Тихон подошел, снял шапку, поклонился деду
– Ратник Тихон, с одобрения воинского схода и по обычаям пращуров наделяю тебя властью десятника. Десятку твоему быть по счету пятым. Срок власти твоей – год. Через год, собравшись здесь же, ратники сами скажут свое слово: согласны ли они и далее служить под твоим началом, желают избрать себе нового десятника или хотят перейти в другие десятки. До того ты властен командовать, карать и миловать, власть твоя полная – вплоть до лишения живота за тяжкий проступок, трусость или неповиновение в бою. Отец Михаил немощен, потому присягу дашь не здесь, а у него в доме, и ратники крест целовать тебе будут там же.
Десятник Данила, десятник Анисим, десятник Глеб! Если в Велесов день в ваших десятках не будет хотя бы по пять ратников, десятниками вам не быть!
«Вот так, вроде бы и полноправный десятник, но назначенный, а не избранный. Подтверждение звания только через год. Можно лишь посочувствовать: и разгильдяйство среди ратников искорени, и отношения умудрись не испортить, иначе через год вернешься в рядовые. Мудр дед, аки змий: Лука хотел, чтобы Тихон, обучив „косоруких“ стрельбе из самострелов, сразу стал полноправным десятником, а вместо этого его племяш такой геморрой заполучил, что не приведи господь. Если не справится, второй шанс получит очень нескоро, а может, и никогда. А в Велесов день, то есть 6 августа, ты, Тихон, увидишь, как это может произойти и с тобой. Негде им хотя бы по пять человек взять».
– Пятый десяток, – продолжил прерванное голосование Аристарх. – Тихон?
– Семь голосов. Да!
– Ты же нас не спросил!
– Молчать! Спрошу через год, тогда скажете!
«Круто заворачивает! Неужто так в себе уверен? Или на дядькину помощь рассчитывает?»
– Обоз. Серафим?
– Двадцать восемь голосов – «да», один голос – «нет».
– Э! Постой! – снова подал голос Пентюх. – Я тоже «да».
– А я – «нет». – Бурей, также как и Тихон, и не подумал поинтересоваться мнением своих людей.
– Тогда и я – «нет».
– Сгинь, Пентюх, пришибу. Считай, Аристарх!
– А и нечего считать, и так все ясно. Михайла, стоять можешь?
– Могу.
– Ну и стой, где стоишь, потом позову.
«Вот вам, сэр, и парламентский регламент, и демократия, и глас народа, который, как известно, глас Божий. Одних спросят через год, других не спросили вообще, а Пентюха пришибут, если не сгинет. И попробуй тут выступи по процедурному вопросу».
– Так, теперь дело, которое с прошлого раза отложили… и с позапрошлого тоже и еще раз десять откладывали, но я с вас не слезу, пока не решите! В селе тесно! А вы вчера еще и кучу народу приволокли. Тын в иных местах подгнил, в иных местах расшатался. Надо обновлять и расширять.
Собрание загудело недовольными голосами. С одной стороны, действительно тесно и обновлять укрепления пора, с другой – все же на своем горбу придется.
– Холопов за тын выселить, пускай посад будет!
– И мастерские туда же! От кожемяк вонища – не продохнуть!
– Тын от этого крепче не станет!
– А пускай холопы поработают! Понабрали себе…
– Ага, а ты кверху брюхом лежать будешь! Защита же и для тебя тоже строится!
Вопрос был важным, давно назревшим и безнадежно завязшим в словопрениях. Когда‑то на возведение или ремонт оборонительных сооружений выходили все – от мала до велика. Споров не было, «уклонистов» тоже, а лентяев вразумляли непосредственным физическим воздействием – чем под руку попадется. Необходимость спасительного для всех дела ни у кого сомнений не вызывала.
Но постепенно выводить ратнинцев на фортификационные работы становилось все труднее и труднее. Сказывалось и то, что на село уже много лет никто серьезно не нападал, и то, что одним приходилось вкалывать самим, а другие могли прислать вместо себя холопов, и, разумеется, традиционное: «Пока гром не грянет, а жареный петух не клюнет…»
«А у нас‑то в усадьбе строительство вовсю идет».
* * *
Да, дед знал, что делал, когда отправлял Лавра в село сразу же после захвата Куньего городища. В этом Мишка очень наглядно убедился, когда его наконец привезли домой. Родного подворья он поначалу даже не узнал – такую бурную строительную и реконструкторскую деятельность развил Лавр.
Соседнее с дедовским подворье он с приплатой обменял на бывшее жилище Немого, свой двор расширил в две стороны – в сторону дома главы семейства, перегородив переулок, и в сторону кузницы, около которой тоже был свой двор, а весь получившийся комплекс дополнительно раздвинул до самого тына, окружавшего село. Для этого пришлось выкупить у хозяев насколько сараев и явочным порядком захватить пространство вдоль самого тына, которое не было ничем занято. Но и этого ему, видимо, показалось мало, и Лавр нахально присоединил к площади родового гнезда и второй переулок, отделявший его от соседнего подворья. Таким образом, род Лисовинов заполучил в свое распоряжение целый квартал, в котором Лавр запустил процесс коренной реконструкции. Все мало‑мальски пригодные к тому помещения переоборудовались под жилье, промежутки между постройками накрывались крышами, оснащались торцевыми стенами, и то, что еще недавно было улицей, становилось жилищем.
Самой же грандиозной частью проекта реконструкции лисовиновской усадьбы было уже заметно поднявшееся над землей здание, соединявшее собой в одно целое дома деда Корнея и дядьки Лавра. Получалось оно несуразно длинным, стоявшим как‑то вкось, но зато, судя по тому, что уже было сделано, должно было стать самой крупной постройкой в Ратном.
Все вокруг было завалено щепой, стучали топоры, перекрикивались работники, что‑то куда‑то несли, из дверей пристройки выкидывали какой‑то хлам… Мишка еще не успел толком удивиться, откуда Лавр взял столько стройматериалов и где набрал работников, как откуда‑то из глубины всего этого бедлама появилась сестра Машка со здоровенной корзиной в руках и, увидев лежащего в санях Мишку, заорала:
– Мама! Миньку привезли! Пораненного!
Мишка сначала поспешно принял сидячее положение, чтобы показать, что не так уж он и плох, и только потом сообразил, что Лавр наверняка рассказал матери о его ранении и сильно обеспокоиться она не должна. Что уж там нарассказывал Лавр матери, осталось неизвестным, но крик «Мишаня!» и слезы в глазах выскочившей откуда‑то сбоку матери никак не соответствовали тяжести повреждений, нанесенных Мишкиному организму.
Чтобы как‑то отвлечь мать от собственной персоны и сбить ее с истерического настроя, Мишка состроил плаксивую рожу и заныл трагическим тоном:
– Мама, Чифа убили, Чифа моего убили…
И все! Словно прорвало какую‑то плотину: тринадцатилетний мальчишка на полном серьезе разрыдался, пытаясь спрятаться на материнской груди от кошмарного окружающего мира, в котором его столько раз пытались убить, в котором он убивал сам, мира, который спрашивал с него по полному счету, наравне с битыми и рублеными мужиками, не делая скидки ни на возраст, ни на слабость, ни на особые «таланты».
Не стало в этот момент на свете Михайла Андреевича Ратникова, а остался только раненый, напуганный, плачущий мальчишка, добравшийся наконец‑то домой, к маме, которой можно без слов, одними слезами и всхлипами рассказать о том, как ему плохо, страшно, больно и горестно. Все жуткое напряжение последних дней, которого он сам, кажется, и не замечал, но которое постепенно превращало его в натянутую до предела струну, нашло наконец выход, перестав изматывать и разъедать его изнутри.
Детский организм, уловив рядом теплое, родное существо, защищавшее его с первых секунд зарождения жизни, задвинул куда‑то в дальний угол сознание взрослого человека, уже и позабывшего о том, что есть на свете женщина, любящая, понимающая и всепрощающая, рядом с которой можно забыть про все страхи, обиды, опасности и беды. И там, в темном дальнем углу, взвыл от зависти и отчаяния пришелец из будущих веков, давным‑давно похоронивший родителей и начисто утративший представление о том, какими целительными и облегчающими могут быть слезы, пролитые в материнских объятиях.
Мать что‑то шептала ему, гладила по голове, даже, кажется, слегка укачивала, как младенца, и было совершенно неважно, что именно шептала мать, о чем пытался рассказать сын: происходило великое чудо исцеления душевных ран, без лекарств, гипноза и прочих медицинских ухищрений, просто от близости двух сущностей, еще так, казалось бы, недавно бывших едиными и сейчас, на какое‑то время, это единство восстановивших. Впрочем, для матери это всегда будет недавно, сколько бы лет ни прошло.
Потом, вымытый, перевязанный, переодетый в чистое и накормленный, Мишка, оказавшись в своей постели, попытался восстановить в памяти эту светлую радость, чувства тепла, нежности и защищенности. И… не смог. Сознание взрослого человека к этому, кажется, было не приспособлено. Вспомнить можно, а ощутить заново нельзя. Что‑то мы, взрослея, теряем безвозвратно, и, может быть, поэтому на всю оставшуюся жизни остается чувство утраты и воспоминание о детстве как о чем‑то светлом и радостном, каким бы это детство ни было на самом деле.