Юридическая оценка деяния 9 страница
От первой преступной мысли, мелькнувшей в голове, до рокового поступка проходят иногда долгие дни, недели, месяцы. Как проследить за помыслами и чувствами человека, скрывающего их, не договаривающего, часто
неспособного даже вспомнить их, тем менее — верно рассказать о них следователю или защитнику? Все тем же путем. Его расчеты, надежды, страдания сквозят в его словах и поступках; кроме того, мы изучили его характер и знаем, чем он кончил; мы можем читать в его душе. Между первой мыслью и последним актом мы знаем ряд отдельных значительных событий или мелких происшествий; нам нетрудно отличить те, которые должны были отразиться на его душевной борьбе. Злой намек искусителя, неосторожное слово соперника, мелькнувшая возможность достигнуть цели помимо преступления, заманчивый случай мнимой безопасности его — все эти эпизоды оратор отметит себе и, как неразлучный
двойник, передумает, перечувствует их с обреченным на преступление человеком. Обращение подсудимого к совету друга, мысль о самоубийстве, несколько слов в письме откроют ищущему новый уголок в его сердце, и опять оратор без труда проследит за усиленным биением этого сердца. С. А. Андреевский как-то сказал, что дар чтения в чужой душе принадлежит немногим, да и те немногие ошибаются. Последнее не подлежит сомнению, но с первым я не могу согласиться и отвечаю тонкому знатоку дела его же словами: «Роман дворника и кухарки ничем не отличается от всех романов в мире».
Судебное следствие укажет вам, какие из ранее отмеченных переживаний в душе подсудимого заслуживают более подробного разбора перед присяжными и представляются удобными для этого. Остановитесь на двух-трех таких моментах и расскажите присяжным в немногих словах то, что пережил бы каждый из нас в такую минуту.
Защищая Веру Засулич121, Александров сказал: «Что был для нее Боголюбов? Он не был для нее ни родственником, ни другом, он не был ее знакомым, она никогда не видала и не знала его. Но разве для того, чтобы возмутиться видом нравственно раздавленного человека, чтобы прийти в негодование от позорного глумления над беззащитным, нужно быть сестрою, женою, любовницею? Для Веры Засулич Боголюбов был политический арестант, и в этом слове было для нее все. Политический арестант не был для подсудимой отвлеченное представление, вычитываемое из книг, знакомое по слухам, по судебным процессам представление, возбуждающее в честной душе чувство сожаления, сострадания, сердечной симпатии. Политический арестант был для Веры Засулич — она сама, ее горькое прошлое, ее собственная история, история безвозвратно погубленных лет, лучших и дорогих в жизни каждого человека, которого не постигает тяжкая доля, перенесенная подсудимой. Политический арестант был для нее горькое воспоминание ее собственных страданий, ее тяжкого нервного возбуждения, постоянной тревоги, утомительной неизвестности, вечной думы над вопросами: что я сделала? что будет со мной? когда же наступит конец? Политический арестант был ее собственное сердце, и всякое грубое
прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось в ее возбужденной натуре».
Может быть, среди присяжных, судивших Веру Засулич, не было ни одного скрытого крамольника; может быть, все они были безмятежные отцы семейств, чуждые политики; но нет сомнений в том, что, слушая оратора, каждый из них узнавал себя в его словах, сознавал, что, будь он на месте подсудимой, он испытал бы те же чувства и не краснел бы их, а мог бы гордиться ими. А самые чувства? Были они необыкновенны, исключительны, особенно сложны и тонки? Трудно было догадаться о них внимательному человеку? Нет, заглянув себе в душу, всякий из нас нашел бы их в себе и без чужой помощи, как сумел их найти Александров.
Если вы серьезно и беспристрастно продумали душевную борьбу подсудимого, вы не ошибетесь. Но это надо сделать в немногих словах; не забывайте, что там, где истинный художник может дать волю своей фантазии, нам с вами нельзя ни на минуту выпускать ее из своей власти. Обвинитель, который, не обладая большим талантом, попытался бы воспроизвести перед присяжными рассуждения и колебания Раскольникова или Позд-нышева перед убийством, мог бы только утомить присяжных, ничего не сделав для их убеждения; защитник, который стал бы толковать им процесс их душевного обновления, был бы еще менее интересен и, пожалуй, оказался бы смешным. Я помню речь одного товарища прокурора, обвинявшего девушку в крайне жестоком детоубийстве; это был холостяк, не поэт и не романист; судя по возрасту, и житейского опыта большого у него быть не могло. Однако он говорил о том, что чувствовала и думала, чего не почувствовала и о чем не вспомнила подсудимая; говорил и требовательно, и верно. Ipse mini utero gessisse videtur , сказал один кандидат другому.
Мужу и жене были нужны деньги; они знали, что их знакомый имел несколько сот рублей; муж зазвал его в гости, выслал жену из квартиры и зарезал приятеля. Когда жена вернулась домой, на полу была лужа крови, а на постели — труп. Кто из нас не понимает, что баба стала мыть пол так же неизбежно, как если бы была пролита миска щей; а затем, кому трудно представить себе и просто, без чрезвычайных тонкостей передать другим, что испытывала она в течение двух-трех последующих суток как укрывательница — закон-
ная* — убийцы-мужа и — преступная — вещей убитого. Не потому ли нам так трудно понять Гамлета, что мы слишком выделяем его из числа обыкновенных людей? Если бы мы приблизили его к себе, мы, может быть, убедились бы, что сходства больше, чем принято думать. Нет сомнения, что по уму и сердцу Гамлет — исключительная натура**, но по характеру он — обыкновенный человек; его нерешительность есть нерешительность всякого нравственно развитого человека перед преступлением. Мы забываем, что убийство короля Гамлетом есть такое же убийство, как те, которые нам приходится судить. Гамлету так же трудно убить, как и всякому из нас, то есть чрезвычайно трудно, несмотря на гнусное преступление Клавдия . Мне кажется, это — естественное объяснение его колебаний.
В судебном споре нравственная оценка сводится к одному вопросу: шел ли подсудимый навстречу преступлению или оно гналось за ним, хотел или не хотел он своего злого дела. Если защитнику удастся доказать, что он боялся крови, его манившей, боролся с искушением, искал иного пути, что ряд несчастных совпадений толкнул его, что он не раз отказывался от рокового поступка, прежде чем совершил его, этим будет достигнуто многое. Несмотря на свои злодеяния, Гамлет остается для нас «нежным принцем с благородным сердцем»; это не только потому, что мы знаем его возвышенную натуру, но и потому, что видим, как влекли его к крови низости и преступления окружающих.
Выше было сказано, что в характеристике краткость не есть достоинство; наоборот, в объяснении мотивов преступления и в изображении роста умысла следует остерегаться подробностей и длинных рассуждений. Гораздо лучше недоговорить, чем сказать лишнее. Здесь в особенности применимо и другое правило искусства: сказать немногое так, чтобы присяжные от себя добавили недоговоренное; оставить простор их воображению и догадливости, чтобы не вызвать их недоверия и не разойтись с ними в толковании дела.
* Ст. 128 уложения о наказаниях123. ** Убийство Розенкранца и Гильденштерна в трагедии представляется мне необъяснимым.
Глава V
ПРЕДВАРИТЕЛЬНАЯ ОБРАБОТКА РЕЧИ
Юридическая оценка деяния.
Нравственная оценка преступления. О творчестве.
Художественная обработка. Идея. Dispositio
ЮРИДИЧЕСКАЯ ОЦЕНКА ДЕЯНИЯ
Всодержание всякой судебной речи входит двоякая оценка деяния, вменяемого в вину подсудимому: юридическая и нравственная.
Прежде всего судебный оратор обязан установить перед судьями, есть ли преступление в том, что было совершено, и какое именно. Это — уголовная задача, решение которой всякий без труда найдет в уложении о наказаниях. Ясно, что эта оценка, то есть законное определение преступления, составляет чисто рассудочную деятельность, подчиненную исключительно формальным требованиям логики. Уголовная задача должна быть решена прежде этической. Хотя бы человек совершил величайшее нравственное злодеяние, он должен быть освобожден от суда, если не нарушен закон. Это безусловное требование, обязательно одинаковое для представителей обеих сторон в процессе. Но эта задача относится не к искусству речи, а к обязанностям обвинения и защиты. Поэтому мне не приходится говорить о знании и толковании закона. Это отнюдь не значит, что красноречие важнее юридического разбора дела. Напротив того. Сравните самые слова: риторика, красноречие — это как-то расплывчато, недокончено; закон — это звучит твердо, неумолимо. В этом случайном оттенке созвучий есть правда. Бывают случаи, когда решение задачи по статьям закона устраняет судебные прения. Установите, что в деянии нет одного из закон-
ных признаков преступления, что миновал срок давности, что совершивший неосторожное преступление не достиг совершеннолетия и т. п., — и кто бы вы ни были, обвинитель или защитник, — «речи» не нужно. Первая, главная аксиома уголовного оратора: в основании обвинения и защиты лежит юридическая оценка события. Кто не сумел доказать факта или убедить судей, тот может быть достоин жалости, но не заслужил осуждения; тот, кто не сумел найти нужный закон, тот не исполнил долга, тот виновен. Незнание закона — преступление.
Правда, в наши обычаи вкралось лукавое правило: признайте факт; остальное дело судебной палаты и сената. Но с этим никогда не примирятся истинные судебные деятели.
Итак, читатель, мы предполагаем, что здесь пропущена длинная глава, заключающая в себе уложение о наказаниях и устав уголовного судопроизводства от первой до последней статьи, и вы не станете читать эту книгу, если не знаете тех наизусть.
Надо знать не только законы; надо знать сенатские решения и изучать их по подлинному тексту, а не по тезисам стереотипного сборника. В 1837 году в Англии некто Стоксдаль возбудил против Гансарда уголовное преследование за помещение в парламентских отчетах сведений, оскорбительных для доброго имени обвинителя. Гансард был комиссионером палаты общин по изданию ее официальных отчетов, и спор о составе преступления затрагивал права самого парламента. Поэтому защитником подсудимого, хотя и в частном порядке, выступил не кто иной, как генерал-атторней, знаменитый сэр Джон Кемпбель. В своей автобиографии он пишет по этому поводу следующее: «Я готовился к этому делу в течение многих недель. Главная трудность заключалась в том, чтобы справиться с материалом и ввести мои объяснения перед судом в разумные границы. Я перечитал все, что могло иметь малейшее отношение к спорному вопросу, от древнейших ежегодников до последнего памфлета, не ограничиваясь специальными исследованиями, но тщательно просматривая сочинения по истории и по общим вопросам права, английские и иностранные. Джозеф Юм сказал в палате общин, что мое вознаграждение в триста гиней было чрезмерно велико; ио если бы эта плата была определена по потраченному мною времени и труду, я получил бы по край-
ней мере три тысячи. Я перечел каждое из тех дел, на которые ссылался в своей речи, и собственноручно сделал из них нужные выборки. Я написал и переписал все, что должен был сказать. Но на суде все, за исключением цитат из книг, я говорил по памяти. Моя речь продолжалась ровно шестнадцать часов*.
Вот что значит быть во всеоружии закона. И вы должны знать, читатель, что пошехонец Иван Сидоров имеет право на такую же защиту в русском медвежьем углу, как. британский подданный перед Судом королевской скамьи в Лондоне.
Нужно ли пояснять, как важно знание всех тонкостей закона в делах, решаемых всякого рода коронными и смешанными судами, например, у нас в делах политических?
НРАВСТВЕННАЯ ОЦЕНКА ПРЕСТУПЛЕНИЯ
Нравственная оценка не заносится в писаные кодексы; благодаря бесконечным оттенкам действительной жизни она в большинстве случаев только приближается в большей или меньшей степени к законной, а часто и прямо противоречит ей. Она, так сказать, носится в воздухе; оратор должен уловить ее и выразить ее перед судьями.
«Когда расследуется преступление, — говорит Э. Ферри**, — вызвавшее особое внимание общества по искусному ли выполнению его или по чрезвычайной жестокости, то в общественном мнении сразу устанавливаются два течения: одно из них создается обществом в широком смысле слова; оно стремится выяснить, как, почему, по каким побуждениям совершил этот человек такое преступление. Об этом спрашивают себя все не причастные к судебной стороне дела. Те же, кто служит уголовному правосудию, образуют другое течение; они стремятся изучить самое «деяние»; деятельность общественного сознания происходит здесь
* Life of John, Lord Campbell, by the hon. Mrs Hardcastle, London, 1881.
** Enrico Ferri, Die positive criminalistische Schule in Italien, 1902.
только в области юридической оценки. Прокурор, судьи, полицейские чиновники рассуждают о том, как назвать преступление, совершенное известным человеком при данных обстоятельствах: есть ли это убийство, отцеубийство, оконченное или неоконченное покушение на убийство, составляет ли оно кражу, мошенничество или присвоение. Служители правосудия совсем забывают о главном вопросе, с самого начала поставленном в общественной совести: как? отчего? и погружаются всецело в технические подробности, представляющие как бы юридическую анатомию деяния виновного. Эти два течения представляют собою классическую и позитивную школу уголовного права».
В этих словах указан основной недостаток наших обвинительных речей. Мы все остаемся классиками, не замечая, как сильно отстаем от жизни. Если бы, по крайней мере, мы были настоящими классиками, если бы мы читали Аристотеля, Цицерона, Квинтилиана! Мы многому научились бы у них. Судебный оратор должен быть бытописателем, психологом и художником, говорит нам опытный защитник. Мы постоянно забываем об этом. Наши прокуроры излагают обстоятельства дела, «представляют улики» и, разъяснив присяжным, что «судебным следствием установлены все признаки законного состава преступления в деянии подсудимого», опускаются в кресло с сознанием исполненного долга. Это иногда бывает правильно в коронном суде, но это совсем не то, что нужно в суде с присяжными. Некоторые защитники знают это и ведут защиту, разбирая бытовые стороны дела. В этой области они естественным образом несравненно чаще соприкасаются с настроением и чувствами присяжных, чем их противники в своих рассуждениях и выводах. Поэтому они имеют и больше влияния на них, чем те.
Молодой крестьянин еще ребенком был отдан отцом в ученье к сапожнику в уездный город. Отец овдовел и, имея для простого крестьянина хорошие средства, о сыне не заботился. Сын сошелся в городе с молодой мещанкой, и она забеременела от него. Любя ее, он решил жениться и просил у отца денег на свадьбу. Отец не дал денег и стал требовать, чтобы сын отказался от брака, угрожая, что иначе сам женится на соседней бобылке и лишит сына наследства. Между тем срок беременности девушки подходил к концу. Сын распорядился свадьбой, позвал гостей на воскресенье и за неделю до свадь-
бы, в субботу, пробрался в хату к отцу и зубилом от бороны забил его насмерть. На крики умирающего сбежались крестьяне и задержали отцеубийцу. Он во всем сознался. Обвинитель будет доказывать присяжным, что «в настоящем деле не может быть сомнения в наличности обдуманного заранее намерения в деянии подсудимого, что никак нельзя говорить о запальчивости и раздражении, ниже о простом умысле», и напомнит присяжным о нарушении всех законов божеских и человеческих. Защитник не станет тратить времени на спор с прокурором: он со всем согласится, признается, что преступление ужасает его еще больше, чем самого обвинителя, но поговорит о семейных отношениях, скажет и докажет, что отец был развратник и жестокий самодур, а сын находился в безвыходном положении и совершил убийство не из корысти или иного низменного чувства, а из благородного побуждения, с безрассудной мыслью спасти от позора девушку, которую сделал матерью. И за это приходится карать его самым строгим бессрочным наказанием, установленным в нашем законе после смертной казни!.. Кто будет виноват, если присяжные оправдают?
Те, кому приходилось беседовать с присяжными, знают, что они спорят не о том, какое преступление совершил подсудимый, а о том, какой он человек. Интересно сопоставить эту точку зрения с рассуждениями чисто философского характера. Шопенгауэр говорит, что, несмотря на безусловную необходимость наших поступков по закону причинности, всякий человек считает себя нравственно ответственным за свои дурные поступки и считает так потому, что сознает, что мог бы не делать их, если бы был иным человеком; таким образом, основанием нравственной ответственности служат не отдельные преходящие поступки человека, а его характер; он сознает, что должен нести ответственность именно за свой характер. Так же относятся к этому и другие люди: они оставляют в стороне самое деяние и стараются только выяснить личные свойства виновника: «он дрянной человек, он злодей», или «он мошенник», или «это мелкая, лживая, подлая натура»; таковы их суждения, и упреки их обращаются на его характер. Едва ли можно сомневаться, что присяжные, оправдавшие ГТозднышева, руководились именно соображениями этого рода.
В своей статье о Шекспире125 Толстой говорит, что
содержанием искусства служит определенное мировоззрение, соответствующее высшему в данное время религиозному пониманию общества; это мировоззрение бессознательно для оратора проникает все его произведение. Религиозное понимание в том смысле, как о нем говорит Толстой, есть не что иное, как нравственное сознание общества, и определение, выраженное им по отношению к драме, вполне подходит и к ораторскому искусству. Судебная речь должна заключать в себе нравственную оценку преступления, соответствующую высшему мировоззрению современного общества; в этой оценке, несомненно, есть доля бессознательного, хотя, конечно, значительно меньшая, чем в чисто поэтическом произведении.
Ни одно явление в жизни общества не бывает вполне независимо от современной ему действительности; напротив, оно обыкновенно находится в самой тесной связи с нею. Мы живем солнечным светом и теплом, кислородом воздуха, телесной пищей и духовным воздействием на нас окружающих и наших книг; в свою очередь мы сами оказываем физическое и нравственное влияние на людей и события, с коими соприкасаемся. И каждое преступление, как определенное общественное явление, бывает связано тысячью нитей со всей современной ему обстановкой. Оратор, призванный наряду с законной оценкой этого преступления дать и нравственную, должен считаться с этим. Как же сделать это? Введите ваше дело в современные условия общественной жизни; пусть станет оно для вас центром, в котором, как отдельные нити и круги в паутине, сосредоточится все научное и нравственное сознание, все практические и высшие стремления того общества, среди которого жил и совершил свое преступление подсудимый, а затем пусть все это отразится в вашей речи и найдет в ней свою равнодействующую по отношению к этому делу.
Чтобы не быть превратно понятым, я должен оговориться: я намечаю перед вами практическое правило в идеальной, недостижимой в действительности формуле; но всякий оратор, по моему убеждению, должен, насколько может, приближаться к ней. При этом, когда я говорю: пусть все отразится в вашей речи, я отнюдь не хочу сказать: пусть будет и все высказано; и здесь необходима та разборчивость, о которой я уже говорил: не пытайтесь сплетать перед вашими слушателями все-
го узора этих кругов и нитей жизненной паутины, умейте выбрать две, три из них, но так, чтобы они воспроизводили всю сеть перед умственными взорами судей. Но это не все. Нравственные воззрения общества не так устойчивы и консервативны, как писаные законы; в нравственном сознании людей всегда происходит то медленная, постепенная, то иногда резкая, неожиданная переоценка ценностей; глубоко вкоренившиеся, казалось бы, взгляды иногда со дня на день изменяются и часто сталкиваются между собой. Требование нравственности всякий понимает и толкует по-своему, и всякий вполне свободен в своих суждениях при этом толковании. Поэтому в рассматриваемой мною части своей речи оратор имеет^ выбор между двумя ролями. Он может быть послушным и верным, уверенным выразителем господствующих воззрений; такая уверенность часто высказывается в прокурорских речах. Но бывает и другое: оратор вовсе не обязан всегда быть глашатаем господствующего или подчиненного большинства. Он может выступить перед судьями в качестве изобличителя распространенных заблуждений, предрассудков, косности или слепоты общества, идти против течения, отстаивать свои собственные, новые, неслыханные взгляды и убеждения.
О ТВОРЧЕСТВЕ
Главный нерв речи есть нечто, факт или вывод, заключающееся в деле или вытекающее из него; главный спорный вопрос, следовательно, и главное положение оратора — также. То и другое надо искать в деле. Но иногда обдумывание речи не ограничивается этим. Прочтите любую речь истинного оратора, и вы убедитесь, что, будучи обвинением или защитой, она есть вместе с тем художественное произведение. Это объясняется тем, что творчество в судебной речи по существу своему соответствует творчеству человека в области искусства вообще. Многие люди, особенно судьи-практики, держатся другого взгляда; иные решительно отрицают творчество на суде в прямом смысле слова. Остановимся на этой точке зрения.
В окружном суде предстоит разбор дела о совершенном преступлении; назначаются обвинитель и защитник. Тот и другой обязаны основательно изучить дело, вы-
яснить все установленные факты и все сомнительные обстоятельства, взвесить и проверить значение каждого из них в отдельности и затем изложить их в логическом порядке, указав их относительную важность с точки зрения своего положения в процессе; другими словами, оратор должен взять из дела все, что в нем есть, и передать это судьям или присяжным заседателям. Обвинитель должен указать им все,- что изобличает подсудимого, защитник — все, что доказывает его неприкосновенность к делу или извиняет его преступление. Для этого, конечно, сырой материал дела должен подвергнуться известной обработке со стороны оратора; необходимо также, чтобы судьи без труда могли следить за его мыслями, усвоить их и запомнить, чтобы затем обдумать их в совещательной комнате; содержание обвинения или защиты должно быть передано изящными и сильными словами, а самая речь должна быть произнесена с внешней выразительностью и красотой; этим приспособлением и целесообразным изложением данных дела и ограничивается обязанность оратора, и такая речь, хотя бы сказанная по незначительному поводу, будет образцом судебного красноречия.
Такое представление об ораторском искусстве на суде представляется мне глубоким заблуждением. Работа этого рода, несомненно, требует уменья и имеет большую ценность; она необходима, и я готов признаться, что это есть в некоторой мере и созидательная работа, но это не есть творчество. Глядя на рабочего, который копает длинный ряд ям, укрепляет в них высокие столбы на определенных расстояниях, соединяет их несколькими пучками проволоки, я не могу отрицать целесообразности и пользы его труда; я, однако, не назову это творчеством. Но по этой проволоке пробегает электрическая искра; она с мгновенной быстротой соединяет людей, живущих на разных концах земного шара, в их чувствах и помышлениях, радостях и горести; эти столбы и проволока представляются мне как узлы и волокна колоссальной нервной системы, объединяющей в одно целое все живущее человечество; воображение рисует мне образ ученого, склонившегося над рабочим столом и силой мысли своей создавшего эти чудеса, и я не могу не сказать, что если труд того рабочего был достойный и полезный, то труд этого ученого есть нечто несравненно более высокое и ценное, есть действительно творчество, настоящее, могучее, чудодейственное.
Что такое уголовное дело, которое прокурор или адвокат получает из рук секретаря суда? Это несколько десятков часто очень неопрятных, а иногда и чересчур чистых протоколов, постановлений, полицейских справок, нанизанных на толстый шнур со скрепою и печатью; это — та же цепь бездействующего телеграфа; когда через этот шнур, как электрический ток, пробежала искра вашей живой мысли и горячего чувства, одухотворяющая и оживляющая эти серые листы, тогда начинается творчество ваше как судебного оратора.
Можно возразить, что это — задача, уже решенная: всякое уголовное дело, как отрывок человеческой жизни, имеет известное законченное идейное содержание, воплощает в себе известную мысль, которая сразу видна всякому; и эта основная идея, выражение непосредственного смысла совершенного преступления, бывает в большинстве случаев слишком проста, ограничена в своем значении и потому бесплодна. Действительно, значительное большинство наших уголовных дел имеет именно такое упрощенное до грубости содержание. Однако настоящие мастера и художники слова умеют, когда хотят, создавать образцы искусства из этих незначительных дел. Это несомненное наблюдение всякого, часто бывающего в суде, и это есть убедительное подтверждение близкого сродства ораторского и поэтического искусства. Но вы скажете: что же можно найти возвышенного и прекрасного в наших заурядных уголовных делах? Они представляют собой самые мелочные, будничные побуждения и поступки людские. Ведь это все те же кражи со взломом, кражи без взлома, те же грабежи с насилием и грабежи без насилия. Я отвечу вам: та же детская люлька, та же азбука, те же венчальные кольца и та же гробовая доска. А какое бесконечно разнообразное, бесконечно богатое содержание влагает жизнь в эти бессменные рамки!
Работайте над небольшими сюжетами, говорил Гете; пишите обо всем, что представится вам темой для стихотворения, пишите смело, не откладывая, и вы будете производить нечто хорошее, и каждый день будет приносить вам радость. Свет велик и богат, жизнь столь многообразна, что в поводах к стихам недостатка не будет. Не следует думать, что действительность не представляет поэтического интереса: поэт именно тем и может доказать свое дарование, что умеет открыть интересную сторону в самом обыкновенном сюжете. Надо
только обладать глазами, знанием людей и проницательностью, чтобы в малом видеть великое. Вы найдете эти замечания в книжке Эккермана*.
Все, что высказывал Гете о поэзии, вполне справедливо и по отношению к ораторскому искусству. Чтобы сделаться судебным оратором, надо учиться творчеству у самой жизни. И надо быть тароватым и щедрым, как жизнь. Не только взять все из дела должен оратор-художник, но и все вложить в него, все то, что в настоящую минуту хранится в его уме и сердце. И это должно делаться не так, как бывает в гражданских сделках: do, ut des, — нет, за все, что берет, оратор должен платить вдесятеро.
Молодая помещица дала пощечину слишком смелому поклоннику. Для нас, сухих законников, это 142 статья устава о наказаниях — преследование в частном порядке, три месяца ареста; мысль быстро пробежала по привычному пути юридической оценки и остановилась. А Пушкин пишет «Графа Нулина», и мы полвека спустя читаем эту 142 статью и не можем ею начитаться. Ночью на улице ограбили прохожего, сорвали с него шубу... Для нас опять все просто, грубо: грабеж с насилием, 1642126 ст. уложения — арестантские отделения или каторга до шести лет; а Гоголь пишет «Шинель» — высокохудожественную и бесконечно драматическую поэму.
В литературе нет плохих сюжетов, в суде нет таких дел, по которым человек образованный и впечатлительный не мог бы найти основы для художественной речи. Что может быть грубее и, так сказать, менее поэтично, чем преступление, предусмотренное 2-й частью 1484127 ст. уложения о наказаниях, то есть нанесение смертельных ран или повреждений в запальчивости или раздражении? А вот происшествие, разбиравшееся у нас в суде в конце прошлого года: молодой рабочий в пьяном виде забил насмерть поленом старуху, с которой жил в одной квартире; это 2 ч. 1484 статьи; но старуха была его родной бабкой, они искренно любили друг друга, и он кормил ее своим заработком; такая тема — находка для оратора-художника.
Кузьма Короткое, пьяница и вор, женился на публичной женщине; у него оказался скромный талант: он
* Разговоры Гете, перевод Д. В. Аверкиева, СПб., 1905. 130
хорошо играл на гармонике; они стали ходить по трактирам; он играл, она плясала с бубном; воровать он перестал. Свидетели, простые люди, просто говорили, что они любили друг друга. Оба жили в непрерывном дурмане: вечером — от водки, утром — с похмелья. Кто-то из пьяных покровителей Короткова снялся с проституткой в фотографии; на эту карточку попал и Короткое; сожительница приревновала его. В пьяном споре он убеждал ее, что его нечего ревновать; она отвечала: люблю и буду ревновать. Он достал револьвер и сказал: молись, сейчас с тобой покончу. Она ответила: сначала себя, потом меня! Он выстрелил и убил ее наповал.
Такая находка — клад.
Исходная точка искусства заключается в умении уловить частное, особенное, характерное, то, что выделяет известный предмет или явление из ряда других ему подобных. Пока нет обособления, нет художественной обработки. Мещанин Иванов украл пару сапог. Сколько ни думать, из этого ничего иного нельзя выдумать, кроме того, что Иванова надо посадить в тюрьму. Отметьте одну характерную черту, скажите: старик Иванов украл пару сапог, мальчишка, пьяница, вор Иванов украл пару сапог, и вам уже дана канва для бытового очерка, вы уже на пути к художественному творчеству, уже готовы от себя вложить в дело нечто, вам лично присущее. Для внимательного и чуткого человека в каждом незначительном деле найдется несколько таких характерных черт; в них всегда есть готовый материал для литературной обработки. А судебная речь есть литература на лету.