Индивидуальная агрессивность
Базовое предположение в объяснении индивидуальной агрессивности состоит в том, что индивиды приобретают отличительную предрасположенность к агрессии или потребность в ней на протяжении процесса социализации. Больше других наносят фрустрации некоторые формы созревания индивида и межличностных отношений в семье. Существует также большое разнообразие среди психологических защитных механизмов и ответных реакций на фрустрацию, приобретаемых людьми в процессе социализации. Сложилась обширная теория специфических паттернов социализации, ведущих к повышенной агрессивности. Теория культурных стрессов в антропологии утверждает, что культуры существенно различаются по степени стресса, которому они могут подвергать своих приверженцев. Требования и запреты социализации, обеспечивающие пропитание и взаимодействия с другими людьми, могут быть более или менее болезненны для индивида. Чем более они болезненны или напряженны, тем более вероятны выражения личной дисфункции общего характера, включая неврозы, психосоматические болезни, суициды, убийства, алкоголизм, употребление наркотиков и т. д. Наролл, у которого мы заимствовали это краткое резюме, показывает, что культуры с высоким уровнем такого рода дисфункций имеют тенденцию к проявлению высокого уровня и других4. Многие исследования относят конкретные виды опыта социализации к расстройствам личности. Например, Бандура и Уолтер обнаружили, что у агрессивных юношей оба родителя, как правило, поощряли проявления агрессивности своих сыновей вне дома, однако их отцы не терпели проявлений агрессии по отношению к самим себе и проявляли недостаточно любви к мальчикам, поэтому агрессивные ребята приучались выражать агрессию вне дома в относительно прямой и несдержанной форме, а вследствие того, что они негодовали на своих отцов, их агрессия переносилась на внешние авторитарные фигуры5. Изучение убийц заставляет предполагать, что они переживали довольно суровое детство, претерпевали фрустрации в зрелом возрасте и обладали довольно слабыми запретами на проявление агрессии6.
Другие исследования подчеркивают связь между агрессивностью и личностными характеристиками, приобретенными в ходе социализации. Айзенк нашел существенное эмпирическое подтверждение связи между жестокосердием, субсоциализацией, экстравертностью и агрессивностью7. Стагнер сообщает, что индивиды, агрессивные в одной жизненной сфере, склонны быть агрессивными и в других и проявлять агрессию как в вербальном, так и открытом поведении8. Центральной характеристикой «авторитарной индивидуальности», изучавшейся в ряде культур, является сдерживание сильной агрессивности, направленной изначально на родителей и другие властные фигуры, которое выражается в таких личностных чертах, как высокая оценка общепринятой морали, преувеличение различий между собственной и другими группами, мощный акцент на силу в отношениях между людьми и склонность к переносу агрессии на членов других групп. Эпштейн в репрезентативном экспериментальном исследовании обнаружил, что высокоавторитарные субъекты со значительно большей вероятностью, нежели низкоавторитарные, имитируют агрессивность, направленную против негроидных «жертв»9. Химмельуэйт резюмирует десять исследований-различий в толерантности к фрустрации, которые «убедительно демонстрируют, что нестабильная личность имеет более низкий уровень толерантности к фрустрации по сравнению со стабильной личностью»10. Можно было бы процитировать и много других исследований, однако и этого достаточно для иллюстрации того, что различия в социализации и паттернах индивидуальности ведут к различиям в потенциале агрессии.
Для того чтобы связать индивидуальные аттитюды к агрессии с политическим насилием, используют два до определенной степени различающихся подхода. Один фокусируется на источниках агрессивной предрасположенности лидеров. Лассуэлл, опираясь на психоаналитическую теорию и кейз-стади, утверждает, что политические агитаторы — это ярко выраженные нарциссистичные люди, у которых сильная жажда эмоционального отклика, приобретаемая в процессе созревания, смещается на обобщенные объекты и выражается в желании получить эмоциональный отклик от той общности, которой они принадлежат11. Тем же духом пронизано проведенное Уолфенстайном сравнительное исследование «революционных личностей», таких как Ленин, Троцкий и Ганди. Результаты, к которым он приходит, поддерживают гипотезу о том, что «революционер — это тот, кто избавляется от бремени Эдипова комплекса с помощью амбивалентности, привнося свой личностный конфликт в политическую сферу. Чтобы такое произошло, должны иметь место два условия: должен действовать конфликт с отцовской личностью, не разрешаемый в семейном контексте к моменту окончания юности, и должен существовать политический контекст, в рамках которого этот конфликт может найти свое выражение»12.
Такой подход является сущностно психологическим, соответствующим уровню микроанализа политического насилия. Изучение психологических характеристик, которые влияют на склонность конкретных личностей, в частности политических лидеров, к революционной активности, может обеспечить более полное понимание источников, природы и направлений определенных революционных движений. Но такого рода анализ может внести лиШь маргинальный вклад в объяснение кросс-культурных вариаций в степени политического насилия.
Второй подход, связывающий личностные характеристики с коллективным насилием, выводит его прямо из возникновения в обществе революции и войны. Такой аналитический скачок делает Лассуэлл в своем утверждении, что «...политические движения питаются жизненными силами из перемещения частных аффектов на общественные объекты». Он пишет, что на протяжении политического кризиса подсознательное ликующе истолковывает падение лидера, воспринимая его как освобождение от всех ограничений, и индивиды в обществе, обладающие наименее твердой структурой личности, принудительно вовлекаются в акты грабежа и насилия13. Дурбин и Боулби дают сравнимое объяснение для войны. Первично возникающая от собственнических побуждений и их фрустраций агрессия, говорят они, общее явление для всех людей. Идентификация себя с государством и подчинение власти, будучи распространенными явлениями XX в., трансформируют агрессию. Когда граждане становятся «настолько образованными, настолько фрустрированными и настолько несчастными», что внутренняя агрессия становится нестерпимой, можно считать, что «они достигли точки, при которой война становится психологической необходимостью»14. Другие примеры приводит Хоффлер, который атрибутирует революционные движения отчасти широкому распространению психологической встревоженности15, и Ризлер, который утверждает, что сердцевину революционных движений составляют глупцы, девианты и неприспособленные16.
Некоторое число «революционных личностей» предположительно имеется во всех обществах, и некоторые общества, вероятно, продуцируют их в большем числе, нежели другие. Однако наиболее релевантные факторы — это те, которые ведут к сущностным и культурно обширным различиям в нормативных предрасположенностях к агрессивности. Другими словами, наш первичный интерес должен проявляться к практике культурной или субкультурной социализации, а не к редко встречающимся девиациям, однако значительные проявления последних могут помочь интерпретации участия и лидерства в конкретных вспышках политического насилия. Более того, степень стресса или фрустрации в процессе социализации представляется менее важной, нежели способы, с помощью которых люди научаются справляться со своими агрессивными импульсами. Фрустрациями сопровождаются все процессы социализации, и, поскольку очевидны различия в их степени, эти различия относительно невелики и, как представляется, в большей степени связаны с вариациями в типах и уровнях индивидуальных отклонений, чем с коллективным поведением. Более впечатляющее кросс-культурное различие проявляется в той степени, в которой люди приучаются выплескивать наружу или же интернализовать свой гнев, и имеются свидетельства, которые связывают эти различия со специфическими типами индивидуальной и коллективной агрессии.
Одним из базовых измерений, вдоль которых происходит изменение социализированных аттитюдов к агрессии, является степень, до которой агрессия интернализуется представителями культуры. В некоторых обществах и среди некоторых субкультур и статусных групп эмфаза' носит интрапунктивный характер, т. е. люди приобретают нормативную предрасположенность обвинять в своих фрустрациях самих себя и подавлять или загонять внутрь свои агрессивные чувства. В других условиях имеет место экстрапунктивный характер, т. е. люди склонны перекладывать вину за свои фрустрации на других и считают оправданным выплескивать на них свою агрессию. Представляется вероятным, что чем сильнее эмфаза на экстрапунктивность, тем чаще люди будут считать оправданным как коллективное, так и индивидуальное насилие. Вероятно, эта связь носит сущностный и достаточно распространенный характер, чтобы оказывать влияние на аттитюды к коллективному политическому насилию, и заслуживает того, чтобы установить ее в гипотетической форме.
Гипотеза JV.1. Интенсивность нормативных оправданий политического насилия умеренно изменяется со степенью смещения на экстрапунктивность в процессе социализации.
Сила, акцент. — Примеч. пер.
15-1012
Косвенное доказательство этой гипотезы дается в исследованиях, которые рассматривают изменяющиеся случаи суицидов и убийств с точки зрения различий между статусными и культурными группами в интра- пунктивных и экстрапунктивных аттитюдах. Генри и Шорт утверждают, что интернализация суровых родительских требований, сопровождаемых наказаниями за внешние проявления агрессии, ведет к более высокой «психологической вероятности» суицида, нежели убийства, т. е. к высокому уровню фрустрации и интрапунктивным аттитюдам. С другой стороны, если родители суровы, но не угрожают лишить своей любви детей, ведущих себя агрессивно, агрессия будет, вероятно, проявляться вовне. «Психологическая вероятность» взаимодействует с «социологической вероятностью»: если во взрослой жизни имеются сильные ограничения, то более вероятными реакциями на фрустрацию будут экстрапунктивные ответы (убийства), поскольку источники внешних ограничений дают мишени для агрессии; если внешние ограничения слабы, то индивид с большей вероятностью обратит агрессию на себя. Вместе об этих паттернах говорят, что они объясняют эмпирические данные о том, что частота убийств изменяется обратно пропорционально социальному статусу, а частота суицидов — прямо пропорционально. Люди с низким статусом имеют тенденцию подвергаться воздействию сильных и видимых источников ограничений, а также быть «суб- социализированными» по отношению к индивидам высокого статуса17.
В другом сравнительном исследовании Хендин приписывает высокие показатели суицидов в Дании зависимости, постепенно создаваемой в детстве заботливыми матерями, которые подавляют у своих детей агрессию, манипулируя чувством вины как дисциплинарным средством, т. е. формируют некий интрапунктивный паттерн. Высокие показатели суицидности в Швеции считают результатом психологического травмирования вследствие раннего отделения от родителей и каналирова- ния логически вызванного этим гнева в высококонкурентные действия и самоненависть, когда постигает неудача. В Норвегии, напротив, агрессия подавляется не столь жестко, и взаимоотношения мать-ребенок носят не столь сверхпокровительственный характер, не настолько травматичны, и отсюда — сравнительно низкие показатели суицидности18. Это означает не то, что норвежская культура внедряет экстрапунктивные аттитюды, а скорее то, что детские фрустрации здесь меньше и аттитюды менее интрапунктивны, чем в Швеции и Дании19. Историк Хадни ставит под сомнение такие интерпретации, как у Генри и Шорта и Хендина, которые он подвергает проверке, пытаясь объяснить высокие показатели убийств и низкие показатели самоубийств среди белых и черных южан Америки в сравнении с белыми и черными северянами. Предлагаемое им объяснение делает упор на мировоззрении южан, которое оправдывает скорее экстрапунктивное, нежели интрапунктивное поведение путем перемещения «угрозы региону вовне региона, а угрозы личности — вовне себя»20.
Эти и многие другие объяснения в общем согласуются между собой, хотя, может быть, и не в специфических терминах. Их можно интерпретировать как выражения культурной или субкультурной предрасположенности к экстрапунктивным или интрапунктивным ответам, а их различия могут быть атрибутированы различным источникам эк- страпунктивных норм. Генри и Шорт делают акцент на взаимодействии возникающих в детстве и социально-структурных факторов как детерминант направленности агрессии. Хендин подчеркивает первичность факторов, возникающих в детстве, Хакни — историческую традицию, которая предположительно внедрена в процесс социализации и может найти свое выражение в опыте, приобретаемом в ходе взросления. Все три типа каузальных факторов, вероятно, взаимодействуют в развитии экстрапунктивных аттитюдов, при этом некоторые из них являются для каких-то групп более важными, нежели другие.
Более спекулятивный взгляд связывает характеристики социализации с коллективным насилием через экстрапунктивность. Например, Бейтсон идентифицировал среди жителей острова Бали паттерн воспитания, с помощью которого детей обучают не ожидать кульминации, а получать удовольствие на предварительных этапах, без определенной цели, «жить непосредственно настоящим, а не отдаленным будущим»21. Другая балинезийская характеристика — это сильный нормативный запрет на открытую агрессию, прививаемый предположительно как часть того же процесса. Эти два штриха могут помочь объяснить очевидную высокую толерантность балинезийцев к фрустрациям, превышение которой ведет к экстраординарно интенсивным вспышкам суицидального насилия, аналогичным малайскому амоку и к коллективному насилию наподобие массового избиения сотен тысяч индонезийских коммунистов в 1965-1966 гг., которые на Бали были особенно интенсивны22. Пай атрибутирует высокий размах политических убийств и других форм насилия в Бирме наиболее фундаментальным паттернам бирманской практики воспитания детей, а более непосредственно — напряжениям, созданным политикой модернизации и преобладанием убеждений в неизбежности насилия23. Третий, менее прямой, пример дают результаты интервью с 67 гарлемскими неграми после бунта 1943 г. Кларк идентифицирует основные аттитюдные различия между теми, кто принял бунт, и теми, кто его отвергал. Обе группы проявили себя равно заинтересованными в статусе негров; но те, кто отвергал насилие, давали свои ответы с позиций общего аттитюдного неприятия его, а те, кто принимал, — с позиций ограниченной структуры отношения, в котором было достаточно расовых несправедливостей, чтобы оправдать насилие24. Различия в паттернах социализации двух групп не изучались, однако выводы совместимы с тем аргументом, что интра- пунктивные индивиды овладевают обобщенными формами поведения, связанного с противлением агрессии, тогда как экстрапунктивные индивиды обучаются отвечать на конкретные фрустрации более прямо и открыто.
В качестве одного из сравнительных свидетельств в проведенном Липсетом анализе данных многонационального опроса показана довольно устойчивая связь между принадлежностью к низшему классу и неприятием «сильной руки». Психологические доводы, процитированные выше, указывали на связь между авторитарными аттитюдами и агрессивной предрасположенностью; в более общем виде агрессивные политические движения в индустриальных демократиях имеют тенденцию опираться на рабочий класс25. Данные Хакни по Соединенным Штатам показывают, что отношения суицидных показателей к показателям убийства наибольшие среди черных американцев, меньшие среди южан и наименьшие среди северян, предположительным объяснением чему являются вариации в субкультурных экстрапунктивных аттитюдах. Такая же иерархия очевидна в величине коллективного насилия, в котором участвуют представители трех субкультур; в последнее десятилетие борьба, которую вели черные, была менее обычным явлением, чем борьба белых северян26.
Это доказательство не следует считать всеохватывающим. В частности, неясно, до какой степени экстрапунктивные аттитюды, содействующие коллективному насилию, усваиваются скорее детьми в процессе детской социализации, нежели в зрелости, путем демонстрации норм, оправдывающих насилие, или в общем смысле фрустрирующих социе- тальных условий. То основание, что культурные традиции политического насилия способствуют возникновению насилия среди последующих поколений, носит более обширный характер, как демонстрируют данные следующего раздела. Две переменные — социализация экстрапунктивных аттитюдов и наличие культурных традиций насилия — предположительно взаимодействуют между собою. Остается определить эмпирически, каким образом происходит это взаимодействие, и какая из них является более важной.
Культурные традиции политического насилия
Существуют устойчивые различия между обществами в стилях, масштабе и уровнях политического насилия. В рамках наиболее сложных обществ некоторые группы и некоторые регионы демонстрируют типы насилия, отличные от других групп и регионов, и более высокую степень использования насилия. Такая целостность является отчасти выражением устойчивых социетальных и субкультурных паттернов коерсивного контроля- и институциональной поддержки, которая способствует насильственному протесту. Экштейн, однако, подчеркивает обратную связь между проявлением политического насилия и развитием аттитюдных предрасполо- женностей к нему: политическая дезориентация может сопровождаться формированием нового ряда ориентаций, устанавливающих предрасположенность к насилию, которая прививается самим опытом насилия. В таких случаях внутренние войны проистекают не из конкретных объективных условий и даже не из утраты конкретным режимом легитимности, а из общего недостатка восприимчивости к любого рода легитимности. Насилие становится политическим стилем, т. е. самосохраняющим фактором, невзирая на то, что само оно носит «дезориентирующий» характер27.
Если говорить более определенно, то предлагаемые ниже свидетельства предполагают, что традиции, воплощающие эти аттитюды или «ориентации», определяют типы ситуаций, подходящим ответом на которые является коллективное насилие, устанавливают конкретные цели и способы насилия и посредством этого увеличивают нормативные оправдания насилия.
Аналитически полезно отделить воздействие событий насилия на восприятие вероятности будущего насилия от воздействия их на аттитюды оправдание насилия. Возникновение одного бунта, одного восстания или одного государственного переворота вряд ли с большой степенью вероятности приведет к возникновению широко распространенных экспектаций по поводу их повторения. Однако чем чаще они случаются и чем чаще повторяются, тем привычнее будут люди ожидать их в будущем. Американский опыт мятежей в гетто и политического терроризма в 1960-х гг., по-видимому, расценивался американцами как редкий, феноменальный случай, практически невероятный для повторения. К 1968 г. широко распространилось убеждение, что мятежи станут обычным явлением на протяжении неопределенного периода времени. Убийство президента Кеннеди в 1963 г. считали изолированным событием, требующим своего объяснения, но повторения не предвидели. После убийства его брата в 1968 г» американцы говорили друг другу со щекочущим нервы ужасом, что терроризм стал нормой американской политики.
Экспектация насилия не обязательно ведет к его нормативному оправданию. Тем не менее в таких ожиданиях имеется что-то вроде исполнения пророчества. Они могут отвлечь внимание от корректировки повторения основополагающих причин. Кроме того, люди с неустойчивым или внутренне противоречивым комплексом норм бывают довольно восприимчивы к восприятию в качестве собственных установок чужого опыта, особенно если этот опыт выглядит достаточно привлекательным — такова, например, агрессия для тех, кто испытывает неудовлетворенность условиями своей жизни. Моска называет такую предрасположенность «миметизмом», определяя ее как «тенденцию страстей, сантиментов и убеждений индивидов развиваться в соответствии с ходом событий, превалирующих в окружении»28. Другими словами, если в обществе широко распространено недовольство, аномия становится обычным явлением, а политическое насилие — частым, то для аттитюдов ожидания насилия существует тенденция к превращению в нормы, оправдывающие насилие. Процесс ожидания насилия — это уже оправдание насилия, и оно имеет тенденцию к самоувековечиванию, которая зависит от продолжительности какого-то уровня RD и от благоприятного баланса в других смыслах между стоимостью и выгодами для его участников. Если цена для участников оказывается высокой и если интенсивность депривации уменьшается без очевидной связи с применением насилия, процесс, вероятно, будет заканчиваться.
Эта аргументация резюмируется в следующих гипотезах и выводах; «выводы» в данном случае обусловливают каузальные аргументы, из которых вытекает гипотеза J V.2.
Гипотеза JV.2. Интенсивность и масштаб нормативных оправданий политического насилия сильно изменяется с исторически сложившейся величиной политического насилия в коллективности.
Следствие JV.2.1. Чем чаще проявление конкретной формы политического насилия в коллективности, тем больше ожидание того, что оно будет повторяться. Следствие JV.2.2. Если ожидание насилия велико, интенсивность и масштаб нормативных оправданий политического насилия будет сильно меняться с интенсивностью и масштабом относительной депривации.
Масштаб оправданий, вероятно, изменяется с прошлыми уровнями политического насилия (гипотеза JV.2) на том основании, что чем более обычным было насилие, тем больше доля людей, которые, вероятно, подвергались его прямому или опосредованному воздействию. Операциональным вопросом является период, который должен рассматриваться при оценке «исторической величины насилия» (гипотеза JV.2) и «частоты» конкретного типа события (вывод JV.2.1). Коллективная память людей о революциях и гражданских войнах более длительна, нежели о беспорядках. Хронические мятежи в сельской и городской Англии с семнадцатого по двадцатое столетие, кажется, оставили незначительный идеологический осадок в современной Британии; а вот французская революционная традиция оправдывает студенческие и рабочие акции. Для подтверждения свидетельства традиций внутренних войн необходимо изучить период по меньшей мере в столетие, поскольку одного поколения должно оказаться достаточно для оценки исторической величины беспорядков.
Различные свидетельства и аргументы косвенно поддерживают предмет дискуссии о том, что исторический опыт политического насилия в обществе оказывает воздействие на его взгляды на будущее насилие. Многие из свидетельств в равной степени применимы к разработке утилитарных оправданий насилия. Данные приводимых ниже психологических исследований позволяют выдвинуть предположения о том, как приобретаются привычки к индивидуальной агрессивности, но в этих исследованиях не проводится прямого изучения аттитюдов к агрессивности, которые, как можно предположить, приобретаются в процессе обучения. Другие психологические исследования и опросы документально подтверждают существование коллективных оправданий различных типов открытой агрессии без идентификации их источников. Сравнительные свидетельства демонстрируют наличие характерных паттернов насилия для конкретных групп на протяжении длительных периодов времени, но редко указывают прямо, какие аттитюды и убеждения формировали типичные ответы. Такое свидетельство подразумевает важность широко распространенных нормативных и утилитарных оправданий в качестве интервентных переменных, однако не определенно, а предположительно.
Экспериментальные исследования идентифицируют некоторые паттерны, посредством которых развиваются привычки к индивидуальной агрессии. В ряде исследований одним детям указывали на других как на агрессивных, а затем помещали их в экспериментальную ситуацию. Если ребенок или взрослый, проявивший агрессию, получал вознаграждение или, по меньшей мере, не подвергался наказанию, другие дети были склонны имитировать такую же агрессию, равно как и изображать другие типы агрессивности. Если агрессивная модель поведения сопровождалась наказанием, дети не имитировали ее, если не устранялся источник наказания или запрета, в случае чего они показывали такой же уровень имитативной агрессии. Схожие результаты показывали эксперименты с юными субъектами, использующие последствия демонстрации фильма с изображением агрессии: если насилие в фильме было представлено как оправдываемое другими «субъектами, выражающими одобрение, реальные зрители становились откровенно более агрессивными»29. Другие исследования показывают, что, если индивид время от времени получал вознаграждение, у него развивались привычки к агрессии даже более сильные, чем если бы агрессия вознаграждалась всегда. Тем не менее другое экспериментальное свидетельство идентифицирует некоторое влияние катарсиса — уменьшения напряжения, сопровождающее проявление агрессии, — на развитие агрессивных привычек. Наивная аристотелевская версия аргументации катарсиса состоит в том, что, выражая эмоцию, индивид очищается. Имеются определенные свидетельства, что агрессия, направленная против фруст- ратора, уменьшает напряжение, если ей не сопутствует вина или наказание. Однако такое уменьшение напряжения приводит к удовлетворению, а значит, к нему с большей вероятностью будет прибегать личность, когда в будущем впадет в гнев. Более того, «даже если акт его агрессии уменьшает непосредственный гнев... фрустратор может приобрести стимулирующие свойства, которые при подходящих обстоятельствах могут послужить причиной вызова агрессивных ответов со стороны его жертвы по какому-то более позднему случаю»30. Другими словами, «катарсис» не только имеет тенденцию к тому, чтобы превращать агрессию в привычку, но и равным образом к тому, чтобы делать привычными ее цели.
Релевантность этих данных для развития коллективных традиций насилия очевидна. Разгневанные люди склонны имитировать насилие по отношению к другим, особенно если у них складывается впечатление, что это насилие оправдано; такое впечатление создается либо вследствие того факта, что модели насилия помогают выиграть «соревнование», либо указаниями других на оправданность насилия. Если люди находят в насилии вознаграждение — либо через достижение своей цели, либо путем удовлетворения от выхода своего гнева без пагубных для себя последствий, они с возрастающей вероятностью будут применять насилие в будущем. И чем более обычным является такое насилие, тем более вероятно, что индивиды будут находить его вознаграждающим и, следовательно, будут готовы вовлечься в него в будущем. И чем более обычно такое насилие, тем более вероятно, что не участвующие в нем наблюдатели будут стремиться к тому, чтобы превзойти привычные модели, которые оно дает.
Данные некоторых опросов заставляют предполагать определенную степень групповых различий в коллективных аттитюдах нормативного оправдания насилия. Недавние опросы показывают, что в афро-американской культуре широко распространена терпимость к насилию. От 20 до 23 % как южных, так и северных черных согласились в 1963 и 1966 гг. с тем, что они могут добиться своих прав лишь путем борьбы по принципу «око за око, зуб за зуб»31. От одной трети до половины жителей Уоттса, проинтервьюированных после мятежа 1965 г., одобрили тех, кто поддержал мятеж32. Другой опрос показал, что 29 % жителей Уоттса считают насилие оправданным в качестве способа привлечения внимания или единственного выхода из положения, такую же точку зрения высказали 13 % черных из Оукленда и Хаустона. Дополнительно к этому 47 %, 44 % и 24 %, соответственно, от числа проинтервьюированных в этих городах считали, что насилие оправдано при самообороне33. Другими словами, от половины до трех четвертей черных американских горожан явно убеждены в том, что насилие в определенных обстоятельствах оправдано. Если такой аттитюд представляет собой современный феномен, его можно атрибутировать скорее демонстрационным эффектам мятежей 1960-х гг. или новой протоидеологии насилия, нежели историческому опыту черных мятежей (случающихся нечасто) и насилию белого расизма (более обычному). Однако одна часть данных, полученных в ходе интервью, заставляет предположить, что эти современные аттитюды отражают давнюю традицию. После гар- лемских мятежей 1943 г. были проведены интервью с «близкими представителями»*, представлявшими собой выборку из 60 жителей Гарлема, и 30 % из них прощали мятежи, что довольно близко к данным по Уоттсу. Кроме того, принятия как утилитарного, так и нормативного оправдания, выраженные в высказываниях, имеют замечательно современное звучание: «Оно было действительно великим. Если бы таких восстаний было больше, для нас было бы лучше». «Единственный способ, с помощью которого негры могут привлечь к себе внимание правительства», «Громили магазины белых, чтобы показать им, что мы чувствуем»34.
Большинство результатов других опросов дают приблизительный стандарт для сравнения. Интервью с 41 белым американцем в Женеве и Нью-Йорке в 1964 г. заставляют предположить, что черные американцы не одиноки в своем одобрении насилия: 39% сказали, что они присоединятся к движению за насильственное свержение правительства, если его законы станут «очень несправедливыми и пагубными»; 51 % заявили, что поступят так, если президент вместе с армией распустит
То есть не участниками, а непосредственными наблюдателями. — Примеч. пер.
16-1012
Конгресс и назначит себя единоличным пожизненным правителем; и 37 % выразили желание играть активную роль в сражении35. В противоположность этому можно привести проведенный в 1963 г. опрос по поводу сепаратистских чувств среди франко-канадцев. Хотя около 40 % из них были сепаратистами, желающими независимости или объединения с Соединенными Штатами, ни один из них не одобрил использование насилия для достижения этой цели36. В 1966 г. проводились выборочные интервью с участниками маршей мира в Британии и Дании. Среди этих высоко заинтересованных в целях маршей индивидов оказались достаточно сильными нормы, направленные против насилия вообще: около половины опрошенных в каждой стране сказали, что не выйдут на марш, если будут «знать наперед, что могут оказаться разбитыми несколько окон»37.
Другой род свидетельств в пользу наличия и продолжительности культурной традиции насилия приводится в описательных исследованиях хронических беспорядков в Европе XVIII и XIX вв. Частота, с которой парижские рабочие и лавочники выходили на улицы в течение десятилетий, прошедших после «великих дней» 1789 г., служит свидетельством традиции, установленной этими journees с 1789 по 1795 гг. и находившей свое выражение во многих более поздних мятежах и демонстрациях, наиболее драматично — в революциях 1830, 1848 и 1871 гг.38 Пинкни, например, полагает, что революция 1830 г. «была выражением вечного экономического недовольства, лояльности в рамках традиционных цеховых союзов, народного негодования против символов старого режима и идей XVIII в. — свободы равенства и братства»39. Это утверждение можно было бы слово в слово применить к описанию французских мятежей и всеобщей забастовке в мае 1968 г. Столь же обычными были традиции насильственного протеста в сельской местности. Голодные бунты стали устойчивой характеристикой английской сельской жизни в XVIII в. По меньшей мере 275 из них произошло между 1735 и 1800 гг. из-за неурожаев и высоких цен на питание40. Хобсбом документирует развитие традиций милленариани- стского насилия среди южноевропейского крестьянства в виде стереотипного ответа на устойчивую депривацию: «Некоторые милленариа- нисты просто перестали ждать следующего революционного кризиса. Это, естественно, наиболее легкий вариант, когда экономические и социальные условия революции носят эндемический характер, как в Южной Италии, где каждое политическое изменение в XIX в., независимо
Днями (фр.).
от того в какой из его четвертей оно происходило, автоматически продуцировало церемониальные марши крестьян с барабанами и знаменами, чтобы занять землю, или в Андалузии, где... милленарианистские революционные волны происходили примерно с десятилетним интервалом в течение 60 или 70 лет41».
Традиция хранит память о формах и целях, равно как и о самих фактах протеста. Участники английских и французских голодных бунтов неоднократно призывали к установлению потолка цен на зерно, муку и хлеб; фермеров, мельников и пахарей либо принуждали к тому, чтобы продавать свои продукты по «справедливым» ценам, либо эти продукты у них конфисковывались, а затем продавались бунтовщиками по «справедливой» цене, а выручку отдавали хозяевам. Роуз приводит примеры такой практики в Англии в период с 1693 по 1847 гг.42 Разрушение машин в качестве ответа безработных ткачей на механизацию достигло своего пика в Луддитских восстаниях 1811-1816 гг., но оно имело место в английской традиции, и первые записи об этом относятся к 1710 г. Поджоги, в частности фермерских скирд, соломы или зерна были устоявшимися методами крестьянского насилия43. Эдварде выдвигает предположение, что «толпа открыта для предложений, которые находятся в соответствии с ее предшествующим опытом — и никаким другим», и в поддержку этого правила замечает, что «Толпы древних евреев всегда побивали свои жертвы камнями. Александрийские толпы почти всегда сбрасывали свои жертвы с крыш высоких зданий... Средневековые толпы регулярно обезглавливали тех, кого они обрекали на убийство. Американские толпы, за исключением необычных обстоятельств, пользуются лассо. Белфастская толпа могла бы быть с большим успехом втянута в линчевание негров, нежели чикагская толпа — в линчевание католиков»44.
Нетрудно найти и неевропейские примеры. Фон дер Мехден сравнивал относительные уровни и типы политического насилия в Бирме и Таиланде в XX в. Бирма характеризовалась существенно более высокими уровнями сельского аномического насилия, такого как убийства, аграрные революции, религиозно ориентированные восстания и бандитизм. Аналогично более общим явлением для Таиланда были городские мятежи и демонстрации, которые возрастали в течение последних двадцати лет. Бирма, в отличие от Таиланда, имеет также и традицию широкомасштабных восстаний. Эти различия атрибутируются главным образом разрушению традиционной политической власти под влиянием колониального правления в Бирме, и в том, что Таиланд избежал иностранного правления. Но фактически это насилие реально продолжалось, а в Бирме даже возрастало, поскольку борьба за независимость 16* предполагает, что традиции использования конкретных видов политического насилия установились на протяжении колониального периода и продолжают существовать. В Таиланде также проявлялась традиция оправдания конкретной формы политического насилия, а именно переворотов и попыток переворотов, одиннадцать из которых имели место на протяжении двадцати шести лет — с 1932 по 1958 г. Наши рекомендации