Скверная история, или исповедь в сквере

«Итак, день прожит, и слава богу. Пришлось, правда, пообщать­ся с этими душещипателями, ну да это не трагедия. А Рита? Какова Рита, Ритуся, Ритуля. Выглядывала из ресниц, как испуганный зве­рек из капкана. Ух, стерва. Впрочем, стервозность придает ей сексу­альности. Ладно, мы с ней пообщаемся еще».

*

Лунин в полусонном-полуавтоматическом состоянии добрел до Тверского бульвара, лениво прислушиваясь к вялому шуршанию сво­их мыслей, сопровождающемуся лейтмотивом тихого шороха дож­дя, прилипающего к пожухлым распластанным листьям. После се­годняшней встречи он чувствовал себя мешком, из которого выт­ряхнули все его содержимое барахло. Его так же вот запросто под­няли и вытряхнули из самого себя — остались только пустота да пыль. Не хотелось ни думать, ни чувствовать, ни переживать, а было только одно желание брести, засунув руки в глубокие карманы паль­то и втянув голову в воротник, брести, разгребая раскисшую массу листвы, наугад, мимо домов, людей, деревьев, остановок, звуков, в никуда, в расступающуюся перед ним пустоту, которую теперь он, как это ни странно, чувствовал совсем рядом, несмотря на обилие окружавших его предметов. Мир казался ему нереальным, каким-то отчужденным и иллюзорным, представляющимся не столько веще­ством, сколько существом, зыбким, непостоянным, текучим, проте­кающим мимо, навстречу своему полному исчезновению. Все окру­жающее потеряло значение, так как лишилось статуса реальности.

И однако он осознавал, что это ему кажется, что то, что он испы­тывает— всего лишь ощущение, которое в любой момент можно прогнать усилием воли. Но не было ни желания напрягать волю, ни самой воли. Поэтому Лукин брел себе и брел, поддавшись очарованию космизма поздней осени и мерному ритму собственных шагов, пока у одной из лавочек чуть не споткнулся о вибрирующую тень из-за которой раздался минорный тенор:

— Привет, друг. Выпить хочешь?

Лукин инстинктивно отшатнулся от неожиданно проявившейся реальности, выскочившей из-под куста внезапной репликой, за которой мог притаиться один из туземцев местных зарослей — гомосексуалист, наркоман или созревший для поиска и нахождения истины пьянчужка. Но тут же следующая фраза крепко вцепилась в поднятый воротник пальто:

— Давай выпьем, друг. Я же вижу, тебе хочется выпить. Скажу больше, тебе просто необходимо выпить.

Тенор звучал также минорно-бесстрастно и однотонно.

Остановленный похожими на заклинания предложениями, Лукин обернулся на голос и спросил:

— А почему ты думаешь, что мне надо выпить?

Тень, шурша, всколыхнулась, и рядом проявилась приземистая фигурка, прикрытая шляпой, нахлобученной почти на самые глаза, и утяжеленная старым раздувшимся портфелем.

— А потому, — ответила фигурка, — что твое настоящее состояние идеально подходит для такого акта.

— Ну а если я совсем не пью? —успокоился Лукин, убедившись что перед ним не агрессор, а миролюбиво настроенная кандидатура в собутыльники.

— Так вовсе и не обязательно, чтобы выпить, пить совсем, - увещевала фигурка. — Ведь настоящее пьянство, как и мат, есть тонкое, изысканное искусство. Без этого искусства выпивка превращается в алкоголизм или пошлость, а мат — в вульгарную похабщину.

И вообще, в России пьянство — больше, чем пьянство. В России пьянство — это медитация. И если ты к водке будешь подходить с такими мерками, то она, родная, только на пользу пойдет душе твоей и телу, и ты только окрепнешь. Но если ты будешь общаться с водкой без трепета, без ощущения того, что священнодействуешь, погибнешь.

На секунду Лукин задумался, вернее, у него на секунду появился вид, будто он задумался, потому что его опустошенная голова думала, а только реагировала, затем кивнул и сел на лавочку, не вынимая рук из карманов. В следующий миг портфель раскрылся и оттуда были извлечены два граненых стограммовых стаканчика, бутылка «Столичной», кольцо пряной копченой колбаски, четвертушка бородинского хлеба и почищенная луковица. Лукин почувствовал, как рот его быстро наполнился слюной. Ветер полоснул по руке, рефлекторно выскочившей из кармана навстречу наполненному стаканчику. Выпили. Хрустнули лучком с ароматной колбаской. Помолчали. Выпили по второму стаканчику, неторопливо, отринув суету и суетность, священнодействуя.

— Медитативно сидим? — удовлетворенно спросил незнакомец.

— Медитативно, — согласился Лукин.

— Хочешь исповедуюсь?

— Зачем?

— Душа давно хотела водки и исповеди.

— Ну тогда исповедуйся.

Обладатель фигурки потрогал шляпу, словно желая лишний раз убедиться, что она на месте, глубоко и тягостно вздохнул и зауныв­но, будто древний сказитель, начал свое повествование.

— Вообще-то я человек нервный, и нервный я давно. Мое насто­ящее имя Коля, но знакомые называют меня Дзопиком. Так и гово­рят: «Как дела, Дзопик? Доброе утро, Дзопик».

Фигурка уныло понурилась и с некоторым надрывом в голосе вдруг воскликнула:

— О где то время, когда я был резвым розовощеким стручком, не страдал запорами и угрызениями совести! Теперь все прошло, ис­чезло бесследно, и я угрюм и зол, зол на себя и на все человечество. Женщины меня не любят, только соседка моя Сонечка, жилистая мегера, отдается мне за полпачки стирального порошка.

Лукин зябко повел плечами, уж слишком знакомыми ему пока­зались интонации Дзопика, но тот с монотонным самозабвением продолжал:

— Я одинок. Существование мое стереотипно. Ежедневно к вось­ми утра мчусь на работу, толкусь в транспорте, ехидно наступаю на ноги и исподтишка пихаю локтем в бок соседа.

На работе я марионетка, считаю, пишу, считаю, никем не замеча­емый и одинокий, как поплавок.

И все думаю, думаю про себя: почему, почему, почему? Почему я заброшенный, унылый, скучный, неудачливый, никем нелюбимый, и хочется крикнуть во всю глотку: люди, любите меня, пожалуйста, я ведь свой, тоже человек, ну пусть не человек, а человечек. Но я не кричал, а люди шли мимо и молчали.

И все это во мне копилось до поры до времени. Но в один пре­красный момент, исторический для меня момент, я решил: хватит! нельзя так жить. А как надо жить? Этого я не знал. Здесь-то и вышел конфуз моральный, нравственный тупик, так сказать. Но... меня осе­нило, да-да, именно осенило. Гениальная идея! Ура! Надо устроить скандал. Да вот только заминочка вышла. Что-что, а скандалы я ус­траивать не мастер. Хотя, постойте, постойте... есть выход... ну, ко­нечно, ах, как все гениальное просто. Надо напиться. Вот.

Я человек категорически непьющий был и никаким опытом в этом деле не обладал. Но напиться-то надо. Через дорогу от нашего дома — пивная. Ну что ж, вперед.

Пить было противно, ужасно противно и тошно, но я ж таки заставил процедить себя две кружки горького вонючего пива. Заказываю третью... и чувствую, что мне легко и весело. Голова приятно кружится, и все люди — братья. Впору только слюни пустить. И меня вроде уважать стали, стороной обходят. Уж тут-то я и вырос в своих глазах непомерно. А чем не герой? Вот пишут, что Наполеон тоже пузатеньким был и коротышкой. Да я, пожалуй, вершить судьбы могу, оратовать, проповедовать, за собой вести. С победным видом оглядываю пивной зал, как свои владения. Но только чувствую — что-то не то. Хихикает кто-то сзади. Оборачиваюсь — стоит компания дружков и один из них, долговязый и патлатый, с длиннющими бакенбардами, тыкает кружкой в моем направлении и говорит им: «Смотрите, как пузанчика разобрало. Ишь, твою мать, индюшоночек какой. Хохолка не достает» А те ржут. У, мужичье. Но я тоже терпеть не могу, просто не имею права, раньше бы протерпел, а теперь нет.

Теперь я на принцип пойду. А принцип превыше всего. Он превыше совести даже. И тем больше превыше моей трусости.

Я медленно подошел к нему.

— Простите, что вы сказали? — но только благородный тон, который я старался вложить изо всех сил иронию, спокойствие, пре­зрение и леденящий холод, сорвался у меня на визг.

— Да пошел ты, — спокойно и тихо сказал детина.

Далее все произошло молниеносно. Я рванул рукой и выплеснул ему в лицо пиво. Какое-то мгновение длилась немая сцена. Я, маленький, пузатенький, на коротеньких ножках держусь неуверенно, коленки дрожат, ладони вспотели, липкая ручка стала скользкой, я из накренившейся кружки янтарной струйкой стекает веселящая жидкость. Напротив — здоровенный детина со вздутыми мускула­ми. На кончике носа его повисла и осталась висеть дрожащая пив­ная капелька.

В следующий момент я почувствовал, как кто-то легко приподнял меня за воротник, так, что сдавило горло, я болтал ножками, но пола не ощущал, дыхание перехватило, глаза полезли из орбит, по­том больной пинок в зад и — улица. Сырой снег. Лязганье трамваев. Сволочь, гадина. Унизить! Так унизить! Тебе это не пройдет даром. Я встал, быстро отряхнулся и собрался было опять в пивзал, чтобы отомстить ему, жестоко отомстить, так отомстить, чтоб помнил всю жизнь, но чьи-то участливые руки удержали меня, и произнес хрип­лый добродушный голос: «Не надо, дядя. Ведь прибьет он тебя. Со­хатый это. Просто удивляюсь, как он тебя щас не прибил. Считай, дядя, что в рубашке родился. Иди отсюда подобру-поздорову».

Вы слышали? Я с самим Сохатым сцепился, перед кем дрожат местные бандиты и хулиганы. Я в рубашке родился. Пусть пинок под зад, пусть смешки. Ну и что? Молодец, Сохатый, уважаю таких, как ты. Гордость распирала меня. Теперь мне все нипочем, если я с самим Сохатым сцепился и жив и здоров. Глядишь, еще популярен v народа буду. Может быть, конкуренцию Сохатому составлю. Ну а теперь куда? Как куда? Теперь к женщинам. У меня должно быть много женщин! Но нет ни одной. Хотя нет, одна есть, Сонечка. Ну что ж, начнем с нее.

И семенящими шажками я направился к цели.

Уверенный звонок.

Сиплый голос:

— Кто там?

— Сонечка, открой, — заигрывающим голосом пропел я, —это я.

Дверь медленно открывается.

— Ох ты, господи, да откуда же вы, Дзопик?

— Что, Сонечка, удивлена?

— Да уж... проходите, что ж вы в дверях-то стоите?

Я хотел было распоясаться, но увидел на кухне косматого небри­того мужика. Мне почему-то больше всего запомнились его полоса­тые носки. На столе — початая бутылка водки, два мутных стакана, миска с солеными огурцами вперемешку с квашеной капустой.

Мне стало неприятно. Я начал злиться на Сонечку, потом на это­го мужика, потом на себя, потом на всех вместе. Я опять начал не­рвничать.

Мужик встал, на хмурой физиономии изобразил подобие ухмыл­ки и пробасил:

— Гугин.

— Дзопик.

— Не понял?

— Мое имя Коля, но зовут меня Дзопик.

— А-а.. ну проходи, Колян, садись. Сонь, давай еще стакан. Дос­тавай вторую беленькую, — подмигивает мне, —ты, Колян, правиль­но держишь курс, она баба крепкая. Такая напоит и успокоит.

— А вы... а ты ей кем, простите, будете?

— А я бывший муж ее. Хороша баба, да не сошлись мы с ней в некоторых вопросах... Ну скоро ты, Сонька?

— Иду, иду, — суетливо отозвалась Сонечка.

Сонечка семенит со стаканом, бутылкой. Ах, чертовка Сонечка!

При виде водки меня затошнило, но Гугин настаивал.

— Ты, Колян, зажми дыхалку и разом хлопни, и все ништяк бу­дет. Вот увидишь. А потом огурчиком зажуй. Огурчики знатные, хрустящие.

— Выпейте, Дзопик, — умильно проверещала Сонечка, захло­пав длинными крашеными ресницами.

— Я... я... конечно же... разумеется, я выпью. Я водку люблю в общем-то.

— Ну вот и отлично, — обрадовался Гугин, — славный ты паря, Колян. Ну, пьем.

Я опрокинул стакан, и содержимое огненным комком ворвалось в мое горло. Было ощущение, словно захлебываюсь. Слезы полила, полило из ноздрей. Мне казалось, что водка тоже сочится из глаз, из носа и вот-вот хлынет из ушей. Дыхание сперло.

— Водички, водички возьми запей, — заволновался Гугин.

От воды стало легче, и я уже ощущал только приятное тепло разливающееся по телу, да пробуждающийся голод. В голове приятный гул. Робость и злость прошли.

— А ну-ка, Сонюшь, приготовь чего-нибудь горяченького, - забрасывая ногу на ногу, по-барски распорядился я.

Сонечка недоуменно посмотрела на меня, потом вопросительно на Гугина, но тот кивнул и радостно заорал:

— Вот это правда, Колян! Что правда, то правда. Пожрать надо. Иди, Сонька, готовь, а мы с Коляном побалагурим. Давай, Колян еще хлопнем. За знакомство.

— Давай.

Разливает. Водка булькает, пенится.

— Холодненькая.

— Да уж.

— Ну, твое здоровье.

— Со свиданьицем.

— К-ха, а, здорово.

У меня получилось не так здорово, но вторая уже лучше пошла. В пьяной голове закружились веселые мысли: вот если б кто сослуживцев увидел, как я водяру... А Леночка, секретарша Ленка с длиннющими стройными ногами, любовница шефа, посморела бы она сейчас на меня. Влюбилась бы, ей богу. Умеет, чертовка, ножки показывать. И видно прелести, и не скажешь, что нарочно. Мне живо представилась Леночка и разные соблазнительные картинки, с нею связанные. Но мои грезы прервал Гугин.

— Закуси, Колян, а то разобрало тебя.

— Н-не хочу закусывать. Налей еще.

— Нет, поешь сначала.

— Не буду.

— Сонь, скажи ты ему.

— Дзопик, скушайте что-нибудь, а то плохо вам будет.

— Дзопик, Дзопик, — передразнил я. — Сами ешьте. Хочу еще водки. А ты, Сонька, дура.

— Послушай, Колян, ты ж ведь сам просил, — начал Гугин, но его перебил, не дав ему договорить о пользе горячей пищи.

— Заткнись, козел.

— Да ты что?

— А ты чего? Да я сегодня самому Сохатому в морду пиво плеснул.

— И живой?

— Как видишь.

— Значит, сочиняешь, — весело поддразнил Гугин, — а откуда Сохатого знаешь? Небось разговорчик подслушал?

— Я сказал, заткнись.

Краешком глаза я увидел побелевшую Сонечку в засаленном фартуке, стоптанных шлепанцах, рукой она прикрывала свой боль­шой рот и неподвижно смотрела на нас.

— Он что, всегда так хамит? — обратился к ней Гугин.

— Да нет, он тихий, интеллигентный. Непьющий он. Не знаю, что случилось. Ой-ой, котлеты пригорают.

— Послушай, Гугин, уйди, а? Мне нужно с твоей женой в спаль­ню сходить, — мне стало весело, и я обратился к Сонечке. — Но теперь ты, плутовка, уже не получишь порошку. Гы-ы-ы-гы-гы. — Я ржал, гоготал, визжал, грозил пальцем смущенной и вконец расте­рявшейся Сонечке, корчил рожи Гугину. — Ну, слушай, Гугин, ну уйди, потом мы тебя позовем.

Гугин молчал. Его каменное лицо показалось мне гладко выбри­тым, глаза смотрели темно, не мигая. Потом он медленно встал, ак­куратно и неторопливо надел пиджак в мелкую клеточку. Меня еще больше развеселили его косолапые лапищи, мелкая клеточка пид­жака и полосатые носки.

— Ты куда, Гугин? — заныла Сонечка.

Гугин, не обращая на нее никакого внимания, направился в кори­дор, одел ботинки, пальто. Сонечка металась по кухне, картошка выки­пала, котлеты горели, Гугин уходил, а я оставался. Все шло, как надо.

Виктория! Виктория! Я торжествовал. Я утвердил себя. Да здрав­ствует новая жизнь! Теперь я не неврастеник, не хлюпик. Теперь я уважать себя начал.

Но ликование мое длилось недолго.

Одетый Гугин обратно зашел на кухню, схватил меня за шиворот своей цепкой ручищей ( О! опять за шиворот!) и поволок в прихо­жую. Хмель с меня мигом слетел.

— Ты что, Гугин? — жалко пролепетал я.

— Я? Ничего. Просто я сейчас тебе кое-что покажу. Это интерес­но. Значит, водку, говоришь, любишь?

— Что ты, Гугин, прости, я пошутил.

— А... ну если пошутил, тогда прощаю. Я понимаю тебя, Колян, ведь раньше ты ни капли в рот спиртного не брал. А сейчас взял и перебрал. Вот и развезло с непривычки. Одурманило. С каждым может случиться.

— Но куда ты меня тащишь?

— Сейчас увидишь.

На улице было тепло. Вчерашний воздух отсырел, почернел, съе­жился. Свежий воздух щедрым порывом рванулся на меня. Я успокоился. Я понял — Гугин вывел меня проветриться. Все-таки неплохой он мужик. Но все-равно ниже меня. Он кто? Мужик сиволапый, вот он кто. А я — духовность, интеллект.

— Спасибо, Гугин, — снисходительно произнес я.

— Не за что, — добродушно проворчал Гугин. Он отошел на не сколько шагов от меня, не торопясь прикурил. Я стоял растерянно пошатываясь. Но наглость опять забирала меня.

— Дай закурить, Гугин.

— На, — Гугин подскочил ко мне и выбросил свою костлявую пятерню мне в живот. У меня перехватило дыхание и казалось, что уже никогда не вдохну.

Лицо Гугина оставалось неподвижным.

Ноги мои подогнулись. Но тут я почувствовал... услышал, что что-то хрустнуло так, будто на паркете раздавили кусок сахара. Это Гугин ударил коленкой мне в переносицу. Густой черный комок крови шлепнулся на снег. Потом более светлые алые струйки по текли из носа, изо рта ровными ниточками, как янтарная струйка из пивной кружки. Я закрыл лицо руками. Тупой животный страх на­валился на меня. Скорее бы все это кончилось. Я инстинктивно еще крепче закрыл руками лицо и стал отхаркиваться. Но каким-то потаенным взглядом или почти звериным чутьем я видел, как Гугин аккуратно прицелился острым мысом ботинка. И в тот же миг в ухе моем словно что-то взорвалось. Перед глазами пелена. Меня вырвало. Потом все исчезло. Была только тьма, сквозь которую продирались сонмы образов, видений, лиц. Вспыхивали гугины, сонечки, пивные кружки. Потом все перемешалось.

Около двух месяцев провалялся в больнице. Что-то вправляли, чем-то пичкали, больно кололи, весь зад горит. Но выписали здоро­вого, поправившегося и равнодушного.

Дома меня радостно встретила Сонечка. Я больше не рвался в ге­рои. Я молча отлеживался, а она за мной ухаживала, терпеливо и за­ботливо. Дня через три я совсем окреп. На четвертый она залезла ко мне в постель, после чего я ей сказал, где взять полпачки стирального порошку. Но она мне ответила, что никакого порошку ей не надо.

Дзопик закончил свою историю глубоким, длинным вздохом и, застенчиво потупившись, отщипнул корочку хлеба. Лукин опусто­шенно смотрел в глубину аллеи, затем коротко произнес:

— Давай замахнем.

— Давай.

Они механически чокнулись и на несколько секунд погрузились каждый в свой стакан, словно каждый в свои сокровенные разду­мья. Затем Лукин спросил:

— Тебе стало легче?

— Мне стало немного спокойнее, — печально отозвался Дзо­пик, — мне начинает казаться, что я обретаю свою экзистенцию.

— Что?

— Экзистенцию, то есть бытие.

— Ну и как ваша первая встреча с Бытием, милейший? —Лукин решил взять несколько ироничный тон.

— Никогда раньше не подозревал, что жизнь может быть настоль­ко глубока.

— Если об этом начинаешь задумываться. А задумываешься об этом, когда она, эта самая жизнь, как следует врежет тебе по морде. И если ты умен, то поневоле задумаешься о глубине бытия. А если дурак, то не задумаешься. И тогда снова получишь по роже. И бу­дешь получать, пока не задумаешься. Но тогда будет уже поздно. Впрочем, уже и так поздно — я имею в виду, заболтались мы с то­бой. Ладно, Дзопик, приятно было познакомиться. Спасибо за уго­щение. Думаю, не последний раз видимся. До свидания, Дзопик.

— Пока, — ответил экзистенциально настроенный Дзопик, — если хочешь, приходи в этот парк, я часто здесь бываю. Будем выпи­вать и медитировать.

— Обязательно, — отозвался из мглы голос ускользающей тени Лукина.

Было пустынно кругом и тихо, и изредка среди тишины взвывал, взвившись на дыбы, жесткий ветер.

Он ускорил шаг. Он уже почти бежал, погруженный в пучину хо­лода.

Между ночью и утром черным тоннелем пролегла вечность. Кто-то уходит в бессмертье, кто-то уходит в смерть, остальные —- в зав­трашний день.

Навстречу ему шли дома, фонари, переулки, и время бежало на­встречу ему, редкие прохожие, сосредоточенно-отстраненные, ны­ряли в парадные.

Но его подъезд еще далеко.

Фрески домов. Узоры светящихся окон.

Скорее. Еще несколько переулков. Вон там, где кончается забор, надо свернуть налево, пробежать несколько метров и облегченно вбежать в свой подъезд. Раз. Два. Три. Секунда. Метры. Секунды. Поворот. Секунды. Подъезд.

Запыхавшийся, он ворвался в свой подъезд, удивляясь происшед­шей с ним перемене — почему вдруг отстраненное спокойствие сме­нилось таким порывом. Может быть, из-за внутреннего жара, выз­ванного приливом водки и наружного холода, вызванного притоком ветра?., а... неважно... черт с ним. Хорошо, что он дома! В предвку­шении теплой кухни с душистым чаем он несколько суетливо отпер Дверь и стремительно ворвался в свое жилище, но почти тут же, слов­но парализованный, застыл на месте. И только слабо вскрикнул:

— Лиза?!

— Да, Сережа, — тонко отозвался нежный отклик из недр ноч­ной квартиры.

САГА ОБ УБИЕННОЙ

Последний звук в растянувшемся «Сережа-а-а» просочился в ухо Лукина как смутное осознание чувства, похожего на замешательство: что это было — удивление, изумление, радостная неожиданность? А может быть, смущение, выплывшее из недр потревоженной, но уже опустошающейся души? Во всяком случае, как бы там ни было, он все еще продолжал находиться в состоянии, в котором обычно не думают, а просто реагируют, спросил:

— Лиза?

И вскоре начали приходить слова.

— Но... что случилось? где ты была?., что произошло? Я... понимаешь ли... сам не знаю, что случилось. Я хочу разобраться. Я поду­мал, что потерял тебя. Я попал в какой-то ад и блуждал по его кру­гам. Я чуть не заблудился в нем.

— Не волнуйся, Сережа. Все хорошо.

— Что значит хорошо? — заволновался Лукин. — Как ты можешь так говорить? Ведь я же чуть... — Тут он осекся, потому что чуть не сказал «чуть не убил тебя», но испугался так говорить, хотя и понимал, что если не скажет именно так, то этот сиюминутный испуг превратит­ся в вечный страх. Впрочем, с другой стороны, он почувствовал, что начинает испытывать некоторое облегчение от того, что видит перед собой живую и невредимую Лизочку. Но в этот момент снова что-то тревожное и дискомфортное зашевелилось в глубине его пустого живо­та, хотя это новое ощущение отличалось от страха, смешанного со сты­дом, или отчаяния, которые попеременно овладевали им в течение пос­ледних часов. Это было действительно новое ощущение, хотя и не со­всем конкретное и понятное. «Устал, устал, Старик, —быстро подумал Лукин про себя, — мерещится черт знает что». А вслух добавил:

— Лиза, давай поговорим.

— Давай.

— Расскажи мне, что случилось, когда мы... э-э... расстались.

— Прости меня, Сережа.

— Я? Я... прости?! За что?!

— Я сама не понимаю, как все это произошло.

— Но что произошло?!

Лиза прикрыла глаза, и Лукину показалось, что ее от этого еще сильнее побледневшее лицо стало похожим на мертвую маску. Он вновь ощутил неприятный толчок внутри чрева, но в этот момент она опять заговорила. Звук ее голоса монотонно выползал из вяло шевелящихся тонких губ, словно из заведенной механической ма­шины. По мере того, как он вслушивался в ее расказ, его недо­умение возрастало — «да это бред какой-то!», но одновременно нечто, похожее на любопытство, заставляло его внимание следо­вать за Лизочкиными перипетиями. Он сел в кресло рядом с ней и смотрел в окно, стараясь не глядеть на подругу. Огромная и не­подвижная луна висела напротив, словно прилипнув к черному стеклу форточки.

*

Несколько раз ударил колокол, и гулкое эхо прокатилось над чер­ной рекой, рябью теребя гладкую поверхность воды. Всколыхнулись прибрежные огни — вспыхнули сотни, тысячи жертвенных костров, призванных возвестить Его приход. Люди некоторое время зачаро­ванно смотрели на то, как пламя изливается в густую мглу, разрывая ночь в лохмотья теней. Затем раздался чей-то пронзительный вопль — ночь содрогнулась, и обезумевшие толпы повалились на землю, захлебываясь в собственных рыданиях. Плач экстаза сотряс поверженные ниц тела. Стоны, всхлипывания, завывания вырыва­лись из иссушенных глоток.

*

Стоны, всхлипывания, завывания вырывались из иссушенных глоток.

И внезапно над всем этим месивом нависла невесть откуда при­ползшая громадная, как жирная жаба, туча, рыхлая, бородавчатая, раздувшаяся. Она выбросила жало молнии — ослепительно-стре­мительный язычок облизал массу копошащихся существ и скрылся в недрах гигантского небесного зева.

«Это Он, это Он!» — возвестили охрипшие рты валяющихся. Сквозь марево костров проступил силуэт — маленький низкий че­ловечек словно вышел из чрева черного облака и медленно напра­вился к собравшимся. «Он такой же, как мы!» — заорала толпа, — «Он такой же как мы!» Восторженные и алчущие глаза, разбрызги­вая экстатический блеск, устремились в пришельца.

*

Восторженные и алчущие глаза, разбрызгивая экстатический блеск, устремились в пришельца.

«Да, я такой же, как вы», — отвечал он. — «Я и есть вы. Я зачат вашим семенем. Я оплодотворен вашими мыслями. Я пришел, что­бы отдать вам то, что взял у вас». Люди на берегу притихли. Только гул костров расстилался над равниной. Он взглянул вверх — сквозь трещины неба просочилась луна. Казалось, она нависала почти над самой землей, круглая, массивная, постепенно окрашиваясь багро­выми отблесками. «Настало время жертвы», — снова зазвучал его бесстрастный голос, и на тонких, чуть искривленных устах появи­лась усмешка, впрочем, едва уловимая, и при желании ее можно было бы принять за судорогу боли.

*

…и при желании ее можно было бы принять за судорогу боли. Кумир... вот он, Кумир...» — заворожено зашептали собравшиеся. Они оставались лежать на земле, потому что Он должен был смотреть на них сверху вниз. Лунный свет капал на его плоское лицо, и чуть прикрытые глазки словно всасывали это льющееся свечение. И еще раз выговорил: «Я зачат вашим семенем, оплодотворен вашими мыслями, и ваша кровь дала мне жизнь. Вы этого хотели, вы страстно желали этого?» — «Да, Кумир, да!» — взорвалась толпа надрывным криком.

«Ну что ж, я отдаю вам то, что взял у вас. Однако настало время жертвы».

*

«Однако настало время жертвы».

Быстро повернув голову, он сделал легкий кивок, и из мрака вышло несколько фигур в белых халатах. Их руки были заняты шприцами, капельницами и какими-то поблескивающими в лунном свете инструментами. Снова легкий кивок, и некто в белом из вновь прибывших возвестил: «Девственницы и дети следуют друг за другом в порядке очереди к нашему Пункту. Просьба не создавать ажиотажа и паники». Безмолвные и тихие, как сомнамбулы, выстроились девственницы и дети в очередь к Пункту.

*

Безмолвные и тихие, как сомнамбулы, выстроились девственни­цы и дети в очередь к Пункту.

Некто в белом, к которому обращались «Первый Фельд», повел ноздрями, словно что-то учуял в воздухе, ласково приблизил к себе нежного белокурого юношу и попросил того закатать рукав. На оголенной руке высветилось несколько синеватых валиков, в один — которых Первый Фельд и ввел иглу. Алые капельки просочились в пробирку. «Довольно, — сказал Кумир, — ты можешь идти». Он взял пробирку и попробовал на язык ее содержимое.

*

... Он взял пробирку и попробовал на язык ее содержимое.

Затем повернувшись к луне, выплеснул остаток туда, где свет ее был наиболее ярок. У Пункта, между тем, становилось все оживленнее и оживленнее. Пробирки, колбы, банки, бидоны поднялись пенящейся кровью. По очереди волнами пробегала, дрожь возбуждения. Девственницы рвали на себе одежду и норовили порвать символ своей невинности, но одергиваемые стро­гим окриком Первого Фельда «Не дефлорироваться!», вовремя останавливались.

*

... Но одергиваемые строгим окриком Первого Фельда «Не дефлорироваться!», вовремя останавливались.

В отдалени вновь послышался удар колокола, и черная река зашевелилась. «Дидада», — быстро обратился к кому-то Кумир, и из свиты работников Пункта отделилась женщина с гладко зачесанными назад волосами. Она сбросила забрызганный пятнами халат сверкнув голым телом, направилась к берегу. Послышался плеск воды, смешавшийся со сладострастными стонами купальщицы. Че­рез минуту она вышла, тело ее колыхало и вибрировало — на лице, шее, груди, животе, ногах и руках повисли, извиваясь, словно в кон­вульсиях, черные пиявки. Только рот ее светился оскалом острых белых зубов. «К тазику, к тазику!» — завопил Первый Фельд, и Ди­дада рванулась к алюминиевому резервуару, скорее напоминающе­му ванну, чем газ, и с размаху плюхнулась в него, погружаясь в сколь­зкую массу еще трепещущих кусков свежей окровавленной печени. Кумир довольно улыбнулся.

*

Кумир довольно улыбнулся.

«Ну вот и все, дорогие мои, — обратился он к своим поклонникам — я возвращаю вам то, что взял у вас — любовь, бездонную, безграничную, всеобъемлющую любовь. Примите ее как высший и драгоценный дар. И попируйте как следует в честь мою и во славу мою. А я к вам вскоре снова явлюсь». Торжественное прощальное напутствие Кумира высветилось новым языком жалообразной мол­нии, и наступила тишина. Туча придвинулась к самой земле и на­крыла собою Пункт. Когда же она медленно уползла в темноту, на прибрежной поляне среди дотлевающих костровищ находились толь­ко люди, где живые поедали своих неостывших еще мертвецов.

*

Последняя фраза прозвучала несколько отстранение, и Лукин не мог понять, откуда она взялась, как и вся эта история — то ли из уст Лизочки, то ли откуда-то извне, из мрака неведомого пространства, то ли из его собственной головы. Лиза что-то говорила, но было ли то, что она говорила тем, что он слышал?

А между тем мимо проплывала ночь, и зыбкие тени в рассеян­ном лунном свете изредка вздрагивали и призрачно шевелились, как водоросли в тихой ленивой реке. В этих смутных таинствен­ных водах Лукин все глубже погружался в полусонный водоворот своих мыслей: «Нет, это уже точно бред какой-то... то ли она с ума сошла, то ли я... ну если и не с ума... то того, что произошло, впол­не достаточно, чтобы померещилась всякая дрянь... кровь... пияв­ки, луна... фу ты, господи...» Он снова взглянул на улицу, этот тун­нель, уводящий в лабиринты ночного мрака — луна все так же, как вампир, прильнувший лицом к окну, висела над форточкой. «Да, такое кого угодно может вывести из колеи. Ладно, завтра разбе­ремся, что к чему. А сейчас — выкурить сигарету и спать. Очень хорошо, что все обошлось». Лукин чиркнул спичкой, и ее крохот­ный, но яркий и живой пляшущий огонек высветил полустертые тьмой контуры комнаты. Тени тоже словно оживились, будто зверь­ки, выпущенные из клетки погулять и с послушной благодарнос­тью легли возле своих хозяев.

— Ты будешь курить? — спросил Лукин, протягивая пачку Лизе.

— Нет, что-то не хочется, — глухо отозвалась она.

В этот момент к нему вновь подкатило ощущение едва уловимой тревожности и тоскливого одиночества. «Опять это странное чувство», — дрожа догорающей спичкой, подумал Лукин. — «Откуда оно?» Уже готовясь прикурить, он еще раз посмотрел на Лизу и уже хотел было предложить ей что-нибудь выпить, но рот его вдруг мгно­венно пересох, и губы словно намертво прилипли друг к другу. «Боже, да у нее же нет тени!» — только и успел сообразить Лукин, и в этот миг огонек спички слабо трепыхнулся и погас. И тихий сумрак за­полнил квартиру.

Наши рекомендации