взаимосвязано. Вчера хозяйка обняла меня и прижала к себе, поцеловала я сказала, что я ей очень нравлюсь, что я замечательная девушка. Почему-то это меня взволновало. Заслуживаю ли я этого? Может ли кто-то меня любить? Меня поразило, что эта женщина, у которой столько своих забот, может понять мои чувства, разделить мою печаль — а ведь я ничего ей не сказала. Я бы хотела рассказать ей все-все, но не могла выдавить ни слова. Я только обняла ее, а потом сказала, что в прихожей страшновато, такой странный там свет. Я была рада снова остаться одна. Даже сегодня я не могу спокойно видеть ее и чувствую себя немного подавленной. Я бы хотела столько сделать хорошего для этой женщины и не могу найти для нее ни одного ласкового слова! Так глубоко переживать внутри и быть такой сухой снаружи! Я устала".
Сабина Шпильрейн родилась в 1885 году в семье богатого еврейского торговца из Ростова-на-Дону. У нее было три младших брата: Исаак, Ян и Эмиль; все они, получив блестящее образование в Европе, стали советскими профессорами, а с Исааком, который станет основателем и лидером советской психотехники, нам еще предстоит познакомиться ближе.
Мы почти ничего не знаем о ее детстве, прошедшем в Ростове. Хаим Вейцман, основатель и первый президент Израиля, выходец из белорусского Пинска, учился в Женеве одновременно с Сабиной Шпильрейн и оставил любопытные воспоминания о ее круге: „В Женеве... в 1900 году я встретил свою будущую жену, приехавшую сюда с несколькими еврейскими девушками, которые учились с ней еще в школе в ее родном городе Ростове-на-Дону. Как и многие другие, она приехала в Женеву изучать медицину, потому что образование в России было для нее недоступно. Группа ростовских девушек... значительно отличалась от обычных студенток-евреек швейцарских университетов того времени по внешности, манерам, взглядам. Они были гораздо привлекательнее, чем их ровесницы из черты оседлости; они были менее увлечены русскими революционными идеями — не то, чтобы они были равнодушны к ним, просто они уделяли больше времени учебе и меньше — бесконечным собраниям и дискуссиям... Студенческое общественное мнение было против ростовчанок, но те не обращали внимания на вражду". Вейцман рассказывает о том, что маленькая еврейская община Ростова была сравнительно богата: отец его жены, как и отец Сабины, принадлежал к купеческой гильдии и мог позволить себе содержать и обучать детей за границей. Поэтому и составляли ростовские девушки „контраст с большинством еврейских студенток Женевы, которые чаще всего выглядели нервными, разочарованными, чахлыми и голодными".
Однако ростовчанка Шпильрейн была больна. Мы не знаем, в чем именно проявлялась болезнь Сабины. Точно известны лишь даты ее пребывания в знаменитой больнице Бургольцль близ Цюриха: с 17 августа 1904 года по 1 июня 1905 года.
Клиникой руководил один из основателей современной психиатрии Евгений Блейлер; лечащим врачом Сабины оказался молодой ассистент Карл Юнг. Нам ничего не известно ни об обстоятельствах госпитализации, ни о курсе лечения, ни о том, как долго лечение продолжалось после выписки. Когда много позже Фрейд писал свою „Историю психоаналитического движения", он запросил у К. Абрахама данные о том, когда началась психоаналитическая работа в Бургольцле; тот ответил, что уже начиная с декабря 1904 года Юнг анализировал там одну истерическую пациентку. Речь могла идти только о Сабине. Эта девушка была первой психоаналитической пациенткой Карла Юнга.
Из письма, которое Юнг отправил Фрейду позднее — 23 октября 1906 года, мы узнаем кое-что о дальнейшем анамнезе: „Рискуя наскучить, я хотел бы представить Вам свое последнее наблюдение. Я сейчас лечу Вашим методом истеричку. Трудный случай, 20-летняя русская студентка, больна в течение 6 лет.
Первая травма между 3-м и 4-м годами жизни; видела, как отец шлепает ее брата по голому заду. Мощное впечатление. Не могла впоследствии отделаться от мысли, что она испражняется на руку своего отца. В 4—7 лет судорожные попытки дефекации на свою собственную ногу, следующим манером: садилась на пол, поджимая ногу под себя, нажимала пяткой на анус и делала попытку дефекации, в то же время препятствуя ей. Часто задерживала стул на срок более 2 недель. Не имеет понятия о том, как она набрела на это своеобразное занятие. Говорит, что делала это совершенно инстинктивно и что это сопровождалось чувством блаженства и дрожью. Позднее это явление сменилось энергичной мастурбацией. Я буду крайне благодарен, если Вы в нескольких словах сообщите мне Ваше мнение об этом случае".
Переписка Фрейда с Юнгом только что началась, это второе письмо Юнга своему будущему учителю. Фрейд, который был старше Юнга на 20 лет, был рад первому проявлению интереса к его работе со стороны профессионального психиатра, работавшего в престижной клинике, и на первое письмо Юнга ответил с максимальной теплотой. Развивая отношения и рассказывая старшему коллеге о случае Сабины, Юнг старался предстать практикующим, заслуживающим профессионального доверия психоаналитиком.
Фрейд отвечал подробно, используя в своем письме все то немногое, что узнал: „Я рад, что русская девушка — студентка. Необразованные люди пока остаются недоступными для наших анализов. История с дефекацией очень хороша и имеет многочисленные аналогии.
По симптомам и даже по характеру больной можно увидеть признаки того, что мотивацией для нее является анальное возбуждение. Такие люди часто демонст рируют типичную комбинацию черт характера. Они крайне скупы, чистоплотны и упрямы. Эти черты мы считаем сублимацией анальной эротики. Подобные случаи, основанные на подавленном извращении, могут анализироваться вполне удовлетворительно.
Как видите, Вы нисколько мне не наскучили. Я очень рад Вашим письмам".
Фрейду принадлежит фраза, ставшая знаменитой: жизнь можно понять только назад, но вся штука состоит в том, что прожить ее надо вперед. Пройдет 7 лет, и после окончательного разрыва с Юнгом Фрейд напишет Сабине Шпильрейн: „Когда я возвращаюсь к началу нашей переписки, мне кажется, что все было предопределено".
Выпустить птичку
(Из дневника Сабины Шпильрейн, 27 августа 1909 года)
„... я никогда не могла бы стать перед окном с сознательной целью. Но сознание можно как-то перехитрить', и тогда... тогда можно получить маленькое удовольствие. Когда я уже была полностью одета, кроме пояса, я заметила симпатичного молодого джентльмена, который смотрел на меня из коридора, Я сильно покраснела, и это проявление бессознательного, которое я вполне объективно отметила, меня заинтересовало еще больше. Мгновение я колебалась, потом скромность победила, и я задернула занавеску. Чуть позже джентльмен постарше уставился на меня через окно с верхнего этажа здания напротив...". Двадцатичетырехлетняя студентка медицинского факультета Сабина Шпильрейн получила еще одно „маленькое удовольствие", записывая, явно с оглядкой на своего психоаналитика, эти строки, которые ему наверняка показались банальными, а нам представляются полными скрытого смысла и предчувствий того, что с ней в жизни будет происходить.
Юнг как раз занимался терапией этой своей первой аналитической пациентки, когда Фрейд рассказал ему о своем последнем, еще не обнародованном открытии. Есть в лечении неврозов, писал он Юнгу 4 декабря 1906 года, некоторые вещи, которые он пока оставляет для самого себя, потому что „враждебной публике ничего объяснить невозможно"; или, может быть, стоит излагать их на особом языке, который понятен только посвященным. Главное из этих пока еще скрытых от публики открытий психоанализа — перенос: „Вы, вероятно, уже поняли, что излечение нашим методом происходит в результате фиксации либидо, ранее имевшего бессознательную форму. Это и есть перенос. Легче всего перенос достигается в случаях истерии. Перенос дает тот импульс, который необходим для понимания бессознательного и перевода его содержания. Там, где перенос отсутствует, пациент не будет делать усилий и не услышит нас, когда мы даем ему наш перевод его бессознательного. По сути дела, излечение происходит через любовь. Перенос является самым убедительным и, я бы даже сказал, единственным неопровержимым доказательством того, что неврозы вызываются любовной жизнью индивида".
Слово сказано: излечение происходит через любовь. Сегодня для психоаналитика это очевидная и бесспорная истина. Но Фрейд сформулировал сущность „переноса" именно тогда: в любви больной к врачу оживают и по-новому переживаются те чувства, которые раньше оставались бессознательными и вызывали болезнь. Любовь взрослого человека, в которую переносятся и благодаря этому осознаются забытые и по-прежнему мучающие детские страсти и страхи, — вот путь к тому, чтобы научиться жить в этом мире. Путь к излечению, но не путь к счастью: удовлетворение невозможно и здесь, как оно было невозможно в детстве.
Психоанализ Сабины шел четвертый год, когда Юнг сообщил Фрейду такую историю: „Одна пациентка-истеричка рассказала мне стихи Лермонтова, которые постоянно крутятся в ее голове. Стихотворение об узнике, единственный товарищ которого — птица в клетке. Узник живет только одним желавшем: дать свободу какому-нибудь живому существу. Он открывает клетку и выпускает свою любимую птичку на волю. Каково же основное желание пациентки? „Когда-нибудь я сама хочу помочь человеку обрести полную свободу благодаря психоаналитическому лечению". В своих мечтах она объединяет себя со мной. Она признается, что на деле главной ее мечтой является родить от меня ребенка, который воплотил бы ее неосуществимые желания. Для этой цели я, естественно, должен сначала сам «выпустить птичку»"
Это письмо Юнга в 1974 году комментировал Вл. Набоков. Он объяснил западному читателю, что речь идет о стихах Пушкина, а не Лермонтова, а именно о стихотворении „Птичка", которое, однако, „абсурдно искажено". Стихотворение написано Пушкиным в кишеневской ссылке, в нем герой, соблюдая на чужбине родной обычай, каждую весну выпускает на волю птичку. Это утешает его: „За что на Бога мне роптать, Когда хоть одному творенью Я мог свободу даровать!" В этом стихотворении нет, однако, ни узника, ни клетки. И то и другое есть во всем известном пушкинском „Узнике" („Сижу за решеткой в темнице сырой..."). Однако в нем орла, „грустного товарища", никто не выпускает на волю, он только мечтает улететь вместе с узником и зовет его. В общем, птица сидит в клетке с узником в одном стихотворении, а выпускают ее в другом. Какое же вертелось в голове русской пациентки?
Наверное, девушка прочла и перевела немало русских стихов своему молодому доктору, если он перепутал Пушкина с Лермонтовым и соединил разные стихотворения в одно. Но для понимания ситуации важнее другое. Юнг относится к стихам, которые крутятся в голове, как к своего рода симптому, а симптом подлежит интерпретации, на этом основано психоаналитическое лечение. Пациентка предлагает свою интерпретацию: .она мечтает стать психоаналитиком, потому и повторяет стихи о том, как даруют свободу живому существу. Для аналитика эта интерпретация представляет лишь следующий, более глубокий симптом; смысл его в том, что пациентка в своих мечтах смешивает себя со своим аналитиком. Он дает свое толкование: пациентка видит себя узником и грезит, что ее доктор, как орел в стихотворении, позовет ее „туда, где синеют морские края". Ее мечта дать свободу живому существу — это желание родить от него ребенка. А для этого — снижая жанр и переходя от романтических русских стихов к пошловатой швейцарской поговорке — он должен сначала „выпустить птичку". Итак, Сабина — а это, конечно, она — трактует стихи в своей голове как желание стать психоаналитиком; он — как желание сексуальной близости с ним. Кто прав — он, она, оба, никто? Это покажет будущее...
Между тем Юнг пользуется все большим доверием Фрейда. На Международном конгрессе по психиатрии и неврологии в Амстердаме, состоявшемся в сентябре 1907 года, психоанализ представляет именно Юнг. Это первое публичное выступление психоаналитика перед официальным собранием психиатров, и Фрейд относился к нему чрезвычайно серьезно. Он писал Юнгу в Амстердам: „Сейчас больше чем когда бы то ни было, я хотел бы быть вместе с Вами... и рассказать Вам о долгих годах моего гордого, но наполненного страданием одиночества... и о спокойной ясности, которая постепенно овладела мной и велела ждать голоса, который ответит мне из неведомой толпы. Этот голос оказался Вашим... Благодарю Вас за это, и пусть ничто не колеблет Вашей уверенности. Вы увидите наш триумф и примете в нем участие".
В своем докладе Юнг рассказывал о случае, который хорошо знал, — случае Сабины Шпилърейн, но ему пришлось испытать горечь провала. Обе стороны были настроены слишком агрессивно. Один из присутствовавших авторитетов заявил, что метод Фрейда нельзя принимать всерьез, поскольку каждое слово трактуется в сексуальном смысле, а это крайне вредно для пациентов; сам он попросту запрещает своим пациентам упоминать что-либо относящееся к сексу... Что же касается Юнга, то он превысил регламент и отказался подчиниться председателю, требовавшему закончить доклад. Когда же его вынудили сойти с трибуны, он с возмущением покинул зал 02).