Чувства versus наклонности
Я отношу к "чувствам" того рода явления, которые люди обычно описывают как трепет, приступы боли, угрызения совести, нервную дрожь, щемящую тоску, непреодолимые желания, мучения, холодность, пыл, обремененность, приступ дурноты, стремления, оцепенения, внезапную слабость, напряжения, терзания и потрясения. Обычно, когда люди описывают чувство, они используют фразы типа "порыв сострадания", "шок от неожиданного" или "трепет предвкушения".
Важным лингвистическим фактом является то обстоятельство, что названия специфических чувств, такие, как "зуд желания", "приступ дурноты" и "угрызения совести" используются также и в качестве названий особого рода телесных ощущений. Если кто-то говорит, что он только что испытал приступ боли, то уместно спросить его, был ли это приступ боли от раскаяния или ревматизма, хотя словосочетание "приступ боли" необязательно употребляется в одном и том же смысле в этих альтернативных контекстах.
Имеются и другие аспекты, в которых то, как мы говорим, например, о приступе дурноты от предчувствия, аналогично тому, как мы говорим, допустим, о приступе тошноты при морской болезни. В обоих случаях мы готовы характеризовать его или как острый, или как слабый, внезапный или затяжной, периодический или постоянный. Человек может содрогнуться как от укола совести, так и от укола в палец. Кроме того, в некоторых случаях мы склонны локализовать гнетущее чувство отчаяния в области желудка или острое чувства гнева в мышцах челюсти и кулака. Другие чувства, которое затруднительно локализовать в какой-то отдельной части тела, например, прилив гордости, по-видимому, охватывают все тело целиком – примерно так же, как прилив тепла.
Джеймс смело отождествлял чувства с телесными ощущениями, но для наших целей достаточно указать, что мы говорим о чувствах во многом так же, как говорим о телесных ощущениях, хотя, возможно, что о первых мы говорим с оттенком метафоричности, чего нет в случае со вторыми.
С другой стороны, необходимо отдать должное тому важному обстоятельству, что мы сообщаем о своих чувствах в таких идиоматических выражениях, как "приступ дурноты от предчувствия чего-то" и "прилив гордости", то есть мы, все-таки различаем прилив гордости и прилив тепла, и я попытаюсь выявить значение такого рода различений. Я надеюсь показать, что, хотя вполне правомерно описывать кого-нибудь в качестве чувствующего волнение сострадания, его сострадание можно отождествить с волнением или серией волнений не больше, чем его усталость с его же тяжкими вздохами. Тогда можно будет избежать обескураживающих следствий из признания того, что трепет волнения, угрызения совести и другие чувства являются телесными ощущениями.
Итак, в одном смысле слова "эмоция" чувства – это эмоции. Но существует и существенно иной смысл слова "эмоция", посредством которого теоретики классифицируют в качестве эмоций мотивы, каковыми объясняется человеческое поведение высшего уровня. Когда человек описывается как тщеславный. Деликатный, скупой, патриотичный или ленивый, то объяснение дается по вопросу, почему он поступает, мечтает и мыслит именно так, как он это делает, и в соответствии со стандартной терминологией тщеславие, доброта, скупость, патриотизм и лень расцениваются как виды эмоции; о них также говорят как о чувствах.
Однако все это – полнейшая словесная путаница, сопровождающаяся ещё и логической путаницей. Начать с того, что когда некто описывается в качестве тщеславного или праздного человека, то слова "тщеславный" и "праздный" обозначают более-менее постоянные черты его характера. В таком случае о нем можно было бы сказать, что он был тщеславным с детства или праздным в течение всего трудового дня. Его тщеславие и праздность являются диспозициональными свойствами, которые раскрываются в таких выражениях, как: "Всякий раз, когда возникают ситуации определенного рода, он всегда, или, как правило, пытается привлечь к себе внимание" или "Всякий раз, когда он стоит перед выбором делать или не делать трудную работу, он всячески увиливает от нее". Предложения, начинающиеся со словосочетания "Всякий раз, когда...", не являются сообщениями о единичных событиях. Описывающие мотивы слова, употребляемые подобным образом, обозначают тенденции или предрасположенности определенного типа и, следовательно, не могут означать того факта, что человек охвачен чувствами. Они суть эллиптические выражения общих гипотетических утверждений особого рода, и их нельзя истолковывать в качестве выражений для непосредственного описания эпизодов.
Тем не менее можно возразить, что кроме такого диспозиционального использования слов, описывающих мотивы, должно еще существовать и соответствующее их активное использование. Ведь человек, чтобы быть пунктуальным в диспозициональном значении этого прилагательного, должен проявлять пунктуальность в каждом отдельном случае, а смысл, в котором говорится, что он был пунктуален при конкретной встрече, – это не диспозициональный, а активный смысл слова "пунктуальный". Фраза "Он склонен приходить на встречи вовремя "выражает общее гипотетическое утверждение, истинность которого требует соответствующих истинных категорических утверждений типа "на сегодняшнюю встречу он пришел вовремя". Таким образом, мы утверждаем, что для того, чтобы человека назвать тщеславным или ленивым, должны быть конкретные случаи проявления тщеславия и праздности, имевшие место в конкретные моменты времени, и именно они будут актуальными эмоциями или чувствами.
Этот аргумент, конечно, что-то доказывает, но он не доказывает желаемого. Хотя и верно, что описывать человека в качестве тщеславного – значит говорить, что он подчиняется специфической склонности, но неверно, будто конкретные проявления этой склонности состоят в выказывании им отдельных специфических волнений или приступов чувств. Напротив, прослышав, что некий человек тщеславен, мы в первую очередь ожидаем от него определенного образа поведения, а именно того, что он будет много говорить о себе, увиваться вокруг знаменитостей, отвергать критику в свой адрес, играть на публику и избегать разговоров о чужих достоинствах. Мы также ожидаем, что он будет убаюкивать себя розовыми грезами о собственных успехах, избегать упоминаний о своих прошлых неудачах и строить радужные планы о своей карьере. Быть тщеславным – значит иметь склонность к этим и бесчисленному множеству аналогичных действий. Конечно, мы также предполагаем, что тщеславный человек в определенных ситуациях испытывает угрызения совести и смятение; мы предполагаем, что у него резко падает настроение, когда какая-нибудь знаменитость забывает его имя, или что его окрыляет и наполняет радостью сердце известие о неудачах его соперников. Но чувства задетого самолюбия и сердечной радости напрямую указывают на тщеславие не в большей степени, чем публичное хвастовство или приватные мечты. На самом деле они в гораздо меньшей степени служат таковыми прямыми указателями – по причинам, которые вскоре будут разъяснены.
Некоторые теоретики возразят: говорить об акте хвастовства как об одном из непосредственных проявлений тщеславия значит упускать самою суть дела в данной ситуации. Когда мы объясняем, почему человек хвастается, говоря, что это происходит по причине его тщеславия, мы забываем, что диспозиция не является событием, а значит, не может быть причиной. Причина его хвастовства должна быть событием, предшествующим началу его хвастовства. Последнее должен вызывать некий актуальный "импульс", а именно импульс тщеславия. Так что непосредственные или прямые актуализации тщеславия – это особые импульсы тщеславия, а таковыми являются чувства. Тщеславный человек – это человек, который склонен к проявлению особых чувств тщеславия; именно они вызывают или побуждают его хвастаться или, возможно, захотеть хвастаться и делать все прочее, что мы называем совершаемым из тщеславия.
Необходимо заметить, что приведенное рассуждение принимает как самоочевидное то, что объяснить некий поступок как совершенный по определенному мотиву (в данном случае – из тщеславия) означает дать причинное объяснение. То есть предполагается, что сознание, в данном случае сознание хвастуна, является полем действия особых причин: вот почему чувство тщеславия было призвано стать внутренней причиной публичного хвастовства. Вскоре я покажу, что объяснение какого-либо поступка на основе определенного мотива аналогично не высказыванию о том, что стакан разбился, потому что ударился о камень, но утверждению совершенно другого типа, а именно что стакан разбился, когда в него попал камень, потому что был хрупким. Точно так же как нет иных моментальных актуализаций хрупкости, кроме, скажем, разлета на куски после удара, так нет и никакой необходимости постулировать иные временные актуализации хронического тщеславия, кроме хвастовства, грез о триумфальных победах и уклонения от разговоров о чужих достоинствах.
Но перед тем как развернуть эту аргументацию, я хочу показать, насколько внутренне неправдоподобной является та точка зрения, что всякий раз, когда тщеславный человек хвастается, он испытывает особый трепет или приступ тщеславия. Говоря чисто догматически, тщеславный человек никогда не чувствует своего тщеславия. Конечно, когда он обманывается а своих надеждах, он чувствует острую обиду, а когда на него неожиданно сваливается удача, он чувствует прилив радости. Но не существует никакого особого трепета или зуда, которые мы называем "чувством тщеславия". В самом деле, если бы существовало особое и узнаваемое чувство такого рода и тщеславный человек постоянно бы его испытывал, то он бы первым, а не последним узнал, насколько он тщеславен.
Возьмем еще один пример. Человек интересуется символической логикой. Он регулярно читает книги и статьи по этому предмету, обсуждает их, разрабатывает затронутые в них проблемы и пренебрегает лекциями по другим предметам. Поэтому в соответствии с оспариваемой здесь точкой зрения он должен постоянно испытывать импульсы особого рода, а именно чувства интереса к символической логике, и если его интерес очень силен, то эти чувства должны быть очень острыми и частыми. Поэтому он должен быть в состоянии рассказать нам, являются ли эти чувства внезапными, словно приступы острой боли, или постоянными, словно тупая ноющая боль; следуют ли они одно за другим в пределах минуты или только несколько раз в час, и чувствует ли он их у себя в пояснице или же во лбу. Но очевидно, что единственным ответом на подобные вопросы был бы тот, что он не испытывает никакого особого трепета или приступов тогда, когда занимается этим своим хобби. Он может рассказать о чувстве досады, когда мешают его занятиям, и о чувстве облегчения, когда его оставляют в покое; но не существуют никаких особенных чувств интереса к символической логике, о которых он мог бы поведать. Когда ему ничто не мешает заниматься своим хобби, никакие чувства его вообще не беспокоят.
Допустим, однако, что такие чувства неожиданно возникают, скажем, каждые две или каждые двадцать минут. Но мы все равно должны ожидать, что застанем его за изучением логики и в интервалах между этими событиями, и, чтобы не погрешить против истины, мы должны будем сказать, что он обсуждал и изучал предмет из интереса к нему. Отсюда следует вывод, что делать нечто, исходя из некоторого мотива, можно и не испытывая при этом никаких особенных чувств.
Конечно, стандартные теории мотивов не столь прямолинейны, чтобы говорить о приступах, зуде и трепете. Они более спокойно повествуют о вожделениях, импульсах или побуждениях. Тогда получается, что существуют еще чувства желания, а именно те, которые мы называем "стремлениями", "страстными желаниями" и "непреодолимыми желаниями". Поэтому направим обсуждение по этому руслу. Одно ли и то же – быть заинтересованным символической логикой и быть подверженным или склонным к переживанию чувства особых стремлений, терзаний или страстных желаний? И включает ли в себя работа над символической логикой из интереса к ней чувство непреодолимого желания перед началом каждого этапа работы? Если дается утвердительный ответ, тогда не может быть ответа на вопрос: "Руководствуясь каким мотивом, изучающий работает над предметом в перерывах между приступами непреодолимого желания?" А если, говоря, что его интерес был велик, иметь в виду, что предполагаемые чувства были острыми и возникали часто, то мы пришли бы к абсурдному следствию: чем сильнее человека интересует предмет, тем больше его внимание отвлекается от него. Назвать чувство или ощущение "острым" значит сказать, что на него трудно не обратить внимание, а обратить внимание на какое-то чувство – не то же самое, что обратить внимание на проблему символической логики.
А раз так, то мы должны отвергнуть вывод из аргументации, пытавшейся показать, что слова, описывающие мотивы, суть названия чувств или, иначе, склонностей испытывать чувства. Но что именно в этой аргументации делает неверным такое заключение?
Имеется, по крайней мере, два совершенно различных смысла, в которых говорят, что событие "объясняется", и, соответственно, по меньшей мере два совершенно различных смысла, в которых мы спрашиваем, "почему" событие произошло, а также и два совершенно различных смысла, в которых мы говорим, что это случилось "потому, что" то-то и то-то стало его причиной. Первый смысл – каузальный. Спросить, почему стакан разбился, значит спросить, что стало тому причиной, и мы в этом смысле объясняем, когда говорим: потому что в него попал камень. Это "потому, что" при данном объяснении сообщает о событии, а именно о том событии, которое относится к разрушению стакана как причина к следствию.
Но очень часто мы ищем и находим объяснение случившемуся и другом смысле слова "объяснение". Мы спрашиваем, почему стакан разлетелся вдребезги при ударе о камень, и получаем ответ: это произошло потому, что стакан был хрупким. В данном случае "хрупкий" является диспозициональным прилагательным; иначе говоря, описание стакана в качестве хрупкого означает выдвижение общего гипотетического утверждения о стакане. Так что, когда мы говорим, что стакан разбился от удара, потому что был хрупким, выражение "потому что" не сообщает о происшествии или о причине; оно задает законоподобное утверждение. Обычно говорят, что эти объяснения второго типа предоставляют "основание" для разрушения стакана при ударе по нему.
Как же работает такое общее законоподобное утверждение? В кратком виде это выглядит так: если стакан резко ударить, сдавить и т.д., то он отнюдь не растворится, не расплющится и не испаряется, но именно разлетится на куски.
Сам факт, что стакан в известный момент разлетается на куски после удара о конкретный камень, получает свое объяснение в этом смысле слова "объяснение", если первое событие, а именно удар о камень, соответствует той части общего гипотетического утверждения, которая содержит условие, а второе событие, а именно разрушение стакана, соответствует его выводу.
Сказанное можно применить для объяснения действий, проистекающих из определенных мотивов. Когда мы спрашиваем "Почему некто поступил именно таким образом?", то этот вопрос может быть (насколько позволяет языковая форма его выражения) либо исследованием причины подобного действия данного лица, либо исследованием характера действующего, которое объясняет сделанное им на этом основании. Я полагаю и попытаюсь это обосновать, что объяснения посредством мотивов являются объяснениями второго типа, а не первого. Возможно, это больше чем просто лингвистический факт, что о человеке, рассказывающем о мотивах содеянного, на обиходном языке говорят, что он подводит "основание" под свои действия. Следует также заметить, что существует множество различных видов подобных объяснений человеческих действий. Судорожное подергивание может объясняться рефлексом, набивание курительной трубки – закоренелой привычкой, ответ на письмо – каким-то мотивом. Некоторые различия между рефлексами, привычками и мотивами будут описаны позже.
Теперь же вопрос состоит в следующем. Утверждение "Он хвастался из тщеславия" можно, с одной точки зрения, истолковать так: "Он хвастался, и причина его хвастовства заключается в охватившем его специфическом чувстве или импульсе хвастовства". С другой точки зрения, его можно истолковать следующим образом: "Он хвастался при встрече с незнакомцем, и его действие, таким образом, удовлетворяет законоподобному утверждению, что всякий раз, когда он получает шанс вызвать восхищение и зависть других, он делает все, что, как он думает, сможет вызвать такие удивление и зависть".
Мой первый аргумент в пользу второго способа истолкования такого рода утверждений состоит в том, что никто и никогда не мог бы знать или даже, как правило, обоснованно предполагать, что причиной чьего-то публичного действия стало возникновение в нем некоего чувства. Даже если сам действующий сообщил (чего люди никогда не делают), что он испытал зуд тщеславия как раз перед тем, как начать хвастаться, это было бы очень слабым доказательством того, что этот зуд стал причиной действия, поскольку, судя по всему, что нам известно, причиной здесь могло послужить любое другое из тысячи одновременно происходящих событий. С этой точки зрения ссылка на мотивы была бы недоступна для какой-либо непосредственной проверки, и ни один благоразумный человек не стал бы полагаться на такого рода ссылки. Это было бы похоже на прыжок в воду там, где нырять запрещено.
На самом же деле нам все-таки доступны для понимания мотивы других людей. Процесс их раскрытия не застрахован от ошибок, но это ошибки не из числа неустранимых. Именно индуктивный или подобный ему процесс приводит к выдвижению законоподобных утверждений и предъявлению их в качестве "оснований" для конкретных действий. То, что выдвигается в каждом отдельном случае, представляет собой или включает в себя общее гипотетическое утверждение определенного вида. Вменение мотива конкретному действию – это не каузальное заключение к ненаблюдаемому событию, но подведение высказывания о каком-то эпизоде под законоподобное высказывание. Следовательно, это аналогично объяснению действий и реакций на основе привычек и рефлексов или объяснению разрушения стакана ссылкой на его хрупкость.
Способ, каким человек узнает о своих собственных устойчивых мотивах, тот же самый, что и тот, каким он узнает о мотивах других людей. Количество и качество доступной ему информации различно в двух этих случаях, но суть их, в общем, одна и та же. Правда, человек обладает запасом воспоминаний о своих прошлых поступках, мыслях, фантазиях и чувствах; он может проводить эксперименты, воображая себя лицом к лицу с задачами и возможностями, которых на самом деле не было. Таким образом, он может опираться в оценке своих собственных постоянных наклонностей на данные, которых ему недостает для оценки наклонностей окружающих. С другой стороны, его оценка собственных наклонностей вряд ли будет беспристрастной, и у него нет преимуществ при сравнении собственных действий и реакций с действиями и реакциями других. Вообще мы думаем, что непредвзятый и проницательный наблюдатель лучше судит о подлинных мотивах какого-то человека, а также о его привычках, способностях и слабостях, чем сам этот человек. Данная точка зрения прямо противоположна по отношению к теории, которая полагает, что действующий субъект обладает Привилегированным Доступом к так называемым побудительным причинам своих действий и благодаря такому доступу он способен и обязан без всяких умозаключений и исследований понимать, по каким мотивам он склонен действовать или действовал в том или ином случае.
Позже (в Главе V) мы увидим, что человек, который делает что-нибудь или подвергается чему-нибудь и отслеживает то, что делает или чему подвергается, как правило, может ответить на вопросы о происходящим с ним, не прибегая к исследованию или умозаключениям. Но то, что позволяет ему давать готовые ответы такого рода, может и часто позволяет и окружающим его людям давать такие же готовые ответы. Ему нет нужды быть детективом, но и им тоже не нужно заниматься расследованиями.
Другой аргумент в поддержку этого тезиса. В ответ на вопрос, чем он занят, человек мог бы сказать, что он копается в канаве для того, чтобы найти личинки определенного вида насекомого; что он ищет эти личинки для того, чтобы узнать, на какой фауне или флоре они паразитируют; что он пытается узнать, на чем они паразитируют, для того, чтобы проверить определенную экологическую гипотезу; и что он хочет проверить эту гипотезу для того, чтобы проверить некоторые гипотезы, относящиеся к механизмам естественного отбора. На каждой стадии своего ответа он говорит о мотиве или основании для проведения определенных исследований. И каждое последующее основание, которое он выдвигает, относится к более высокому уровню общности, чем предыдущее. Он подводит один мотив под другой примерно так же, как более частные законы подводят под более общие. Он не выстраивает хронологической последовательности все более ранних стадий, хотя, конечно, он мог бы это сделать, если бы ему задали совершенно другой вопрос: "Что впервые заинтересовало его в этой проблеме? А в той?"
В случае любого действия как такового, по отношению к которому естественно задать вопрос "Исходя из какого мотива оно было совершено?", всегда может оказаться, что оно было совершено не по какому-то мотиву, а в силу привычки. Что бы я ни делал или говорил, всегда можно себе представить, хотя почти всегда это будет ложно, что я делал или говорил это совершенно бессознательно. Мотивированное выполнение действия отличается от исполнения его по привычке, но содержание этих действий может быть одним и тем же. Тогда сказать, что действие было совершено в силу привычки, значит сказать, что оно объясняется специфической диспозицией. Никто, я уверен, не думает, что "привычка" – это наименование особого внутреннего события или класса событий. Вопрос, совершалось ли действие по привычке или по доброте душевной, таким образом, означает вопрос о том, какая из этих двух специфических склонностей объясняет данное действие.
И, наконец, мы должны обсудить, с помощью каких критериев нам следует пытаться решать спор о мотиве, исходя из которого человек что-либо совершил. Например, человек оставил хорошо оплачиваемую работу ради сравнительно скромного поста в правительстве из патриотизма или из-за желания освободиться от военной службы? Мы сначала, наверное, спросим его самого, но весьма вероятно, что его ответ нам или себе самому при такой постановке вопроса такого рода будет неискренним. Затем мы можем попытаться, необязательно безуспешно, разрешить дилемму, рассмотрев, согласуются ли его слова, действия, замешательства и т.д. в этом и других случаях с той гипотезой, что он по природе робок и питает отвращение к строгой дисциплине, или же с другой гипотезой – что он сравнительно равнодушен к деньгам и пожертвовал бы чем угодно, лишь бы способствовать победе в войне. То есть мы попытаемся принять решение, привлекая к обсуждению релевантные черты его характера. Применяя затем полученные результаты к его конкретному решению, то есть объясняя, почему он его принял, мы не станем требовать, чтобы он припомнил колебания, трепет, возбуждение, которые он испытал при его принятии; не станем мы и делать умозаключений о том, что все это имело место. Есть особая причина, чтобы не уделять пристального внимания чувствам человека, чьи мотивы исследуются, а именно та, что мы знаем цену горячим и часто переживаемым чувствам сентиментальных людей, чьи реальные поступки совершенно ясно свидетельствуют, что, допустим, их патриотизм является всего лишь самоутешительным притворством. Их сердца, как и положено, наполняются тревогой, когда они слышат об отчаянном положении их страны, но аппетита при этом они не теряют, не меняется и заведенный порядок их жизни. Грудь их вздымается при виде церемониального марша, но сами они не торопятся маршировать. Они скорее похожи на театралов и читателей романов, которые ведь тоже ощущают неподдельные угрызения совести, пыл, трепет и приступы отчаяния, негодование, радость и отвращение, – с той лишь разницей, что театралы и читатели романов сознают, что все это происходит "понарошку".
В таком случае сказать, что определенный мотив является чертой чьего-то характера, значит сказать, что этот человек склонен действовать определенным образом, строить определенного сорта планы, предаваться грезам определенного рода, а также, конечно, в определенных ситуациях испытывать определенного вида чувства. Заявить, что он совершил нечто, исходя из этого мотива, значит сказать, что данное действие, совершенное при обычных для него конкретных обстоятельствах, как раз и явилось тем действием, к совершению которого у него была склонность. Это все равно, что сказать: "Он, бывало, делал это".