Vii духовная атмосфера и наука об эволюции 1 страница
В этой книге мы займемся тем вкладом, который антропология, в особенности полевые исследования современных примитивных народов, может внести в наше конструктивное понимание процесса эволюции. Я подчеркиваю слово “конструктивное” потому, что предметом нашего анализа будет то, что, как мы понимаем, влияет или может повлиять на наши действия. Я займусь некоторыми аспектами эволюционного процесса, наблюдаемого у Homo sapiens, поняв который мы в состоянии будем его видоизменять, приложив сознательные усилия, основывающиеся на научном знании. Мы, человечество, находясь в разгаре эволюционного кризиса, вооружены новым фактором эволюции — осознанием этого кризиса. Это осознание и представляет собой наш уникальный вклад в эволюционный процесс. В этой книге мы рассмотрим некоторые новые пути нашего возможного соучастия в эволюции.
Хотя эволюция, как мы ее понимаем, охватывает громадный временной интервал, о котором нам позволяют судить лишь окаменевшие фрагменты прошлого, выводы я буду основывать прежде всего на данных, полученных от групп существ, живущих в настоящем. Ими могут оказаться и стаи гусей, стада оленей или обезьян, ими могут быть и группы современных человеческих существ. Наше вмешательство в эволюцию должно осуществляться именно среди этих групп живых существ, и мы по необходимости более всего нуждаемся в понимании свойств этих групп.
Постановка проблемы исследования в пауке никогда полностью не свободна от более широкой сферы общественного мнения. По мере того как наука все более становится признанной частью жизни, по мере того, как она все более перестает быть изолированным отсеком для частных и специальных исследований лиц, таинственно предающихся своей эзотерической деятельности, связь между направлением научного поиска и обществом становится все более тесной. Это особенно касается наук о человеке, где самый неискушенный в науке человек почти автоматически проявляет интерес к выводам исследователя, осмеливегося думать о человеческих существах. Если мы уменьшим барьеры между тем, что называется “чистой наукой”, научными изысканиями, которые проводятся прежде удовлетворения интеллектуального любопытства либо проблемами, поставленными самими научными дисциплинами, теми изысканиями, которые называются “прикладной наукой” т. е. исследованиями, имеющими ясно осознаваемое и непосредственное применение к людским делам, то участие широкой публики в выборе проблем исследования становится и более выраженным, и неизбежным. Это вмешательство неудобно для ученого, стремящегося навязать свою точку зрения или какую-нибудь реформу, им защищаемую, публике, которую про себя именует “невежественной массой”. Но это участие общества благотворно и высоко ценится теми учеными, которые считают,что любой разрыв между ученым и другими членами общества – порок, подлежащий скорейшему исправлению.
Выбор проблемы, в свою очередь, определяет как выбор нами системы понятий, так и нашу точку зрения — нашу интеллуктуальную позицию. Интерес к эволюционному процессу то нарастал, то убывал в зависимости от меняющейся атмосферы общественного мнения в западном мире — расширялось или же сужалось представление мыслящих людей о мире, требовало ли понимание места человека во вселенной углубления или ослабления его связей с остальным миром живого. Интервал времени, в котором западный человек осознавал себя в качестве деятеля, претерпевал аналогичное расширение и сужение. По временам люди не заглядывали ни очень далеко вперед, ни очень далеко назад. Философские потребности общества удовлетворялись знанием библейских времен или же, для скептиков, их эквивалента — греческой истории. И поразительное расширение современного мира, которое принесли с собою европейские географические открытия, начатые в XV веке, и углубление биологического прошлого человека до неизвестных эр, связанное с открытием возраста Земли и созданием эволюционной теории, могли быть без особых затруднений освоены этнографической наукой путем очень своеобразного применения эволюционного учения к недавно открытым дикарям, населявшим все еще мало исследованные континенты и разбросанные в океане острова.
И действительно, чем ближе мы подходим к пониманию человека как всего лишь одного из проявлений жизни на одной планете, в одной солнечной системе, в одной из многих галактик тем больше нас пугают попытки растворить человека во вселенной таких огромных размеров. В конце XIX столетия, столетия стриженных изгородей и столов с закругленными углами для детей, потребность придать человеку только ему присущее достоинство, достоинство человека, как такового, привела к искажениям идей эволюции изобретением мифов о нордическом превосходстве и в равной мере мифологических теорий об эволюции человеческого общества от примитивного коллективизма через развитие института частной собственности к конечному царству коллективного утопизма 1, или же от примитивного группового брака и матриархата к конечной патриархальной капиталистической моногамии.
Злоключения, выпавшие на долю попыток включить историю человеческих культур в рамки эволюционной теории, были в столь же сильной степени вызваны и политическими идеями,. имевшими хождение в то время. Ранняя американская мысль, развивавшаяся среди утопий европейского происхождения, занялась отношением складывающейся американской культуры к европейским, породившим ее. Она все еще была полна надежд на то, что “новая нация, рожденная на этом континенте”, достигнет более высокого, чем у наций Европы, морального статуса. Ей чрезвычайно импонировал постулат эволюционной последовательности, по которому культура достигла своей высшей точки на современном Западе. Здесь крылась надежда, что Америка когда-нибудь станет воплощением Утопии. Идеи Льюиса Моргана об упорядоченной последовательности социальных форм мы связываем с влиянием современных ему социальных теорий; эти идеи, выраженные в таких его книгах, как “Древнее общество или Исследования о направлениях прогресса человечества от дикости через варварство к цивилизации”, привлекли внимание Фридриха Энгельса и, таким образом, стали составной частью интеллектуального аппарата марксизма 3.
Франц Боас, иммигрировавший в США в молодом возрасте, был господствующей фигурой американской антропологической мысли следующего периода, в то время, когда мы начали осознавать специфический характер нашей собственной цивилизации, в которую внесли свой вклад и индейцы, и африканцы, и азиаты, равно как и европейцы. Работая в атмосфере утрированно независимого и изоляционистского общественного мнения, аптропологи деятельно занимались поисками доказательств независимости развития высших цивилизаций Нового Света. Вероятность истинности их теорий повышалась благодаря тому, что эти цивилизации не оставили нам ни колеса, ни прирученных животных Старого Света, ни форм его письменности, ни некоторых других показателей культуры, имеющих диагностическое значение. Боас никогда не бросал вызова общим аксиомам эволюционной теории. Не ставил он под вопрос и теорию развития человеческих культур из изначально более простых форм. И действительно, он всячески подчеркивал, что выбор точки развития, в которой мы можем говорить о человеке как о “человеке”, произволен и оправдывается лишь соображениями удобства и целесообразности. Однако все его интересы были направлены на ниспровержение постулата гладкого, линейного развития культуры, вершиной которого оказывается наша евро-американская цивилизация, так как он считал эту точку зрения и чрезмерно упрощенной, и не соответствующей действительности. Никогда не ставя под вопрос большую простоту социальных форм, он детальнейшим образом документировал свое опровержение любой, хотя и неизбежно краткосрочной линейной последовательности культурного развития, которую какой-нибудь эволюционист пытался ввести в свои рассуждения.
Среди хорошо документированных антропологических дискуссий, пожалуй, лучше всего известна критика Боасом теории эволюции искусства Хаддона 4. Хаддон попытался доказать существование односторонней тенденции развития в искусстве — от реалистического к геометрическому. Боас написал свою статью о декоре ящичков для иголок у эскимосов только для того, чтобы доказать равную возможность для искусства развиваться от геометрического к реалистическому, фигуративному. В сущности же Боас, безусловно признавая эволюцию в глобальном масштабе, отрицал правомерность применения эволюционных категорий к временным последовательностям событий, насчитывающих всего лишь несколько столетий, так как изменения могут идти в любом направлении — к упрощению или же к усложнению.
Эту точку зрения приняло бы большинство современных эволюционистов. Но американские антропологи начала этого века, скованные рамками идеологии американского изоляционизма, интересовались только кратковременными рядами событий. Культурный эволюционизм отождествлялся с учением о неизбежности прогрессивного развития изобретений и перемен в любом обществе, развития, которое не зависит от каких бы то ни было заимствований. Так как любая грамотно проведенная полевая работа по исследованию примитивных культур и знакомство с соседними культурами (в пределах исследуемой зоны) ясно показывают ложность и бессмысленность этой точки зрения, то исследование эволюции культур стало столь же неблагодарным и немодным занятием, как и поиски истоков явлений американской культуры в Старом Свете и путей их проникновения в Америку через Азию. И тем не менее в то же самое время, когда защита еретической теории азиатского происхождения высших цивилизаций майя и инков (или хотя бы даже каких-то сторон менее сложных культур) лишала ученого всякой академической поддержки, поиски европейских или африканских корней современной индейской или негро-американской культуры начали расцветать в трудах Элси Клюз Парсонс5 и Мелвила Херсковица6. Таким образом, в одно и то же время мы утверждали, что культурные явления, возникшие вне двух Америк, проникли в культуры американских индейцев и сохранились в американо-негритянской культуре в большей степени, чем ожидалось, и вместе с тем бдительно охраняли независимость происхождения высших культур Анд и Мексики и менее развитых культур северо-западного побережья.
Между тем впечатляющий прогресс техники придал новое: направление взаимосвязи развивающегося общественного мнения с проблематикой исследований в антропологии. Боас последовательно отделял возрастающий и кумулятивный технологический, контроль человека над природой от его социальных нововведений, таких, как формы брака или формы искусства. При анализе художественных форм им было показано, что одна из них вытесняет другую, не будучи более прогрессивной, не обладая: никакими явными преимуществами по отношению к ней. До последнего времени очень мало кто признавал, что общественные науки могут привести ко все возрастающему контролю человека над самим собой и над социальными институтами, среди которых он живет. Марксистская точка зрения, обычно называемая “экономической интерпретацией истории”, отводит людям некоторую роль в изменении темпа развития, но не его направления. Другие институты считались зависящими от состояния технологии, которое, в свою очередь, определяется скорее различными формами организации и распределения, чем уровнем потребления энергии, как в теории, которая позднее стала господствовать в мышлении других детерминистов (см., например, работы Лесли Уайта 7).
Идея неизбежности технологического изменения аналогичным образом охватила и немарксистское мышление. В “Социальном изменении в его отношении к культуре”, работе, отразившей взгляды школы Боаса на кумулятивность и необратимость технологического развития, Огберн8 выдвинул идею, что многие социальные институты представляли собой попытку приспособления к противоречиям, созданным технологическим изменением. Социальные дилеммы человека, утверждал он, суть результат так называемого “отставания”. В то время как марксисты с уверенностью движутся к миру, в котором социальные институты находились бы в полном соответствии со стадией экономического развития, американские социологи и антропологи, подчеркивая неизбежность роста технологической усложненности, вместе с тем относятся к социальному развитию как к чему-то капризному, плохо контролируемому, непрогрессивному.
Другие интеллектуальные течения также повлияли на современные взгляды на человека и, следовательно, на отношение антропологов к эволюции. Психоанализ, вновь утвердив животную природу человека, противопоставил цивилизацию именно этой природе, ибо цивилизация была интерпретирована им в качестве невроза — побочного продукта борьбы человека с самим собой 9. Педагогической теории терпимости мы обязаны тем, что она внесла в эту картину в меру своих сил более оптимистический взгляд на возможности человека. Эксцессы в ее применении карикатурно представлены в рассказе о ребенке, которого перевели из “терпимой” школы в “нетерпимую”. После нескольких дней учебы он вздохнул там с облегчением: “Если ты хочешь быть хорошим, то можешь им быть; если не хочешь драться, то можно не драться”. Признание человека животным было окрашено страхом перед его бессознательными импульсами, связано с учением о низменных корнях того, что ранее признавалось за его высшую природу. В популярных интерпретациях фрейдизма величайшие творения человека представлялись в качестве простой сублимации 10. В 20-х годах одной из самых влиятельных книг (ныне почти забытой) была книга “Разум в действии” Робинсона. Она формировала мышление тех, кто верил, что они следуют самым строгим предписаниям научного исследования. Слово рационализация11 в его значении глянца, прикрывающего низшие побуждения человека, конкурировало с рационализмом — понятием, с помощью которого описывали высшие способности человека в век Просвещения.
Параллельно с психоанализом действовали различные американские интерпретации павловской теории условного рефлекса. В своей специфически американской форме бихевиоризм устранил все внутренние различия между людьми по свойствам их темпераментов и исходил в своей теории только из действия окружающей среды на очень узкий набор инстинктивных рефлексов. Эта точка зрения была выражена в чрезвычайно популярной книге “Почему мы ведем себя как человеческие существа” Джорджа Дорси, довольно путанного и во всех остальных отношениях заурядного этнолога. Само собой разумеется, что антропология сочувственно отнеслась к бихевиоризму, так как и она рассматривала всех людей, безотносительно к уровню цивилизации, достигнутому любым народом в данный момент, как равных членов вида Homo sapiens и подчеркивала идею приобретенности культуры и идею независимости развития расы, языка и культуры друг от друга.
Обе школы мысли — так та, что считала “животную природу” человека неискоренимой, а цивилизацию несовершенной и старой, как мир попыткой укротить ее, так и та, что рассматривала человеческое существо при рождении в качестве tabula rasa, формируемой в дальнейшем воздействием окружающей среды,— продолжают влиять на исходные посылки теорий эволюции культуры в современной антропологии вплоть до настоящего времени. Одна теория во все возрастающей степени обращалась к естественнонаучному наблюдению и к эксперименту в исследовании живых существ всех видов. Однако впоследствии в ней произошел сдвиг от господствовавшего ранее интереса к человекообразным и низшим обезьянам к наблюдению и экспериментам с такими отдаленными от Homo sapiens существами, как черепахи, пауки и тараканы. Другая школа мысли строила свои модели на экспериментах с лабораторными животными, преимущественно с крысами, опираясь па данные о способностях крыс к обучению, полученные в ситуациях, где экспериментатор полностью контролирует все условия эксперимента, как в случае экспериментов с лабиринтами.
Эти два подхода к человеку — первый, который рассматривает его как биологическое существо, обладающее характерными для его вида системами инстинктов, продолжающими действовать и в условиях цивилизации, и второй, лишающий человека специфических для него как биологического вида поведенческих структур, считающий, что, вырабатывая в нем соответствующие условные рефлексы, его можно приспособить к любой системе, обеспечивающей выживание,— перечеркивают друг друга. Уотсоновский оптимизм 20-х годов 12 был сильно подорван событиями трех последующих десятилетий, когда “методики” выработки условных рефлексов были поставлены на службу абсолютной и безответственной власти. Не случайно, что Б. Ф. Скиннер 13, озабоченный ростом бюрократического контроля над людьми, в то же самое время разрабатывает теорию программированного обучения математике и языкам с помощью обучающих машин. Аналогичную путаницу можно обнаружить в работах Элиота Д. Чэппла 14, в которых строго бихевиористский подход к человеческому поведению как детерминируемому культурой сочетается с уважением, под стать самому Павлову, к прирожденным инвариантам поведения, обусловленным разностью темпераментов. Точно так же и В. Грей Уолтер15 сочетает склонность к бихевиористским объяснениям с интересом к устойчивым факторам поведения, вытекающим из темперамента.
Второе, менее принципиальное направление дискуссии о наличии или отсутствии в человеческой природе свойств, не поддающихся перестройке (отличных от простых потребностей в пище, воде, отдыхе, которые роднят человека со всеми остальными органическими существами), сосредоточилось на проблеме первостепенной значимости опыта раннего детства. Здесь этологические исследования, такие, как работы К. Лоренца 16 и Н. Тинбергена 17, дали нам одну из поведенческих моделей, утверждавших решающую роль опыта раннего детства. Бихевиористы, занимавшиеся психологией человека, выступили против фрейдовской модели, а бихевиористы, предпочитавшие лабораторный эксперимент наблюдению в естественных условиях, выступили против этологической модели.
В результате мы сталкиваемся с забавным парадоксом. С одной стороны, те, кто стремится выявить прирожденные различия поведения среди индивидуумов одного и того же вида, различия, основывающиеся на разнице темпераментов, подозреваются в склонностях к расистским идеям. С другой стороны, как среди тех, кто симпатизирует коммунизму, так и тех, кто боится возможного его всеобъемлющего господства, можпо встретить людей, настаивающих па почти бесконечной подверженности человека изменениям, на относительно малой значимости качественных индивидуальных различий, людей, отрицающих первостепенную роль раннего детского опыта в сравнении с его более поздними формами. И все это может выражаться языком этологических, психоаналитических или антропологических теорий.
Эти любопытные пересечения и переплетения идей, характеризующих разные теоретические установки, ярко показывают, в какой мере духовная атмосфера, где явно политические и религиозные установки не более чем ее компоненты, создает среду, предопределяющую выбор учеными соответствующего периода конкретных решений, которые им кажутся продиктованными лишь состоянием их дисциплины.
Между тем в качестве реакции на быстро увеличивающуюся мощь техники — развитие авиации и связи, электронной автоматики, высвобождение ядерной энергии — анализ эволюции культуры сместился: вместо анализа технологии, как таковой, и необходимости технических нововведений стали изучать количество потребляемой энергии. Огберн, экономист по образованию, обратившийся к антропологическому материалу, был представителем первого подхода. Лесли Уайт с его физическим образованием, впоследствии ставший антропологом, подчеркивал значение второго. Признание главенствующей роли использования энергии было основной целью технократического движения 18.
Количество энергии, находящееся в распоряжении некоторой человеческой группы в качестве показателя степени развития культуры, представляет собой хорошую макроскопическую систему индикаторов политического и технологического развития. Развитие техники и энергетики иногда происходит синхронно, иногда же их темпы не совпадают. Общество, которое может воспользоваться трудом тысяч рабов для помола зерна, может иметь в своем распоряжении то же самое количество энергии, что и общество использующее для этой работы ветряные мельницы. Технологическое развитие второй группы может быть более высоким, чем первой, но ее политическая организация — менее развитой. Однако соображения этого рода не должны приниматься за опровержение теории энергетических индикаторов развития при условии, что мы примем во внимание всю планетарную цивилизацию и будем брать длительные интервалы времени в качестве масштаба временных единиц нашего анализа.
В 1930-х и в 1940-х годах работы Лесли Уайта в США и В. Гордона Чайлда 19 в Англии не вызывали большого интереса и энтузиазма ни у кого, исключая тех, кто непосредственно работал с ними над решением всех этих проблем. В 1930-х годах мы были в тисках мировой экономической депрессии, и проблемы, с которыми сталкивалось человечество, считались скорее политическими, чем техническими. В условиях, когда продовольствие, не нашедшее сбыта, сжигалось в одной стране, в то время как люди умирали от голода в другой, неудивительно, что политические решения и соотвественно научные проблемы, ориентированные на краткие промежутки времени, прежде всего привлекали к себе внимание исследователей. Изоляционизм в США благоприятствовал этому сужению временных перспектив, так как оно было удобно для учения о параллельном развитии высших цивилизации в обеих Америках. Временной горизонт исторического мышления еще более ограничивался конъюнктурными соображениями: как уменьшить фрустрацию, которая, как считалось, обязательно поведет к агрессии, как поддержать местную инициативу и улучшить положение групп национальных меньшинств и т.п.
Вместе с подъемом нацизма внимание исследователей фокусировалось на групповых контактах, и с началом второй мировой войны интерес к краткосрочным в масштабах исторического времени изменениям еще более обострился. Внимание прежде всего уделялось таким проблемам, как проблема путей внешнего вмешательства, которое могло бы привести к изменению форм социальных институтов (особенно в Германии и Японии) с последующим изменением структуры национального характера, видоизменением политического поведения народов, что могло бы опосредованным образом привести и к росту политической стабильности в мире. Второй кратковременной целью исследования, связанной с первой, стало изучение культурных процессов для целей психологической войны и других задач, поставленных потребностями военного времени. После 1948 года работы по эволюции культуры, начатые в годы войны, были продолжены в исследованиях, сделавших своим предметом Восточную Европу и Дальний Восток.
Даже провозглашение четырех свобод и наступивший сразу же после войны расцвет надежд, вызванный уверенностью в возможностях современной технологии прокормить все население мира, не обратили внимания исследователей на долгосрочные в масштабах исторического времени проблемы, поднятые Чайлдом и Уайтом. Джулиан Стюард20, который с 1936 года активно занимался долговременными параллельными линиями развития, имеющими место при равных экономических условиях, на время отложил свои исследования, возглавив пуэрто-риканский проект “развития разнообразных сельских подкультур в Пуэрто-Рико” с его устремленностью на получение быстрых, непосредственных, положительных результатов.
Тот же самый широко распространенный интерес к быстрым и немедленным изменениям можно усмотреть и во многих других теоретических установках в антропологии. Все они — часть послевоенного оптимизма, исходящего из возможности быстрого подъема слаборазвитых стран до уровня современного мира. Сколь бы ни отличались в своих установках Аренсберг2', Бейтсон, Бердвистелл 22, Чэппл, Фрайд23, Горер, Кизинг, Мид, Стюард и Вагли 24, все они концентрируются на проблеме изменения в пределах жизни одного поколения. Слаборазвитые страны должны сравняться с передовыми. Люди, мигрировавшие из сельского в городское окружение, должны найти формы приспособления к новым условиям жизни. Расовые противоречия должны быть разрешены путем растущего взаимопонимания и соответствующего законодательства. Дети, рожденные в деревне, авторитарной по своей структуре, должны быть воспитаны в духе свободных институтов. Распространенность душевных заболеваний должна быть уменьшена изменением социальных иститутов, порождающих болезни, или создапием в самих этих институтах новой атмосферы, целебной для душевнобольных. Безразлично при этом, делался ли акцент во всех этих построениях на устранении монокультур в сельском хозяйстве, на снятии ограничений для свободного передвижения групп меньшинства, на законодательстве, ставящем задачей уменьшение расовых трений, либо же на благотворных последствиях программ обмена студентами, производственных кооперативах или же программах культурного обмена, господствовала уверенность в возможности “улучшить положение в наше время”. Исследователи были уверены в том, что рост знаний о процессе социального изменения может внести существенный вклад в достижение всех этих целей.
И тем не менее, хотя временная перспектива и была краткосрочной, общий подход по преимуществу оставался макроскопическим, ибо вплоть до наших дней лишь очень немногие исследователи поняли, что новые технические средства регистрации первичных данных для последующего анализа делают возможным громадное увеличение глубины исследования.
Но пока продолжались эти исследования в краткосрочной временной перспективе, возникло растущее понимание угрозы ядерной катастрофы. Стало расти и сознание необходимости каких-то глубоких перемен, для того чтобы не дать этой возможности стать реальностью. Первые попытки найти решение этой проблемы были сделаны ядерными физиками и теми немногими антропологами, психологами и социологами, которые увидели опасность для будущего, ту опасность, для которой взрывы в Лос-Аламосе и в Хиросиме были только прелюдией. Более широкое признание того факта, что человечество сейчас в состоянии уничтожить себя как вид, пришло позже. Первая реакция на новую ситуацию выразилась в буме на продажу участков земли “в безопасном отдалении” от крупных городов, таких, как Нью-Йорк, и спорах о том, какая перуанская долина лучше всего пригодна к тому, чтобы сохранить документы нашей цивилизации. Но с началом применения атомных реакторов в промышленных целях, со вступлением в эру космических исследований стала складываться новая атмосфера общественного мнения.
Интерес к отдаленному будущему и межзвездному пространству рос одновременно и параллельно с чувством непосредственной угрозы и растущим сознанием того, что будущего вообще может не быть. Спорам о мутациях, кумулирующихся только на протяжении жиэни нескольких поколений, противостояла паника, вызванная обнаружением в молоке стронция-90, который может “повредить моему ребенку теперь”. Американцы, которые никогда не заглядывают очень далеко вперед, поначалу приветствовали известие об атомной бомбардировке Хиросимы почти как известие о том, что найдена наилучшая “быстрая и безболезненная смерть”, когда “вы даже не знаете, что вас сразило”. Эта первая реакция начала понемногу меняться лишь тогда, когда Джон Херси опубликовал в 1946 году свою “Хиросиму” и мысль о часах или днях “без всякой медицинской помощи” начала проникать в общественное сознание.
В 1955 году Национальная Академия наук образовала шесть комитетов для исследования воздействия радиации высокой энергии на живые существа. В “Биологических воздействиях ядерного облучения”, первом открытом для публики отчете, опубликованном Комиссией по исследованию генетических последствий ядерного облучения, где были приведены технические сведения и: рекомендации, совершенно четко был поставлен вопрос о временном интервале: “Рассмотрение вредных генетических последствий по необходимости включает; с одной стороны, вполне осязаемую и близкую угрозу, трагедию, которая может произойти с нашими детьми и внуками; с другой стороны, мы должны учитывать и более отдаленную опасность, с которой может столкнуться очень большое число людей в будущем.
Никто не смог бы точно сопоставить эти два вида опасности. Как можно сравнивать современный факт серьезно искалеченного ребенка с возможностью того, что большое число людей, может быть, столкнется со значительно меньшими поражениями через сто или более поколений?”
Гуманисты негодовали при одной мысли о возможности “серьезно искалеченного ребенка” в настоящем. В их мышлении вопрос о степени риска, которому мы подвергаем себя в этой связи (риска значительно меньшего, чем риск, связанный с нашим поощрением моторизованной цивилизации), был спутан с этической проблемой, поставленной Достоевским, спрашивавшим, может ли новый общественный порядок основываться на смерти хотя бы одного ребенка.
Новый интерес к проблемам биологических мутаций вновь вызвал к жизни расхождение теоретических установок. С одной стороны, высказывались опасения насчет того, к каким конечным последствиям может привести увеличение темпа мутаций; с другой стороны, возник интерес, по-разному выраженный, к развитию людей с иными свойствами. Так, например, появился повышенный, хотя в основном и замаскированный интерес к экстрасенсорной чувствительности. Стали признавать возможности современной медицины, которая сохраняет жизнь людям, страдающим от какого-нибудь телесного недуга и в прошлом обреченным на смерть. Появились требования избирательной защиты генетического фонда. Возникли фантастические планы жесткого вмешательства в процессы передачи наследственности, планы, строившиеся вокруг идей инцеста и сохранения репродуктивных тканей челиких людей, так чтобы каждое поколение имело свой запас “Черчиллей” или же иных общепризнанных великих людей. Контрастом к этим оптимистическим фантазиям выступали мрачные прогнозы деградации человечества, сетования по поводу излишней “изнеженности” современного человека, его “негодности” к воспроизводству, опасения насчет того, что “ущербные” люди, сохраняемые в слишком большом количестве, возобладают над “пригодными”, и т. д. Каждая из этих теоретических установок могла быть аргументирована логически. Но под поверхностью рациональных доказательств скрывались иррадионалистические страхи: опасались возможной победы “желтой” или “черной” расы над “белой”, гибели западного мира от рук возникшего политического расизма в Азии и Африке. Реакция на демографический взрыв, выражавшая чувство беспомощности, растерянности перед ходом событий, в иной форме повторяла лишь тот же страх перед неизбежностью всеобщей катастрофы.