Глава ii. внушение и выбор

Значение этих понятий и их связь друг с другом — Индивидуальные и социальные аспекты воли и выбора — Внушение и выбор у де­тей — Пределы внушения обычно недооцениваются — Практичес­кие ограничения сознательного выбора — Примеры воздействия ок­ружения — Классовая обстановка — Неосознанность собственной эпохи — Большая или меньшая активность выбора отражает ситуа­цию в обществе — Внушаемость

Антитеза внушения и выбора — еще один пример общеизвестной идеи, которая далеко не всегда ясна в должной мере.

Слово «внушение» обозначает здесь влияние, оказываемое того или иного рода механическим или рефлекторным способом в обход выс­шей избирательной деятельности сознания, предполагаемой выбором или волей. Так, если загипнотизированный субъект совершает очевид­но бессмысленные действия, повинуясь слову гипнотизера, то о нем говорят, что он подчиняется внушению; то же самое происходит и с тем, кто бездумно подхватывает чужие словечки или копирует чужие привычки. На этих примерах видно, что понятие внушения охватыва­ет любые несложные в умственном отношении мысль или действие, ко­торые, по-видимому, не связаны с выбором. Поведение людей, находя­щихся под влиянием сильного чувства, является внушенным; толпы внушаемы; привычка — это вид внушения и т. д.

Я предпочитаю это слово «подражанию», которое используют в по­добном или близком смысле, поскольку последнее в его обычном по­нимании, на мой взгляд, охватывает, с одной стороны, слишком мало, а с другой — слишком много. В общеупотребительном смысле «подра­жание» означает действие, результат которого выражается в видимом или слышимом сходстве. И, хотя наши простые реакции на поведение других в большинстве своем именно такого рода, они отнюдь не всецело таковы. Поведение ребенка в течение первых шести месяцев жизни, Пример, очень мало подражательно в этом смысле; с другой стороны имитация, производящая очевидное сходство, может быть сложнейшим сознательным процессом, какой только можно себе представить, как,

[45]

например, в случае мастерски написанного портрета. Однако не столь уж важно, какие слова мы употребляем, лишь бы у них было твердое значение, и я далек от того, чтобы придираться к таким авторам, как профессор Болдуин и М. Тард, которые выбрали это слово и применяли его широко и необычно. Однако для моих целей вряд ли целесообразно так далеко отступать от его обычного употребления.

Разница между внушением и выбором, я думаю, — это не резкая противоположность отдельных или радикально различных явлений; скорее, это способ обозначения низшей и высшей ступеней системы. То, что мы называем выбором или волей, — это недостаточно четко определенная область более напряженной умственной деятельности в пределах гораздо более широкого поля деятельности того же рода, но менее интенсивной. Эту область нельзя резко отграничить от множе­ства непроизвольных мыслей. Дело в том, что факты сознания, обще­ства, да и любой живой целостности редко допускают резкое разделе­ние, но демонстрируют постепенный переход от одного к другому — перегородок в этих областях не существует. Мы говорим о внушении как о чем-то механическом, но, вероятно, вся психическая жизнь в из­вестном смысле избирательна, а зачатки сознания и воли можно раз­личить или косвенно установить в простейших реакциях низших жи­вых существ. В нашем собственном сознании уже сравнительно про­стые идеи, которые называют впечатлениями, отнюдь не одиночны и не первичны, но каждая есть сама по себе живая, подвижная, многоли­кая частица жизни, капля изменчивого «потока сознания», сформиро­ванная посредством своеобразного выбора и синтеза из более простых элементов. С другой стороны, наши наиболее продуманные мысли и сознательные действия внушены, предложены нам в том смысле, что не создаются из ничего, а являются результатом креативного синтеза или реорганизации старого материала.

Различие, таким образом, заключается скорее в степени, чем в ка­честве; и выбор, в отличие от внушения, в индивидуальном аспекте — это сравнительно сложный процесс умственной организации или син­теза, который мы осознаем рефлексивно и который становится необ­ходимым в силу сложности отношений между элементами нашей мыс­ли. В социальном отношении — поскольку всегда или почти всегда наш выбор соотносится в той или иной степени с социальным окружени­ем — это организация сравнительно сложных социальных отноше­ний. Именно тогда, когда условия нашего существования и идеи, вну­шаемые этими условиями, становятся сложными и запутанными, мы бы-

[46]

ваем вынуждены думать, выбирать, определять, что полезно и правильно — в общем, вести высокоинтеллектуальную жизнь. Когда жизнь проста, мы мыслим и действуем достаточно механически, по внушению; высший уровень сознания спит, рефлексивная воля не у дел; капитан остается внизу, а кораблем управляют младшие офицеры. Но, когда жизнь становится разнообразной, меняется также и мысль, и сознание должно достигать более высокого синтеза или испытывать такое ощу­щение разделения, которое для него особенно болезненно. Короче го­воря, вопрос внушения и выбора есть лишь иной взгляд на проблему единообразия и сложности в общественных отношениях.

Воля или выбор, как и все стороны сознательной жизни, могут быть рассмотрены либо в частном, либо в общем аспекте; соответственно, мы имеем дело или с индивидуальной волей, или с волей социаль­ной в зависимости от нашей точки зрения, от того, рассматриваем ли мы деятельность одиночек или масс. Но здесь нет реального обособле­ния, и две эти воли — лишь различные стороны одного и того же явле­ния. Любой выбор, который я могу сделать, — это синтез внушений, исходящих так или иначе из совокупной общей жизни; и мой выбор тоже вызывает ответную реакцию этой жизни, так что моя воля соци­альна, будучи одновременно и следствием, и причиной по отношению к жизни. Если я покупаю соломенную шляпу, вы можете смотреть на мои действия либо как на индивидуальный выбор, либо как на прояв­ление социальной потребности в соломенных шляпах, либо как на мое несогласие с модой на другой вид шляп и т. д. Здесь нет никакой тай­ны, ничего, что могло бы озадачить любого, кто способен понять, что вещи могут выглядеть по-разному с разных точек зрения, как почто­вый ящик, окрашенный разным цветом со всех четырех сторон.

Ошибкой поверхностных читателей, я полагаю, является представ­ление о том, что психологи и социологи пытаются умалить значение воли или что существует какая-то тенденция такого умаления в серьезной эволюционной теории или философии. Беда общераспространен­ного взгляда на волю, укорененного в традиции, не в том, что он преувеличивает ее значение, что вряд ли возможно сделать, но в том, во-первых, что воля рассматривается при этом только в индивидуальном аспекте и не осознается тот довольно простой факт, что акт выбора — это и причина, и следствие в русле общей жизни. Во-вторых, при этом обычно упускают из виду значение непроизвольных факторов или, по крайней мере, рассматривают их как нечто самостоятельное и противоположное выбору — как если бы от капитана ожидали, что он один

[47]

управится с кораблем или в противостоянии с командой, вместо того чтобы использовать ее в качестве подчиненной силы. В абстрактном обсуждении подобных предметов мало пользы; но если читатель, ко­торого они приводят в замешательство, попытается освободиться от метафизических формул и решит взглянуть на факты, как таковые, он приблизится к здравому пониманию сути дела 1.

1 Нетрудно понять, что тот, кто согласен со сказанным в предыдущей главе о связи между обществом и индивидом, едва ли одобрит вопрос о том, свободна воля индивида или же она детерминирована внешними обстоятельствами. Уже постановка вопроса предполагает правильность того, что мы сочли ошибоч­ным, а именно что индивидуальная сторона жизни человечества отделена от коллективной. Идея, лежащая в его основе, исходит из признания изолирован­ного фрагмента жизни, воли, с одной стороны, и некой совокупной обширной жизни, окружающей среды — с другой. Вопрос состоял в том, которая из этих двух противоположных сил должна главенствовать. Если первая, тогда воля свободна, если вторая, тогда она детерминирована. Это если сознание каждого человека было бы замком, осажденным армией, и вопрос стоял бы так: должна ли армия пробить брешь и захватить обитателей? Трудно понять, как такое ви­дение проблемы могло возникнуть из непосредственного наблюдения за ре­альными общественными отношениями. Возьмем, к примеру, члена Конгресса или любой другой группы мыслящих, чувствующих и взаимно влияющих друг на друга людей. Свободен ли он по отношению к остальным членам группы или они контролируют его? Вопрос звучит бессмысленно. Они влияют на него и сами подвергаются его влиянию. При том, что он, разумеется, подвержен их влиянию, он контролируется, если уж мы используем это слово, посредством своей собственной воли, а не вопреки ей. Очевидно, что такие же, по сути, от­ношения существуют между индивидом и нацией или между индивидом и человечеством в целом. Если вы мыслите человеческую жизнь как единое це­лое и каждого индивида как ее участника, а не как некий фрагмент — что, по моему мнению, вы и должны делать, если только вы опираетесь на непосред­ственное изучение общества, а не на метафизические или теологические пред­рассудки, — то вопрос о свободе или несвободе воли представляется бессмыс­ленным. Индивидуальная воля выступает в качестве специфической части об­щей жизни, более или менее отличной от других частей и, возможно, соперни­чающей с ними; но само это различие есть часть ее функции — так же как член Конгресса, отстаивая свое особое мнение, в конечном счете не разъединяет, г объединяет его жизнь в одно целое. Зачастую необходимо рассматривать ин­дивида, противопоставляя его другим людям или господствующим тенденциям/ в этом случае, может быть, уместно говорить о нем как о чем-то самос­тоятельном и противостоящем окружающей жизни, но эта независимость * противодействие случайны, несущественны — так же как противодействие правой и левой рук, тянущих в противоположные стороны, чтобы порвать веревку. Нет никаких веских оснований возводить это обстоятельство в ранг общего или философского утверждения.

[48]

Для иллюстрации этих общих утверждений я сначала сделаю не-колько замечаний касательно внушения и выбора в жизни детей, а затем перейду к обсуждению их поведения во взрослой жизни и в про­фессиональной сфере в целом.

Широко распространено мнение, будто дети гораздо более подвер­жены контролю посредством внушения или механической имитации, нежели взрослые, другими словами, что их воля менее активна. Я вов­се не уверен, что это так: их выбор, как правило, менее устойчив и пос­ледователен, чем наш, их разум менее организован, так что их действия кажутся менее рациональными и в большей степени детерминирован­ными внешними обстоятельствами. С другой стороны, у них меньше механической зависимости от привычек, которые сопутствуют сложив­шемуся характеру. Выбор — это процесс роста, прогрессивной умствен­ной организации путем селекции и ассимиляции жизненного материа­ла, и этот процесс, несомненно, как никогда, более интенсивен в дет­стве и юности. Несомненно и то, что избирательная и созидательная сила сознания более значительна до двадцати пяти лет, чем после: воля людей среднего возраста сильнее в том смысле, что в ней имеет­ся больше движения, но меньше ускорения; она движется в основном по линиям привычек, а значит, менее способна на новый выбор.

Я не питаю доверяя к той вполне правдоподобной, но, вероятнее всего, иллюзорной аналогии между разумом ребенка и разумом перво­бытного человека, которая в этой связи наводит на мысль о простоте и инертности детской мысли. Наши дети достигают за дюжину лет го­раздо более высокого, чем у дикарей, умственного развития. А если предположить, что они в некотором смысле повторяют при этом раз­витие всего народа, то окажется, что они покрывают это расстояние с совершенно иной скоростью, означающей соответствующую интенсив­ность умственной жизни. С первого же года, если не с момента рожде­ния, они, разумеется, становятся участниками нашей социальной жиз­ни, и мы так быстро вовлекаем их в эту сложную жизнь, что их разуму, возможно, приходится синтезировать так же много нового и разнооб­разного, как и нашему.

Возможно, в каком-то смысле вопрос о свободе воли все еще представляет интерес, но мне кажется, что исследователь общественных отношений вполне может обойти его как одну из тех схоластических проблем, с которыми покончено, насколько это вообще возможно, не благодаря тому или иному решению, а тому, что они отжили свое.

[49]

Конечно, тот, кто начинает наблюдать за детьми, руководствуясь смутным представлением о том, что их действия и спустя несколько первых месяцев носят почти исключительно механически-подража­тельный характер, наверняка, будет удивлен. У меня было такое пред­ставление, возникшее, возможно, без особого на то основания, из по­верхностного знакомства с работами по детской психологии, незадол­го до 1893 года, когда родился мой первый ребенок. Это был мальчик, я буду называть его Р., и в его развитии подражательность, как ее обыч­но понимают, проявилась необычайно поздно. До двух с половиной лет все, что я заметил в нем явно подражательного в смысле видимого или слышимого повторения действий других, состояло в произнесении шести слов, которые он выучился говорить на протяжении второго года своей жизни. Вероятно, более пристальное наблюдение, сопровождае­мое ясным представлением о том, что именно должно быть обнаруже­но — а это приходит с опытом, — открыло бы больше; но на долю обыч­ного выжидательного внимания досталось немногое. Очевидными были постоянное использование им эксперимента и размышления, медлен­ные и часто любопытные результаты, которых он при этом достигал. В два с половиной года он, например, научился довольно умело пользо­ваться вилкой. Желание использовать ее было, вероятно, в известной степени подражательным импульсом, но его методы были оригиналь­ны и явились результатом длительного независимого и осмысленного эксперимента. Его умение было продолжением сноровки, ранее при­обретенной в игре с длинными шпильками, которые он вкалывал в по­душки, в щели своей коляски и т. д. Вилка была, по-видимому, воспри­нята как интересный вариант шляпной шпильки, а не как прежде всего средство для того, чтобы брать еду или делать то, что делают другие. При ползании или ходьбе, в которой он был очень медлителен, отчасти из-за хромой ноги, он проделывал похожие серии окольных опытов, которые, очевидно, не имели отношения к тому, что, как он видел, де­лали другие.

Он не начинал говорить, не считая использования уже упомянутых нескольких слов, до двух лет и восьми месяцев, заранее отказываясь интересоваться этим, хотя и понимал других, по-видимому, столь же хорошо, как и любой ребенок его возраста. Он предпочитал выражать свои желания мычанием и знаками; не находя удовольствия в подра­жании, он явно предпочитал действия, лишь косвенно связанные с тем» что исходило от окружающих.

Я часто пытался научить его подражать, но почти всегда безуспешно. К примеру, когда он старался что-то построить из своих кубиков, я

[50]

вмешивался и показывал ему, как, по-моему, можно это сделать, но эти советы неизменно, судя по тому, что я помню или записал, восприни­мались с безразличием или протестом. Ему нравилось самому спокой­но ломать над этим голову, и часто казалось, что показать ему, как что-то сделать, — значит, разрушить его интерес к этому занятию. Тем не менее он не без пользы наблюдал на свой манер за другими, и я иногда обнаруживал, что он применяет идеи, на которые, казалось, не обратил внимания с первого раза. Короче говоря, он выказывал то отвращение, которое, наверное, всегда демонстрирует разум взвешенного, конст­руктивного склада ко всему, что внезапно и грубо вмешивалось в строй его мышления. При том, что он в чем-то отставал в обычном детском развитии, в других отношениях, которые, я думаю, необязательно опи­сывать, он демонстрировал очень хорошо развитую способность к срав­нению и размышлению. Эта погруженность в личный опыт и размыш­ления и нежелание учиться у других были, без сомнения, причиной его медленного развития, особенно в речи, его естественной склонно­стью, которая выразилась в хорошей дикции и в повышенной разго­ворчивости, как только он действительно начал говорить.

Подражание началось сразу же; он, казалось, внезапно осознал, что это был кратчайший путь ко многим вещам, и воспринял его не просто механически или посредством внушения, а сознательно, разумно, как средство для достижения цели. Акт подражания, однако, часто стано­вился самоцелью, интересным проявлением его творческих способно­стей, не преследовавшим поначалу ничего другого. Так было с произ­несением слов, а позднее — с произнесением слов по буквам; и тем и Другим он был очарован самим по себе, независимо от их использова­ния в качестве средства общения.

У второго ребенка, девочки М., я имел возможность наблюдать иной склад ума, гораздо более типичный в том, что касается имитации. Когда ей было два месяца и семь дней, мы заметили, что она издает звуки, отвечая своей матери, когда та уговаривает ее определенным тоном и с особыми интонациями в голосе. Эти звуки носили явно подражательный характер, так как редко произносились в другое время, но это не было механическим подражанием. Они произносились всякий раз с ум­ственным усилием, и девочка испытывала удовольствие, когда они уда­юсь. Сначала наблюдались только голосовые имитации такого зачаточного характера, когда же ей минуло почти восьми месяцев, была замена и первая ручная имитация — защелкивание застежки на спинку стула. Это действие сначала было выполнено в порядке экспери-

[51]

мента, а подражание было просто повторением, внушенным действия­ми матери или, возможно, услышанными звуками. После этого разви­тие подражательной деятельности во многом происходило обычным, уже описанным образом.

В обоих этих случаях я был под сильным впечатлением от той идеи, что жизнь детей в сравнении с жизнью взрослых менее подвержена внушению и включает в себя больше воли и выбора, чем обычно пола­гают. Подражание в смысле видимого или слышимого повторения ока­залось не столь вездесущим, как я ожидал, а когда имело место, то выг­лядело в значительной степени рациональным и сознательным, а не механическим. Вполне естественно считать, что повтор того, что дела­ет кто-то другой, не требует умственного усилия, но применительно к маленьким детям это большая ошибка. Они могут подражать какому-то действию, лишь научившись ему, — точно так же, как и взрослые; а для ребенка выучить слово, может быть, столь же сложное дело, как для пожилого человека разучить трудную фортепьянную пьесу. Подража­ние новому действию — вовсе не механическая, а напряженная созна­тельная деятельность, требующая усилий и доставляющая удовольствие в случае успеха. На любого проницательного наблюдателя за детьми, я думаю, должны произвести впечатление те очевидные умственное на­пряжение и сосредоточенность, которые часто сопровождают их ста­рания — независимо от того, подражательны они или нет, — и следую­щее за ними, как и у взрослых, чувство облегчения, когда действие выполнено успешно 2.

О «подражательном инстинкте» иногда говорят как о чем-то таин­ственном, что будто бы позволяет ребенку без подготовки и неосоз­нанно совершать совершенно новые для него действия. Рассматривая этот вопрос, нелегко понять, какова могла бы быть сущность такого инстинкта или наследственной склонности: не совершать точно опре­деленных действий, прежде свойственных нашим предкам — как бы­вает в случае с обычным инстинктом, — а делать все, что угодно, при­чем в неопределенных пределах, подражая тому, что оказывается в поле

2 Подражание у детей стимулируется подражанием у родителей. Ребенок не может точно изобразить какой-нибудь звук, но восторженная семья, жаж­дущая общения с ним, будет имитировать его снова и снова, надеясь услышать повторение. Как правило, их ждет разочарование, но упражнения, возможна заставят ребенка заметить сходство звуков и, таким образом, подготовят почву для подражания. С известной долей осторожности можно сказать, что кконцу первого года родители бывают более подражательны, чем ребенок.

[52]

нашего зрения или слуха. Такое совершение новых действий без яв­ной подготовленности, будь то на основе наследственности или опы­та, предполагало бы нечто вроде экстренного усложнения умствен­ной и нервной организации — но подражание у детей не носит такого характера. Совершенно очевидно, что это приобретенная способность, и если имитируемое действие достаточно сложно, то процесс научения требует больших усилий мысли и воли. Если и существует некий под­ражательный инстинкт, он должен, по-видимому, быть чем-то вроде склонности к повторению, которая стимулирует процесс научения, не будучи, однако, в состоянии обходиться без него. Склонность к повто­рению действительно существует, по крайней мере, у большинства де­тей, но даже и это вполне объяснимо как сторона общей умственной установки действовать на основе чего-то несомненного. Сегодня пси­хологи повсеместно исходят из доктрины, согласно которой идея дей­ствия уже является мотивом этого действия и внутренне стремится произвести его, если только не встречает внешних препятствий. Будь так, мы всегда должны были бы испытывать побуждение сделать то, о чем только подумали, при том лишь условии, что у нас достаточно по­нимания сути дела, чтобы сформировать четкую идею того, как это сде­лать 3. Я склоняюсь к мнению, что необязательно предполагать в чело­веке особый подражательный инстинкт: «как показали Прейер и дру­гие, у маленьких детей имитация возникает в основном из удоволь­ствия от действия, как такового, а не из-за того, что оно носит харак­тер подражания» *. Смышленый ребенок подражает потому, что его спо­собности требуют применения, а имитация — это ключ, позволяющий дать им выход: ему необходимо что-то делать, и подражание дает ему такую возможность. О том, что видимое сходство с действиями других — не главное, свидетельствует такой пример: у М. была привычка под­нимать руки над головой, что она делала, когда была в настроении, а также подражательно, когда кто-то еще делал то же самое, либо в ответ на вопрос «Какого роста М.?», но с большей охотой она реагировала, когд а это действие не носило подражательного характера. На этом примере хорошо видно, почему я предпочитаю слово «внушение» слову

3 Подобным же образом любое действие или выражение служит стимулом для нервных центров, которые воспринимают или распознают их. Если только их деятельность не подавляется волей или контрстимулом, нервные центры должны разрядиться в движениях, более или менее точно копирующих оригиналы» — Giddings. Principles of Sociology, p. 110. Stanley H. M. The Evolutionary Psychology of Feeling, p. 53.

[53]

«подражание», чтобы описать эти простые реакции. В данном случае выполняемое действие не имело сходства с формой фразы «Какого ро­ста М.?», которая его вызывала, и его можно было бы назвать подража­тельным только в весьма туманном смысле. Потребовалось только вну­шение, предъявление чего-то такого, что в детском уме связывалось с действием, которое нужно было произвести. А имеет ли эта связь ви­димое сходство с действиями других людей или нет — несущественно.

Очевидно, внешнее, видимое подражание в чем-то противополож­но рефлексии. Одних детей привлекает видимое сходство, и они начи­нают подражать рано и интенсивно. Если подражание продолжается механически после того, как действие прочно усвоено, причем за счет приобретения новых навыков, то это может быть признаком умствен­ной апатии или даже дефективности, как в случаях с бессмысленной имитацией у некоторых слабоумных. Другие дети поглощены неуло­вимыми комбинациями мысли, которые, как правило, не выражаются в явной имитации. Такие дети, вероятно, отстают в развитии деятельностных способностей и наблюдательности, не считая тех случаев, когда они чем-то особенно увлечены. Они также, насколько я могу судить по Р., слабо реагируют на особенности и тон голоса, простодушны и не­посредственны — именно в силу недостаточной остроты личного вос­приятия — и не слишком общительны.

Соответственно, вовсе не очевидно, что дети в целом более склон­ны к механическому подражанию и более внушаемы, чем взрослые. Воз­можно, они кажутся нам таковыми в основном по двум причинам. В первую очередь, нам недостает понимания, каких усилий мысли и воли, какой старательности требует от них подражание. Они совершают то, что стало для нас механическим и привычным, и нам кажется, что у них это носит столь же механический характер, хотя более присталь­ное и вдумчивое наблюдение обнаружило бы нечто прямо противопо­ложное. Их действия — в значительной степени смелые эксперимен­ты, напряженный синтез ранее приобретенных знаний, сопоставимые, по существу, лишь с нашими собственными наиболее серьезными дос­тижениями, а не с бездумной рутиной нашей жизни. Мы не осознаем, что их подражание услышанным словам — часто не бессмысленное по­вторение, а трудное и поучительное упражнение голосового аппара­та. Дети подражают так много потому, что они быстро развиваются, а подражание — важнейший фактор развития. Это относится к любому возрасту: чем выше проницательность и развитость человека, тем ак­тивнее он подражает и учится на избранных им образцах.

[54]

Вторая причина состоит в том, что сфера подражания взрослых, так сказать, гораздо шире, так что подражательный характер их действий не столь очевиден. Они широко общаются с самыми разными людьми, по большей части не знакомыми друг с другом, и находятся под влия­нием множества самых разнообразных книг. Соответственно, они про­изводят обманчивое впечатление независимости просто потому, что мы не знаем тех образцов, которые они взяли себе за основу.

Хотя, возможно, мы и преувеличиваем разницу между детьми и взрослыми в том, что касается подверженности их внушению, суще­ствует некоторая опасность переоценки нами значения внушения в жизни человечества в целом. У тех, кто специально не изучал этого вопроса, складывается общее впечатление, что внушение не играет заметной роли в жизни рационального существа зрелого возраста; и, хотя властное влияние непроизвольных импульсов сказывается в осо­бенностях речи и манерах, в прихотях и увлечениях, в моде и т. п., оно, как считают, не затрагивает наиболее важных сторон поведения. На самом деле, однако, основной поток наших мыслей состоит из импуль­сов, либо почерпнутых без какого-либо обдуманного выбора из окру­жающей действительности, либо возникающих из врожденных инстин­ктов или из привычки, тогда как функция высшего разума и воли дол­жна состоять в их организации и направлении. Если вернуться к уже приведенному наглядному примеру: произвольное связано с непроиз­вольным во многом так же, как капитан корабля связан с матросами и младшими офицерами. Их работа не слишком отличается от его, но сто­ит ниже по степени интеллектуальности. Он обеспечивает высшую координацию, но основной объем деятельности приходится на интел­лектуально низшую сферу.

Основная причина того, что всеобщее внимание сосредоточено на сознательных мысли и действии и упускает из виду все неосознанное, состоит в том, что выбор, по самой своей сути, требует острого сознания и, следовательно, должен служить фокусом интроспекции. Так как человек — это индивид и он есть сгусток обособленной самоутверж­дающейся психической энергии, то вполне естественно, что он считает свою индивидуальную волю чем-то высшим в себе. Если бы мы не ощущали огромной важности того, что делаем, мы и не захотели бы этого делать. И другим людям сознательное действие представляется высшим началом их жизни — в точности по тем же причинам, что и нам. Оно всегда на виду, активно, очевидно, навязчиво; оно порождает

[55]

различия и таким образом приковывает к себе внимание. Мы ничего не замечаем иначе как по контрасту; соответственно, механическая власть внушения, простирающаяся очень широко, обычно ускользает от вос­приятия. Подобно тому как мы не замечаем воздух, которым дышим, мы не замечаем и преобладающую моду в одежде, свой местный акцент и общепринятую манеру поведения; и, по большей части, совершенно не осознаем того, что в целом свойственно нашему времени, нашей стране, нашему привычному окружению. Выбор — это центральная область света и деятельности, притягивающая наш взгляд, тогда как неосознаваемое — это темный, беспредельный фон, окутывающий эту область. Или, иначе, выбор — это та же земля, которую мы неосознанно принимаем за центр мироздания просто потому, что она — средоточие наших интересов и место нашей самореализации.

Практические границы возможностей выбора определяются, во-пер­вых, самой его природой как селективного и организующего фактора, имеющего дело со сравнительно простыми или требующими реакции идеями как своим сырым материалом, и, во-вторых, тем, что выбор тре­бует больших затрат жизненной энергии. Ввиду первого обстоятель­ства выбор всегда связан с конкуренцией идей. Если идея сама непро­тиворечива и не вступает в противоречия с другими, мы принимаем ее как нечто само собой разумеющееся. И действительно, хотя это нелег­ко осознать, если бы мы жили во времена Данте, то верили бы в суще­ствование материального ада, чистилища и рая, как верил он; а наши сомнения в этом и во многом другом, во что верили в те времена, не имеют отношения к нашему природному уму. Они стали возможны и необходимы благодаря альтернативным идеям, вызванным ростом зна­ний. Отдельный ум или воля суть элементы постепенно растущего це­лого, и в каждый данный момент они ограничены уровнем развития этого целого, и особенно теми его частями, с которыми они наиболее активно взаимодействуют. Наша мысль не изолирована; она всегда представляет собой ответ на внешнее воздействие, так что у нас едва ли есть мысли, которые тем или иным образом не родились бы в об­щении. Таким образом, воля — свободная воля, если угодно, — это взаимодействующее целое, а не скопление разрозненных фрагментов, а свобода личности — это свобода в рамках закона, свобода истинного гражданина, а не анархия. Мы учимся говорить, проявляя усилие воли, но никто, я полагаю, не станет утверждать, что ребенок, который слышит только французскую речь, свободен выучить английский. Там, где

[56]

внушения извне многочисленны и противоречивы, мы ощущаем по­требность в выборе; выбор есть функция воли, а результат выбора — это шаг в развитии жизни, акт свободы и творчества, если вам угодно называть это так; но если внушается что-то одно, как в случае с религи­озной догмой во времена слепой веры, мы почти целиком находимся под властью такого внушения. Мы не воспринимаем такого рода ог­раничения, так как лишены точки наблюдения, с которой мы можем увидеть и оценить общее состояние своего мышления, — нам не с чем сравнивать. И, лишь когда ситуация меняется и мы осознаем кон­курирующие внушения, у нас появляются новые точки зрения, с высо­ты которых мы можем оглядеться и оценить их власть над нами 5. Мучительный характер выбора, принятия решения знаком каждо­му. Ментальный синтез, упорядочивающий сознание, требует много жизненной энергии, и один из неизменных признаков тяжести этого труда — страх перед принятием решения и вытекающей из него от­ветственностью. В нашей сложной жизни воля, фактически, может уп­равлять лишь небольшой частью конкурирующих внушений, которым мы подвергаемся. Мы все вынуждены выбирать поле деятельности, которое по тем или иным причинам рассматриваем как особо инте­ресное или важное, и в нем реализовать свой выбор; в других облас­тях мы действуем, по большей части, механически, полагаясь на ав­торитетные образцы, местные обычаи, профессиональные традиции и т. п. В самом деле, знать, где и как приберечь энергию воли для более важных дел, и составляет существенную часть искусства жить. Постоянная необходимость делать выбор изнуряет людей, так что мно-

5 Гете в разных местах противопоставляет современное искусство и лите­ратуру древнегреческим в том отношении, что первые выражают индивиду­альные характеристики, а последние — характеристики народа и эпохи. Так, в письме к Шиллеру — № 631 Переписки Гете и Шиллера — он говорит о «Поте­рянном Рае»: «В этой поэме, как и во всем современном искусстве, на самом Деле именно личность заявляет о себе, именно она интересна».

Не примешана ли некая иллюзия к этой справедливой мысли? Разве не факт, что чем ближе вещь к нашему складу мышления, тем яснее мы видим ее индивидуальность, и тем более размыты ее общие признаки? И не видел ли древний грек столь же остро индивидуальные особенности каждого художника и не был ли он так же слеп к тому, что было общим для них всех, как и мы по отношению к писателям нашего времени? В принципе, здесь происходит то же самое, что и с нами, когда все китайцы кажутся нам одинаковыми: мы видим только тип, потому что он очень непривычен для нас; только тот, кто живет среди людей этого типа, может четко воспринимать их индивидуальные различия.

[57]

гие не выдерживают и даже в главнейших жизненных вопросах так или иначе полагаются на привычный порядок и авторитеты; еще боль­шее число людей в те или иные эпохи с самого начала стремились к этому, находя себе оправдание, наверное, у Фомы Кемпийского в «Хри­стианском секрете счастливой жизни». Ничто так пагубно не отра­жается на способности властвовать собой, как потворство безудерж­ным страстям. Существует много путей деградации, и горячие, энер­гичные натуры нередко выбирают именно этот.

Распространенный пример коварной власти окружения дает нам переход от университетского образования к добыванию средств к жиз­ни. В университете человек оказывается — если он хоть сколько-ни­будь одарен воображением, — в богатейшей среде, которую только знает мир. Он получает доступ к наследию величайших умов всех вре­мен и народов, и у него есть, или должны быть, время и стремление самостоятельно исследовать эту обширную страну. Его дело — ду­мать, искать и расти, и, если у него вообще есть способности, он будет это делать. Философия, искусство, наука, прогресс человечества суть предметы его подлинного и живейшего интереса — во многом пото­му, что он находится в мощном потоке высочайшей мысли, пронизы­вающем библиотеки. Допустим теперь, что он окончил университет и занялся, скажем, лесозаготовительным делом в Каукаулине. Здесь он сталкивается с образом жизни, который в основном определяется особенностями этой отрасли промышленности, что в некотором смыс­ле полезно для него, но преобладает с излишней избыточностью. Все это назойливо повторяется изо дня в день; а поскольку все кругом считают такой порядок жизни чем-то твердым и неизменным, то и он должен поверить в него; все остальное отдаляется, становится смут­ным и начинает постепенно забываться. Он не может заставить себя считать реальным то, что не входит в его опыт, и если он захочет сопротивляться давящему на него окружению, то сможет сделать это, лишь поддерживая связь с большим миром через книги, личное обще­ние и с помощью воображения. Марк Аврелий говорил себе, что он во­лен думать, о чем угодно, по собственному выбору, но оказывается, что эта свобода означала чтение книг на темы, которые он предпочитал обдумывать, и только в этом смысле его утверждение истинно. Когда наличное окружение не устраивает нас, мы можем, если наш разум достаточно силен, построить нечто лучшее из накопленного памятью материала — но мы должны располагать таким материалом.

[58]

Воздействие окружения в случаях, подобных приведенному, ощущается сразу из-за резкой и явной перемены и из-за того, что вообра­жение еще долго остается верным одному состоянию, в то время как чувства подчиняются другому; но с национальными обычаями и чув­ствами, с которыми мы слились настолько, что, по большей части, не осознаем их, дело обстоит иначе. Американец до мозга костей не ощу­щает своего американизма. Он служит его воплощением; все, что он делает, говорит или пишет, пронизано американизмом; но он никогда не сможет увидеть его в истинном свете попросту потому, что у него нет внешней точки зрения, с которой он мог бы взглянуть на все это. Когда американец приезжает в Европу, то по контрасту он получает смутное представление о своем американизме, хотя до конца он ни­когда не сможет понять, что же делает тщетными все его попытки выг­лядеть англичанином, немцем или итальянцем. То, как мы являемся другим людям, похоже на звучание нашего голоса, который мы никог­да не слышим так, как его слышат другие, и который звучит странно, когда мы слышим его в записи.

Нет ничего более важного для понимания и менее понятого, чем классовая обстановка, в которой почти все мы живем. Мы обычно убеж­дены, что наш взгляд на социальные и экономические вопросы — это естественный, американский, правильный взгляд, не отдавая себе от­чета, что он внушен нам людьми, с которыми мы связаны, и определяет предпосылки нашего мышления. Тех, кто мечтает видеть свою страну единой, не может не тревожить то самодовольное невежество, которое люди одного класса демонстрируют в отношении идей и чувств своих сограждан из другого класса. Редко можно встретить среди бизнесме­нов или профессионалов сколь-нибудь глубокое понимание борьбы и стремлений рабочего класса, тогда как презрительное отношение коренных жителей к иммигрантам или белых к неграм неизбежно вызывает возмущение другой стороны. Причина этого непонимания — в отсутствии подлинной коммуникации. Мы питаем добрые намерения, но если не понимаем друг друга, то от наших намерений мало толку. Пресса, которая должна знакомить социальные классы друг с другом, сама разделена по классовым признакам; газеты и журналы, которые читает состоятельный человек, укрепляют его классовые предубеждения, а рабочий черпает свои взгляды из профсоюзных и социалистических изданий. То же самое относится и к общеобразовательным школам, в массе своей не готовящим детей к принятию широких и терпимых взглядов.

[59]

Единственный результат всего этого состоит в том, что во время волнений и беспорядков пропагандистам легко будет пробудить опас­ные подозрения и ненависть одного класса к другому, что и показали тяжелые времена, наступившие сразу после мировой войны. Если мы стремимся к дружескому сотрудничеству между классами или между народами, мы должны начать с налаживания более глубокого понима­ния.

Власть более широких движений мысли и чувства, образующих ис­торическую эпоху, еще менее сознательна, еще более неотвратима. Толь­ко удачливый исследователь с богатым воображением может по-на­стоящему освободиться, да и то лишь в некоторых отношениях, от ог­раниченности своего времени и взглянуть на положение дел со сторо­ны. По большей части люди других эпох кажутся нам чуждыми, стран­ными или немного безумными. Нам трудно избавиться от впечатле­ния, что привычный для нас образ жизни — нормален, а все прочие — эксцентричны. Доктор Сайдис утверждает, что люди времен Средневе­ковья пребывали в полугипнотическом состоянии, и приводит в каче­стве примера крестовые походы, танцевальные мании и т. п б. Но тогда встает вопрос: не заметят ли потомки в нашей собственной эпохе с высоты такой временной дистанции признаки ненормальной внушае­мости? Не будут ли напряженная занятость материальным производ­ством, спешка и суета наших городов, сведение потока жизни в едино­образное русло ценой отказа от ее полноты, богатства и красоты ка­заться таким же сумасшествием, как и крестовые походы, или, может, даже худшим сумасшествием? Может ли что-либо служить более яв­ным признаком легкого, но всеобщего умопомрачения, чем вид толпы на улицах Чикаго?

Свидетельством неосознанности специфики нашего времени слу­жит тот факт, что люди, участвующие в важных переменах, чаще всего имеют лишь смутное представление об их значении. В истории искус­ства, наверное, не было эпохи, более блестящей и драматичной, чем внезапный взлет готической архитектуры в северной Франции. Соору­жение церкви Сен-Дени в Париже стало ее кульминацией. Еще профес­сор С. Е. Нортон, говоря о воздвигшем ее аббате Сюжере и о его мемуаpax, писал: «Под его бдительным и разумным присмотром этот храм стал самым великолепным и интересным зданием столетия; но о чер

6 См. последние главы кн.: Sidis. Psychology of Suggestion.

[60]

тах, которые придают ему особый интерес, которые ставят его в ряд важнейших памятников средневековой архитектуры, ни сам Сюжер, ни его биограф, ни кто-либо из современных авторов не сказали ни еди­ного слова» 7. Для Сюжера и его современников готика, скорее всего, была просто новым и более совершенным способом строительства цер­квей, вопросом техники, которым он мало интересовался, наблюдая лишь за правильностью выполнения проектных предписаний. Готичес­кий стиль создали художники и умельцы-ремесленники, по большей части оставшиеся безвестными, которые наслаждались своей работой, счастьем созидания, но не думали об исторической славе. То же самое, без сомнения, происходит и в наше время, и г-н Брайс с изумлением отмечает подобного рода неосознанность и равнодушие тех, кто осно­вывал города на американском Западе, к тому факту, что они делали нечто значимое, что останется на века 8.

Я уже говорил, что деятельность воли отражает положение дел в обществе. Постоянное и напряженное применение воли предполагает сложность окружающей жизни, из которой исходят внушения, тогда как в сравнительно простом обществе выбор ограничен и жизнь носит довольно механический характер. Область выбора определяется имен­но разнообразием общественных отношений, или, что то же самое, мно­госторонним характером общественной организации; и, соответствен­но, сфера приложения воли имеет тенденцию к расширению по мере расширения и интенсификации жизни — что составляет столь очевид­ную черту современной истории. Такие изменения связаны с расшире­нием и разветвлением коммуникации, создающей бесчисленные кана­лы, по которым конкурирующие внушения могут проникать в созна­ние. Мы все так же зависим от окружающей среды: жизнь — это всегда обмен и компромисс с окружающими условиями, но окружающая среда все более расширяется и в лице людей, одаренных богатым воображением, может охватывать практически любые идеи, порожденные прошлой или настоящей жизнью народа. Все это создает предпосылки для правильного выбора и развития личности, но в то же время и для разрушительных и дезориентирующих перегрузок. Мы все больше и больше нуждаемся в стабильности и стойком воздержании от чрезмерно избыточной информации, если хотим избежать умственного истоще-

См.: Harper's Magazine, vol. 79, p. 770.

См.: Bryce. The American Commonwealth, vol. Ii, p. 705.

[61]

ния и вырождения. Выбор — как река; он расширяется по мере хода истории, но всегда имеет берега; и чем шире он становится, тем боль­ше людей тонут в нем. Он требует от пловца все больше и больше сил, и те характеры, которым недостает энергии и уверенности в своих си­лах, скорее всего пойдут ко дну.

Склонность механически или обдуманно уступать побуждению на­зывается внушаемостью. Естественно, она весьма различна у разных людей и даже у одного и того же человека под влиянием различных условий. Анормальная внушаемость хорошо изучена и освещена в об­ширной и глубокой литературе по этому вопросу. В этой связи я бы хотел лишь напомнить несколько хорошо известных принципов, кото­рые необходимо иметь в виду исследователю нормальной обществен­ной жизни.

Как следует из нашего анализа отношений между внушением и вы­бором, внушаемость — это просто отсутствие контроля и организую­щего действия со стороны сознательной воли. Когда воля не исполня­ет этих функций должным образом, мысль и действие оказываются ра­зобщенными и разнонаправленными; когда капитан оказывается не­дееспособным, в команде начинается разброд, и от дисциплины не ос­тается и следа. Соответственно, все, что ослабляет разум и тем самым разрушает широту и симметрию сознания, порождает ту или иную сте­пень внушаемости. Быть взволнованным — значит, быть внушаемым, то есть испытывать импульсивную склонность отдаться идее, гармони­рующей с охватившим человека чувством. Рассерженный человек вну­шаем в том, что касается осуждения, угроз и т. п., ревнивый — в отно­шении подозрений; аналогично дело обстоит и с любым другим силь­ным переживанием.

Внушаемость толпы — это особая форма ограничения выбора ок­ружающей средой, уже рассмотренная нами. Толпа представляет собой очень нестабильную среду, которая черпает свою власть над выбором из смутных, но мощных эмоций, которые так легко зарождаются в плот­ных людских скоплениях. Плотная человеческая масса сама по себе возбуждает, и вдобавок на волю оглушающе действует и чувство соб­ственной незначительности и необычность ситуации, а кроме того, от­сутствие, как правило, хоть какой-нибудь собственной цели, способ­ной придать человеку независимое направление и импульс движения. Человек подобен кораблю, он не может идти своим курсом, если не зна­ет куда. Если его несет по течению, то им вертит любое дуновение вет

[62]

ра, человек в толпе обычно плывет по течению, а не следует какой-либо четкой линии поведения, в которой он мог бы опереться на свои знания и навыки. Такое состояние ума, соединенное с сильной эмоци­ей направляемой чередой особого рода внушений, служит источни­ком дикого и часто разрушительного поведения толп и сборищ — но во многом также и героического энтузиазма. Оратор, например, снача­ла объединив аудиторию и повысив ее эмоциональный тонус расска­зом о чем-нибудь забавном или трогательном, способен, если он опы­тен и искусен, дальше делать с ней почти все, что угодно, лишь бы это не шло вразрез со стереотипами мышления этой толпы. Гнев, всегда быстро и легко воспламеняемая страсть, взывает к чувству обиды и, будучи главным элементом наиболее популярной риторики, при опре­деленных условиях с готовностью вырывается наружу в закидывании камнями, поджогах, линчевании. То же самое со страхом: генерал Грант, вспоминая битву под Шило, описывает как нескольких тысяч человек залегли под огнем на склоне холма, не в состоянии пошевелиться от страха, хотя там, где они лежали, их всех могли перестрелять. И те же самые люди, успокоившись и заняв свои места на позициях, были среди тех, кто героически сражался и победил в сражении на следующий день. Они смогли восстановить в себе власть другого рода внушения — того, что продиктовано воинской дисциплиной 9.

Внушаемость, вызванная упадком сил или напряжением, — явле­ние, довольно распространенное среди нас. Наверное, все усердные ра­ботники умственного труда время от времени оказываются в состоя­нии, когда они «слишком устали, чтобы остановиться.» Переутомлен­ное сознание утрачивает здоровую способность расслабляться и от­влекаться и, кажется, уже не в силах делать что-то иное, кроме как про­должать снова и снова те же мучительные и бесполезные усилия. Че­ловек может знать, что он ничего не добьется, что работа, выполнен­ная в таком состоянии ума, это всегда плохая работа, что «это путь к сумасшествию», и все же не иметь сил сопротивляться, до такой степени зациклившись на своей мысли, что приходится ждать, пока она н выветрится сама по себе. И такое состояние, чем бы оно ни было вызвано, открывает дорогу всякого рода необузданным порывам, возможно даже таким буйным всплескам чувств, как гнев, страх, желание напиться и т. п.

9 Memoires of U. S. Grant, vol. I, p. 334.

[63]

Согласно Тейлору 10, голодание, одиночество и физическое изну­рение плясками, криками или самобичеванием очень часто применя­ются дикарями, чтобы вызвать анормальное состояние сознания, ха­рактерной чертой которого всегда бывает внушаемость — подавление выбора и одержимость образами из подсознательной жизни. Видения и экстаз, сопровождающие долгий пост, молитвенные бдения и само­истязания христианских подвижников прошлого психологически, по-видимому, относятся к той же категории.

Хорошо известно, что внушаемость ограничена силой привычки или, точнее, привычка сама является постоянным источником внушений, задающих пределы и условия влияния новых внушений. Абсолютный трезвенник откажется от предложения выпить, скромный человек — сделать что-то непристойное и т. д. Люди менее всего подвержены ир­рациональным внушениям, паническому настроению толпы и т. п. в знакомых им ситуациях, в которых они могут опереться на свои при­вычки. Солдат, когда он в строю и видит своего командира, пойдет на верную смерть и, вероятно, вообще без каких-либо сильных эмоций — просто потому, что он привык к дисциплине; то же самое относится и к пожарным, полицейским, морякам, машинистам, врачам и многим дру­гим, кто научен иметь дело с жизнью и смертью так же спокойно, как читать газету. Для них это трудовые будни.

Что же касается большей или меньшей внушаемости разного рода людей, то здесь не существует, конечно, четкой границы между нор­мальным и анормальным; это лишь вопрос уровня развития высшей ум­ственной организации. Большинство людей, возможно, столь внушае­мы, что даже не пытаются сколько-нибудь энергично и настойчиво по­размыслить над своей жизнью в целом, а просто усваивают штампы весьма ограниченного круга незамысловатых внушений, под влияни­ем которых они живут. Существует великое множество людей, наде­ленных большой энергией, но вялым интеллектом, которые жажду деятельности — как и подобает энергичным людям, — но какое на­правление она примет — это зависит от внушения обстоятельств. Та­ковы в большинстве своем скромные труженики религиозных и фи­лантропических организаций, например Армии Спасения, деревенских молитвенных собраний и городских миссионерских общин. Они не рас­суждают на общие темы, а верят и трудятся. Интеллектуальные битвы эпохи непосредственно их не затрагивают. Когда-то в прошлом,

10 См.: Tylor. Primitive Culture, vol. ii, p. 372.

[64]

быть, в момент эмоциональной экзальтации что-то крепко засело в их сознании, чтобы остаться там до самой смерти, наставлять и направ­ить их в повседневной жизни. Философ таких людей считает фанатиками, но их социальная функция не менее важна, чем его. Они — сгус­тки моральной энергии, которой, весьма вероятно, ему недостает; это люди, благодаря которым утвердилось когда-то христианство и живет по сих пор. И это лишь один из многих сравнительно «автоматизиро­ванных» типов человеческого бытия. Рациональность в смысле настой­чивых и непредубежденных размышлений над общими проблемами жизни есть и, возможно, всегда будет уделом небольшого меньшинства даже в наиболее развитых человеческих сообществах.

[65]

Наши рекомендации