Юридическая оценка деяния 5 страница

Несколько лет тому назад в германском рейхстаге обсуждалось требование правительства о дополнительном кредите на армию. Военный министр подробно доказывал депутатам, что для устранения некоторых настоятельных опасностей необходимо определенное количество пехоты и артиллерии; при этом он имел неосторожность сказать, что расчеты сделаны с величайшей предусмотрительностью, и, дав испрашиваемое ассигнование, рейхстаг будет надолго застрахован от новых требований военного министерства. Возражая министру, Евгений Рихтер доказывал, что его домогательство не имеет оснований, и что палата не должна доверяться его обещаниям. Правительство не знает меры, говорил он; оно не считается с народными средствами; сегодня выдайте эту сумму, через год они потребуют новых назначений; они говорят, что требуют минимум того, что необходимо; я не могу верить им, потому что из собственного их расчета ясно, что это слишком много... Военный министр не выдержал и перебил оратора: «Напротив, если бы вы могли вдуматься в представленный нами отчет, вы убедились бы, что этого еще слишком мало».

— Вот видите, — добродушно продолжал Рихтер, — я говорил, что через год вы опять будете просить денег.

Как я сказал, это преимущественно политический прием: оратор изобличает ошибку в словах противника, перебившего его своим замечанием. На суде это можно сделать только с ошибкой в уме судей. Из вопросов присяжных на судебном следствии нетрудно бывает угадать, какое соображение навязывается их вниманию. Если это мысль неверная, скажите им, что всякий, кто знает это дело, должен остановиться именно на этом предположении; подтвердите его лучшими доводами и когда увидите, что присяжные восхищены вашей готовностью признать опасное для вас положение, разъясните их заблуждение.

SERMOCINATIO65.

Есть одна риторическая фигура, которой наши рядовые ораторы почти никогда не пользуются. Это sermocina-tio, одна из наиболее сильных, понятных и простых. Разговоры, просьбы, убеждения участников судебной драмы, предшествовавшие и следовавшие за событием, лишь в незначительной доле бывают достоянием суда. Между тем передать вполне понятным образом чужое чувство, чужую мысль несравненно труднее в описательных выражениях, чем в тех самых словах, в коих это чувство или мысль выражается непосредственно. Последний способ выражения и точнее, и понятнее, и, главное, убедительнее для слушателей. Я говорю: любовник указал жене на удобный случай отравить мужа. Присяжные слушают и думают, что это могло быть и могло не быть. Опытный обвинитель скажет: я не слыхал их разговора, но нам нетрудно догадаться о его содержании. Она, женщина, колеблется, он, мужчина, решился твердо и настойчив в своем решении. «Иди, — говорит он, — порошок на полке, муж задремал; проснется и сам выпьет; я пройду в кухню, чтобы не вышла в спальную сиделка». Перед вами в немногих словах передана вся картина отравления, и, если предположение о подстрекательстве уже обосновано оратором, присяжным кажется, что они слышат не его, а самого подсудимого на месте преступления. Этот прием незаменим, как объяснение мотивов действия, и как дополнение характеристики, и

как выражение нравственной оценки поступков того или другого человека. В деле крестьянина Егора Емельянова обвинитель говорит, что убийца взял с собой на место преступления свою любовницу, чтобы, сделав ее соучастницею, закрепить ее навсегда за собой: «Поделившись с ней страшной тайной, всегда будет возможность сказать: «Смотри, Аграфена, я скажу все, мне будет скверно, да и тебе, чай, не сладко придется. Вместе погибать пойдем; ведь из-за тебя же, Лукерья, душу загубил». В деле о подлоге завещания штабс-капитана Седкова тот же оратор говорил: «Если бы Лысенков — один из главных виновников, нотариус, сочувствовал Седковой, как честный человек, он должен был сказать ей: «Что вы делаете? Одумайтесь! Ведь это преступление; вы можете погибнуть. Заглушите в себе голос жадности к деньгам мужа, удовольствуйтесь вашей вдовьей частью...» и т. д. Эти слова — не догадка о том, что было сказано Лысенко-вым; оратор указывает именно на то, что они не были сказаны; но всякому ясно, как они наглядно поясняют мысль обвинителя и вместе с тем как оживляют его речь. В речах Андреевского, князя Урусова такие разговоры, не подслушанные, а, так сказать, подсмотренные в деле между строками, встречаются очень часто, и одно это служит доказательством достоинства такого риторического приема. Само собой разумеется, что, если значительный разговор действующих лиц передан свидетелем или подсудимым в подлинных выражениях, их нельзя заменять измышлением.

Давно испытанным и благодарным приемом к тому, чтобы придать мысли яркость, служит оживление неодушевленных предметов. Золото — обольститель, перо — тихий заговорщик, рукопись — лжец или неумолимый обличитель и т. п. Молодой писец обвинялся в убийстве невесты. Он купил поломанный револьвер, отдал его в починку, сделал несколько пробных выстрелов; револьвер опять сломался, и ему пришлось еще раз отдавать его мастеру. Обвинитель сказал присяжным, что револьвер не хотел служить преступлению, убеждал подсудимого отказаться от убийства. Это было, вероятно, сознательное или бессознательное подражание словам Андреевского: «К сожалению, Зайцев не психолог; он не знал, что, купив после таких мыслей топор, он попадал в кабалу к этой глупой вещи, что топор с этой минуты станет живым, будет безмолвным подстрекателем, будет сам

проситься под руку»66. В приведенных двух примерах видна разница истинного искусства и подражания. У художника вещь подстрекает безмолвно — это восхищает нас; у ремесленника вещь говорит, это оскорбляет здравый смысл и чувство изящного. Но бывает еще несравненно хуже. Нам приходится выслушивать такие примеры: «в руке у мужа оказался молоток и начал нещадно опускаться на голову покойной»; «нож, по всей вероятности, бессознательно появился в руке подсудимого»; защитник рассказывает, как вор «вошел в чулан и увидел самовар, который знал, что он нужен хозяину».

ДРУГИЕ РИТОРИЧЕСКИЕ ОБОРОТЫ

Как я уже сказал, мною приведены лишь немногие из разнообразных риторических оборотов, употребляемых в речи. Их трудно перечесть, и, отсылая читателя к Риторике Цицерона и Институциям Квинтилиана, я могу только заметить, что эти обороты так свойственны каждому из нас, что мы часто не замечаем их у себя и у других. При чтении Демосфена кажется, что он совсем не употребляет риторических фигур. Это кажется потому, что он пользуется ими искусно, то есть незаметно. Вот вступление Ше д'Эст Анж по делу ла Рон-сьера*:

Когда нам говорят о великом преступлении, вроде того, которое разбирается здесь; когда нам кажется, что оно было направлено против целой семьи, заранее обдумано с какой-то дьявольской злобой, когда жертва его — слабая девушка, подвергшаяся небывалым оскорблениям, насилиям, жестокостям, каждый из нас, возмущенный, становится на сторону обиженных. И чем больше в нас благородных чувств, тем легче создается в нас предубеждение, тем более ослепляет нас негодование. Gradatio6<a великое преступление, дьявольское преступление, небывалое преступление; оскорбления, насилия, жестокости; Concessio: оратор допускает возможность преступления, которое сейчас же должен отрицать; Similutudo67: чем больше, тем легче; Significatio68: оратор не говорит прямо, но внушает присяжным, что считает их людьми с возвышенными чувствами.

См. ниже, с. 75.


Эти роковые предубеждения, создающиеся в нас при рассказе о возмутительном преступлении и погубившие столько невинных людей, эти роковые предубеждения, окружающие ла Ронсьера, я сознаю, что не имею права осуждать их. Никто не поддавался им с большим увлечением, никто не высказывал их так громко, как я. Когда несчастный отец пришел ко мне, чтобы вверить мне защиту его сына, я позволил себе сказать ему слова, о которых теперь вспоминаю с горьким сожалением; я хотел бы надеяться, что он простил их мне. «Мне, — восклицал я, — мне защищать вашего сына? Нет, нет! Его поступок отвратителен. Мое пламенное желание — и я говорил с гневом — было бы стать его обвинителем, защитником оскорбленных, и я считал бы счастливым тот день, когда добился бы обвинения вашего сына». Да, я говорил это! Непристойные, жестокие слова! Но после долгих споров и просьб я понял, господа присяжные заседатели, что не имел права оттолкнуть от себя человека, преданного суду, не выслушав его; что долг, долг адвоката, обязывал меня выслушать его прежде, чем осуждать. Я подчинился этому долгу и, узнав все, разобрав все и все взвесив, теперь приступаю к исполнению другого долга перед вами, перед обществом. Я защищаю человека, несправедливо преследуемого могущественной семьей, несправедливо осужденного слепыми страстями. И я обращаюсь к вам, господа. Пусть не смущает вас ужас преступления, пусть не утомляет вас долгое следствие, пусть отстранятся от вашего высокого места те предубеждения, которые окружали вас в среде здешнего общества! Significatio; намек на возможность судебной ошибки;
Meiosis: признание своей собственной ошибки.
Sermocinatio: оратор, как актер, повторяет слова, сказанные им в другое время и при другой обстановке.
Exclamatio69.
Antithesis70: я не имел права оттолкнуть, я должен был выслушать.
Divisio71: узнал, разобрал, взвесил; Disjunctio72: долг перед отцом и сыном, долг перед судом и обществом; Distributio73: семья преследует, ослепленные осудили.
Apostrophe74. Distributio. Exhortatio75.

Нельзя сказать, чтобы риторика не была заметна в этом отрывке; но и при чтении она бледнеет перед яркой до болезненного главной мыслью: я жестоко ошибался — боюсь, чтобы еще более жестоко, ужасно не ошиблись вы. На суде, после нескольких дней напряженной борьбы, после страстных речей прокурора и гражданского истца присяжные, истомленные усталостью и продолжительным нервным возбуждением, и вовсе не могли заметить риторики; им было не до цветов.

Возьмем русский пример — речь по делу о должностных преступлениях самого прозаического свойства. Оратор говорит присяжным: «Взгляните на организацию таможни. Этот отдельный от города мир чиновников и купцов расположен в глуши. Сюда, под эти крутые спуски, заслоняющие таможню от внешнего мира, ежедневно пристает роскошная богиня морской торговли с своим трезубцем и рогом изобилия... Богиня роняет богатства, сорит ими. Все до них лакомы... Жадность разбирает. И над этим ежедневно вступающим и разливающимся богатством стражами от казны для взимания громадных сумм поставлены люди с ничтожным жалованием. Купец бы не решился приставить к такому делу приказчика без щедрой награды за честность. И вот эти предполагаемые противники — купец и чиновник, окруженные только морем и небом, при ежедневных встречах, при постоянной совместной работе начинают сближаться. Они почти вместе живут. Весь берег покрыт купеческими магазинами. Запираются они двумя замками: один у купца, другой у чиновника. Вскоре у этих людей образуются соединенные замки от совести...»76 В этом отрывке аллегория, synecdoche77, антитеза, сравнение и не менее тринадцати метафор.

Необходимо, конечно, следить за тем, чтобы эти риторические обороты соответствовали умственному развитию слушателей. Что может быть проще фигуры synecdoche (cum res tota parva de parte cognoscitur, aut de toto pars), то есть название части вместо целого или наоборот?

И железная лопата В каменную грудь, Добывая медь и злато, Врежет страшный путь!78

ИЛИ

Была та смутная пора, Когда Россия молодая, В бореньях силы напрягая, Мужала с гением Петра79.

Однако не всякая synecdoche бывает понятна для всякого слушателя. Адвокат и бывший прокурор упрекнул меня однажды за слова: читайте Пушкина. — Почему не говорят нам: читайте Лермонтова? — спросил он с негодованием.

Фигуры, рождающиеся во время произнесения речи, могут быть переданы как придется, как скажутся; непосредственность мысли возместит несовершенство формы; но образ, родившийся на прогулке, за письменным столом, в час бессонницы, должен быть отделан в совершенстве: по содержанию — как богатая картина, где рассчитан каждый эффект освещения и красок, по форме — как образцовый стих великого поэта, где взвешены точность и выразительность каждого слова. Небрежность здесь не должна быть терпима. Подготовленные, но не обработанные до конца и образ, и мысль будут искусственны и могут только раздражать слушателей.

Следует остерегаться изысканного. Мне пришлось участвовать в составе суда по делу Ольги Штейн, судившейся за мошенничества. Не имея никаких средств, эта женщина вела самый расточительный образ жизни и имела знакомых в лучшем столичном обществе; она нанимала простодушных людей для управления несуществующими домами и имениями или в качестве прислуги, отбирала от них денежные залоги и щедро тратила их на себя и своих добрых приятелей; во время войны она устроила у себя в доме лазарет, в котором в течение короткого времени было помещено несколько раненых; об этом лазарете часто вспоминали на судебном следствии. Мне пришла в голову мысль: человек выиграл двести тысяч рублей и жертвует сто рублей на церковь; эту мысль тотчас сменила другая: он украл двести тысяч и построил церковь; за нею третья — он украл икону а Казанском соборе и тут же взломал кружку, в которой оказались медяки; он отдал их нищему. Я кончил следующим наброском:

«Представьте себе смельчака, который, преодолев тысячу опасностей, пробрался в капище индийского бога и сорвал с идола драгоценный венец; он вернулся к себе,

разломал сокровище и любуется кучей жемчуга, изумрудов и рубинов; каждый камень стоит целого царства, у каждого почетное прозвище, как у великого государя, и длинная кровавая история, как у венценосного рода; в эту минуту к нему входит нищий с протянутой рукой, и вор, разбогатевший святотатством, бросает ему золотые обломки короны. Какие жаркие благодарные слезы будет проливать голодная семья бедняка, как будет молиться она за щедрого благодетеля!

Это сравнение имело свои достоинства как риторическая фигура. Оно вполне соответствует основной мысли и облегчает ее понимание. Посредственный оратор, пожалуй, остановился бы на нем, прельщенный яркостью красок; опытный мастер отбросил бы его, как мишуру, и нашел бы нечто совсем иное, проще и сильнее.

В трагедии Габриеля д'Аннунцио «Франческа да Римини» братья говорят о сестре: «Она выросла в нашей семье, как роза среди железа». Вот сжатые, неотделанные, сильные слова оратора. Они напоминают не менее выразительные слова псалма Давидова: «Сидим во тьме смертной, окованные скорбью и железом».

Итак, практический совет: знайте про себя, что и скромный цветок, брошенный вами в речи, будет приятен слушателям; но не удовлетворяйтесь малым. Помните Цицерона: «Берегитесь показаться чуждыми великого, если будете радоваться малому» (Rhet. IV,4).

Не следует, однако, быть и чересчур простым. Я помню заключительные слова совсем юного оратора о подсудимом: «Он гибнет не один; на его плечо опирается женская рука; его шею обвивают детские ручки...» Как это просто и хорошо; как достойно подражания. Увы! Через день или два мне пришлось услыхать:

«Господа присяжные заседатели! На одной чашке весов жена и сын подсудимого, а на другой — этот самовар, стоящий три рубля!»

Но не создаст ли употребление риторических фигур нестерпимую пестроту речи, не будет ли развлекать слушателей, не утомит ли их? — Конечно, нет; во-первых, потому, что оратор пользуется ими с умеренностью; во-вторых, потому, что большинство их, как уже сказано, остаются незамеченными. Итак, пусть в вечера раздумья над будущим обвинением или защитой накопится у вас множество мыслей и образов для украшения речи; взойдя на трибуну, не думайте о них: пусть в речи блеснут немногие, только те, которые сами напомнят о себе

в нужную минуту. На суде примите за правило, что цветы красноречия хороши только тогда, когда кажутся случайными. В книге, в газете, в публичной лекции явно подысканное сравнение имеет вполне законное право на существование; я готов признать это допустимым и в проповеди, и в политической речи, только не на суде. В превосходной речи Андреевского по делу Андреева80 неожиданное крушение семейного благополучия сравнивается с землетрясением. Сравнение сильное, форма безупречная, но лучше было бы выпустить его. Оно сразу отрывает слушателя от действительности; напоминает, что перед ним не Андреев, открывающий свое горе, а его защитник, чарующий игрою старательно отточенных слов. Речь всегда должна казаться импровизацией, и каждое украшение ее — неожиданным для самого оратора, отнюдь не подготовленным заранее. Поэтому образы, взятые из обыденной жизни, составляют лучшее ее украшение. Оратор как будто идет с вами по одной дороге и в разговоре поясняет свою мысль то камнем, случайно поднятым под ногами, то листом, сорванным с наклонившейся ветки. Таковы притчи о сеятеле, о смоковнице, слова о птицах небесных и о лилиях81 в Галилее.

ОБЩИЕ МЫСЛИ

Одним из лучших украшений речи служат общие мысли. Байрон рассказывает, что, прочитав однажды сборник извлечений из старинных драматических произведений, он был удивлен, найдя в них много таких мыслей, которые считал своей нераздельной собственностью; он не подозревал, что другие до него успели сказать многое, позднее самостоятельно высказанное им. «Если это преступление, прибавляет он, я охотно признаю себя виновным». Гете находит, что Байрон был слишком скромен. Он должен был сказать: «Что мною написано, то мое, а взял ли я это из книги или из жизни — все равно; мое дело было воспользоваться этим надлежащим образом». Его драма «The Deformed Transformed»82, поясняет Гете, есть продолжение моего Мефистофеля, а мой Мефистофель поет песню из Шекспира. Почему бы и нет? К чему было мне трудиться и сочинять свою собственную, когда та, которую сочинил Шекспир, была столь же уместна и выражала именно то, что мне было нужно.

Трудно представить себе, как часто встречаются в литературе такие заимствования, с предумышлением или по неведению. Один из самых распространенных афоризмов в современном немецком разговоре: der Wunsch ist der Vater des Gedankens 3 есть дословный перевод слов из «Генриха IV» у Шекспира:

They wish was father, Harry, to that thought84...

В Дон Жуане, в знаменитом отрывке, Байрон восклицает:

Sweet is revenge, especially to women...85

А Корнель двести лет тому назад говорил:

Que la vengeance est douce a l'esprit d'une femme!86

Знание есть монета свободного обращения, и хорошая мысль, хотя бы сказанная или написанная давно, не умирает. В гробницах египетских фараонов находят древние сосуды с пшеницей; эту пшеницу обращали в посев, и англичане и французы XIX столетия видели колосья, выросшие из зерен, собранных руками египетских рабов за 3000 лет до рождества Христова.

Nullum est jam dictum, quod non fuit dictum pri-us — говорится у Теренция. Гете говорил то же самое: все сказанное уже было сказано раньше, указывая оттенок, освящающий заимствование чужих мыслей: Alles Gescheite ist schon gesagt worden; man muss nur ver-suchen es noch einmal zu denken*.

В этих словах Гете — драгоценнейший совет для оратора. Если такие повторения допустимы в чистом искусстве, то еще более уместны они в искусстве боевом. Судебный оратор должен твердо усвоить себе, что в этом отношении самый наглый грабеж есть самое законное и похвальное дело. Здесь не место самобытной посредственности. Оригинальность скажется сама собою при передаче и приспособлении чужих отрывков к своей речи. Вся неистощимая сокровищница человеческого знания и искусства в вашем распоряжении. Вам подвернулась подходящая мысль, красивый образ в чужой кни-

* Все разумное давно передумано; надо только постараться подумать еще раз.

re — не стесняйтесь присвоить их. Если вы не увлечены делом, самая остроумная мысль, самая блестящая картина потускнеют в вашей речи, потеряют силу и красоту. Напротив, если вы горите душою, самые простые, затверженные слова оживают в ваших устах и вновь получают утраченную силу, приобретают новый блеск и новые краски в вашей передаче.

С. А. Андреевский с удовольствием говорит о том, что молодые защитники часто пользуются его мыслями. Да как же не пользоваться? Вы защищаете убийцу, который купил не топор, а нож, не нож, а револьвер, не револьвер, а яд. Да вы будете преступником перед подсудимым, если не повторите того, что сказал защитник Зайцева о топоре подстрекателя. Сколько раз пришлось мне слышать с прокурорской трибуны заключительные слова обвинителя по делу Егора Емельянова!

Философские мысли, как и афоризмы практической мудрости, не только украшают речь, но и придают ей силу. Когда перед нами говорит человек остроумный и начитанный, его приятно послушать; когда говорит человек образованный, много думавший и знающий жизнь, его полезно слушать. И коронные судьи87, и присяжные заседатели бывают весьма склонны преувеличивать свой ум и знание людей и пренебрежительно относятся к молодому товарищу прокурора или помощнику присяжного поверенного; они по большей части думают, что речи сторон — ненужная болтовня, что они сами понимают дело лучше ораторов и знают без них, как надо решить его. Но когда из юных уст раздаются суждения, достойные зрелого мужа или седого старика, это отношение быстро меняется. И в этом смысле именно внушительны общие мысли, а не разбор обстоятельств дела. Это объясняется просто. Способность к обобщениям есть одно из высших свойств нашего разума, и большинство людей обладает ею лишь в ограниченной мере; с другой стороны, уловить связь отдельного факта с общей мыслью может только тот, кто ясно усвоил ее, проникся ею; у другого новые факты могут скорее затемнить, чем осветить ее; этим объясняется, почему люди малоразвитые так боятся парадоксов.

Общие мысли привлекательны для слушателей еще и тем, что в них сказывается личность оратора. Терсит может говорить, но не может мыслить и чувствовать, как Патрокл; высокий ум «и говорит и мыслит благородно». В одной из речей А. Ф. Кони в Государственном совете

есть следующее место: «Неправильно было бы сравнивать работу судьи с работой должностных лиц других присутственных мест. Как бы ни был предан своему делу и усерден управляющий контрольной или казенной палатой88, он имеет право быть занят лишь в присутственные часы; кончились они — и он может всецело отдаться семье, знакомым, развлечениям, книгам или какому-нибудь любимому занятию. А судья, понимающий и исполняющий свой долг, когда свободен от умственной работы, от изучения дел, от раздумья о завтрашнем решении, от тревожных воспоминаний и проверки себя по поводу вчерашнего приговор а?» — так мог сказать только тот, кто мог так подумать, а подумать мог только тот, кто испытал. Много ли найдется среди нас таких, для кого самая мысль не была вполне чуждой?

Я сказал, что общие мысли придают силу речи. Это объясняется тем, что, взятые в целом, присяжные смотрят на свое служение идеально и возвышенная мысль подчиняет их себе. Защитник сказал: «Если подсудимому не удается быть привлекательным, то надо быть вдвое зорче к тому, чтобы дурное впечатление не повлияло на нравственную оценку его действий». Как только присяжные поймут такую мысль, она станет для них заповедью.

Чтобы обогатиться чужими афоризмами и выработать способность самому находить их, читайте Экклезиаста89, Эпиктета, Паскаля, Ларошфуко90, «Круг чтения» Толстого.

Есть мысли общие для всех времен и всех народов; есть такие вопросы, которые создаются условиями места и времени; есть вечные, неразрешимые вопросы о праве суда и наказания вообще, и есть такие, которые создаются столкновением существующего порядка судопроизводства с умственными и нравственными требованиями данного общества в определенную эпоху. Привожу несколько вопросов того и другого рода; они остаются нерешенными и доныне, и с ними приходится считаться.

1. В чем заключается цель наказания?

2. Можно ли оправдать подсудимого, когда срок его предварительного заключения больше срока угрожающего ему наказания?

3. Можно ли оправдать подсудимого по соображению: на его месте я поступил бы так же, как он?

4. Может ли безупречное прошлое подсудимого служить основанием к оправданию?

5. Можно ли ставить ему в вину безнравственные средства защиты?

6. Можно ли оправдать подсудимого, потому что его семье грозит нищета, если он будет осужден*.

7. Можно ли осудить человека, убившего другого, чтобы избавиться от физических или нравственных истязаний со стороны убитого?

8. Можно ли оправдать второстепенного соучастника на том основании, что главный виновник остался безнаказанным вследствие небрежности или недобросовестности должностных лиц?

9. Можно ли оправдать подсудимого, когда преступление было вызвано безнаказанным преступлением должностного лица по отношению к самому подсудимому, его близким или целому кругу тех или иных лиц?

Такие же вечные или болезненно современные вопросы существуют и в области судопроизводства, например:

1. Заслуживает ли присяжное показание большего доверия, чем показание без присяги?

2. Какое значение могут иметь для данного процесса жестокие судебные ошибки прошлых времен и других народов?

3. Имеют ли присяжные заседатели нравственное право считаться с первым приговором по кассированному делу, если на судебном следствии выяснилось, что приговор был отменен неправильно, например под предлогом нарушения, многократно признанного сенатом за несущественное?

4. Имеют ли присяжные нравственное право на оправдательное решение вследствие пристрастного отношения председательствующего к подсудимому?

5. Имеют ли они нравственное право считаться со

* Мне пришлось обвинять одного мастерового по ст. 1489 и 2 прим. к 149691 ст. уложения за жестокое избиение его жены. На суде и эта последняя, и ее мать всячески старались спасти подсудимого; он, действительно, был хорошим работником и заботливым мужем и отцом; но поступок был безобразный: пьяный, он опрокинул женщину на сиденье пролетки извозчика, колотил ее по голове и избил жестоко. Присяжные обвинили, и суд приговорил его к отдаче в исправи-тельно-арестантское отделение. Когда председательствующий огласил резолюцию, подсудимый остался спокойным, но обе женщины подняли вопль: куда же мы-то теперь денемся с голодными ребятами?

злонамеренным извращением порядка судопроизводства в государстве и сопряженными с этим произвольностью уголовного преследования и неравномерностью судебного возмездия?

Все эти и им подобные общие вопросы должны быть хорошо знакомы оратору и основательно продуманы им, чтобы он всегда мог говорить о них не только как сведущий законник, но как просвещенный сын своего времени. Мы должны изучить эти вопросы раз навсегда, чтобы пользоваться ими, смотря по обстоятельствам. В каждом процессе может возникнуть такой общий вопрос, и то или иное освещение его, устраняя или подтверждая основные положения оратора, может решить исход дела. Поэтому надо заранее устранить возможность быть застигнутым врасплох.

Эти общие рассуждения полезны еще и в другом отношении: они выводят оратора из затруднения в минуты нерешительности, случайной забывчивости, какой-нибудь неожиданности, вроде замечания со стороны председательствующего, и т. п. Перейдя на общую тему и подвигаясь, так сказать, по давно исхоженным тропинкам, он может оправиться от смущения, заглянуть без суетливости в свои заметки и незаметно вернуться к прерванному течению мыслей.

Удачно выраженные сентенции, особенно если форма их взята из обстоятельств дела, невольно запоминаются слушателями; у искусных ораторов они служат как бы заглавием или эпиграфом каждого отдела речи; запомнив ярлык, присяжные будут легко вспоминать и целое рассуждение. Вот несколько таких афоризмов: «нельзя ограждать себя от заразных болезней невинностью детей»; «звон бутылок привлекательнее, чем звон церковный»; «человек — полубог-полуживотное»; «не страшно быть убитым, страшно убить».

Глава III П. , у-ча---------=J*

MEDITATIO92

Поиски истины. Картины. О непрерывной работе. Схема речи

Готовясь к обвинению или защите, судебный оратор должен уяснить себе три вопроса:

1. Что произошло и почему произошло?

2. Что надо доказать присяжным?

3. Чем можно оказать влияние на их решение?

То, что надо доказать, есть главное положение или главный вывод речи; то, что может иметь влияние на решение присяжных, я, не гнушаясь старым сравнением, назову ее нервами. В теории главный вывод обвинения всегда один: подсудимый виновен в таком-то преступлении; главный вывод защиты также один: подсудимый в этом преступлении не виновен. Поэтому теоретически оба оратора должны доказать все условия, необходимые для такого вывода; но на практике задача суживается, и по большей части спорный пункт сосредоточивается где-нибудь на полпути, в доказательстве одного или нескольких отдельных положений, составляющих звенья общего логического рассуждения оратора; заключительный вывод подразумевается или указывается лишь в общих чертах. Возьмем пример. Подсудимый обвиняется в подлоге расписки на 12 тысяч рублей; подлог сделан искусно. Теоретически главное положение обвинения — подсудимый виновен в том, что подделал расписку; но возможно, что обвинитель ограничит свою задачу доказательством: а) того, что -подсудимый не имел в своем распоряжении 12 тысяч рублей, которые будто бы

Наши рекомендации