Новые подходы к изучению феномена власти
Http://refdb.ru/look/1380604-pall.html
М. М. Кром
ПОЛИТИЧЕСКАЯ АНТРОПОЛОГИЯ:
НОВЫЕ ПОДХОДЫ К ИЗУЧЕНИЮ ФЕНОМЕНА ВЛАСТИ
В ИСТОРИИ РОССИИ*
Данный очерк продолжает ранее начатый автором разговор об исторической антропологии России – направлении, которое активно формируется на наших глазах1. В предлагаемой вниманию читателей статье пойдет речь о новых подходах к изучению власти и управления в истории, которые были сначала апробированы на материалах Западной Европы, а в 80 – 90-е годы XX века стали применяться и к истории Российского государства. Каковы отличительные черты новой парадигмы политической истории и какими видятся ключевые проблемы истории российской государственности в антропологической перспективе – вот основные вопросы, которые мы собираемся обсудить на этих страницах. Но, прежде чем охарактеризовать перемены, произошедшие в подходе историков к изучению феномена власти в последние десятилетия, бросим хотя бы беглый взгляд на судьбы старейшего жанра историописания, ведущего свою «родословную» от Геродота и Фукидида, в только что закончившемся XX столетии.
* * *
История монархов и их советников, дипломатов и военачальников веками оставалась по существу единственным общепринятым родом историографии. В XIX в. политическая история сохранила свое господство, приобретя вид строго документального повествования; труды Леопольда фон Ранке и тома «Истории России» С.М.Соловьева остались выдающимися памятниками такого рода историописания. Позитивизм стал своеобразной попыткой историков выработать строгие критерии научности, став вровень с приобретавшими все больший авторитет в обществе естественными науками. Однако социальные науки (социология, политэкономия), конституировавшиеся в том же XIX столетии, не желали видеть в старшей сестре – истории равную себе дисциплину, упрекая ее в описательности и собирании мелочей. И вот в начале XX века некоторые выдающиеся представители исторической профессии вознамерились в союзе с социальными науками реформировать свое ремесло и бросили вызов традиционному жанру историописания. Началось «расставание» с политической историей, продолжавшееся около полувека. Лучше всего это явление описано на примере французской школы «Анналов».
Всю свою жизнь основатели журнала «Анналы» М. Блок и Л. Февр вели бескомпромиссную борьбу против «историзирующей истории» (выражение Анри Берра), истории как «науки о частностях», занятия эрудитов, коллекционирующих факты. Взамен они предлагали историю-синтез, историю-проблему, подчеркивая важность глубинных экономических и социальных процессов, для изучения которых история нуждается в помощи смежных дисциплин – экономики, географии, демографии, статистики, лингвистики и т.д. Люсьен Февр был особенно неутомим и беспощаден в своей борьбе против устаревших форм историографии. В разное время под огонь его критики попали и «Дипломатическая история Европы» под редакцией А.Озе, и трехтомная «История России», написанная коллективом авторов (в их число входил и П.Н.Милюков), и «Введение в историю» Луи Альфана...2 Любимый ученик Февра, Фернан Бродель, в ставшей знаменитой статье 1958 г. о времени большой длительности (la longue durée) решительно высказался против «чисто событийной истории», против краткосрочной перспективы, рекомендуя изучать большие временные циклы. При этом он возражал против отождествления истории событий с политической историей, подчеркивая, что последняя «не обязана ограничивать себя событиями, быть историей кратковременных событий»3. Таким образом, отвергая традиционную форму политической истории, господствовавшую в течение столетия, Бродель в принципе ничего не имел против ее обновленной формы, однако он не счел нужным обрисовать, хотя бы эскизно, контуры такой обновленной истории власти.
Справедливости ради нужно сказать, что страстные выступления «анналистов» не привели к исчезновению традиционной политической истории как таковой: в той же Франции продолжали выходить книги и статьи о Жанне д’Арк и Наполеоне, о государственных учреждениях, войнах, королях и дипломатии, однако эти сочинения оказались как бы на заднем плане, образуя фон, на котором ярко выделялись труды, считавшиеся новаторскими – книга самого Броделя о мире Средиземноморья, работы Ж. Дюби и Э.Леруа Ладюри по аграрной истории, исследования Ф.Арьеса, Р.Мандру и того же Ж. Дюби по истории ментальностей, книга Ж. Ле Гоффа о цивилизации средневекового Запада... Новое поколение историков сделало свой выбор: в 1961 г. во Франции, по имеющимся данным, 41% докторских диссертаций и 40% дипломных работ по новому и новейшему периодам были посвящены экономической и социальной истории4 В других странах разрыв с политической историей не провозглашался столь открыто, но и там в послевоенные десятилетия доминировали исследования по социально-экономической проблематике и истории культуры.
И вот, когда уже казалось, что политика, события и прочие «случайности» навсегда изгнаны из «новой исторической науки», стали раздаваться голоса о необходимости вернуть политическую историю, изучение феномена власти, в основное русло исторических исследований. Одним из первых об этом заявил в 1971 г. Жак Ле Гофф в статье, озаглавленной: «Является ли все же политическая история становым хребтом истории?» Проследив «отступление политической истории в XX в.» под натиском социальных наук и созданной А.Берром, М. Блоком и Л.Февром «новой истории», Ле Гофф констатировал, что политическая история, заимствуя проблематику и методы из социологии и антропологии, вновь стала набирать силу; и далее французский историк обрисовал это «новое возвышение преображенной политической истории», включающей в себя изучение структур, символических аспектов власти, политической ментальности и т.д.5
Тема была вскоре подхвачена коллегами Ле Гоффа: так, Пьер Нора приветствовал «возвращение события», предложив при этом оригинальную трактовку самого этого понятия (он, в частности, отметил роль средств массовой информации в «создании события», что имеет важное значение применительно к современной истории)6. А Жюль Жюйяр, подтвердив вердикт «анналистов» в отношении старой, традиционной политической истории – истории психологической, элитарной, повествовательной, игнорирующей общество и социальный анализ, и к тому же идеологизированной (что обычно не осознается ее приверженцами!), – резонно заметил, что нет нужды и дальше «смешивать неудовлетворительность метода с объектами, к которым он применяется», т.е. с политическими явлениями, и призвал к «обновлению политической истории» «в контакте с политической наукой», социологией, антропологией и другими общественными дисциплинами7. В 80-е годы интерес к некогда третируемому жанру историографии еще больше возрос, о чем свидетельствует появление книги Рене Ремона «За политическую историю» (1988)8.
Триумфальное возвращение политики и политического в русло исторических исследований происходило и в других странах, хотя мы не располагаем на сей счет таким количеством свидетельств, как в случае со Школой «Анналов». Вот что, однако, заявил в 1993 г. на международной конференции в Сантяго-де-Компостела знаменитый британский историк Лоуренс Стоун: «Мы все, – говорил он, имея в виду социальных историков поколения 50 – 60-х годов, – впали в тяжкий грех, по существу игнорируя образование государства и пренебрегая изучением государственной власти в любом из ее аспектов (политическом или военном), да и политики как процесса»9. И далее он сформулировал задачу: «...в социальную историю и историю культуры, в анализ глубинных структур [нужно] внести исследование бедствий войны, превратностей политической власти и высокой политики – установить между ними связь, которую совершенно не замечали вот уже на протяжении двух поколений». (Здесь же Л.Стоун перечислил несколько недавних работ историков разных стран, положивших начало решению этой задачи)10.
В этой утрате, а затем возвращении интереса к политической истории на протяжении одного столетия можно заметить определенную цикличность развития мировой исторической науки. При этом важно иметь в виду, что та политическая история, которую отвергали М. Блок, Л. Февр и их коллеги во Франции и других странах, и та, «возвращение» которой приветствовали представители третьего и четвертого поколения Школы «Анналов» в 70 – 80-х годах XX в., - это разные формы историописания, разные способы понимания и изучения феномена власти в истории. За столетие политическая история успела радикальным образом обновиться. К характеристике этой обновленной политической истории – по контрасту с ее «старомодной» предшественницей образца XIX в. – мы и переходим.
Возможно, самое важное различие между старым и новым вариантами политической истории отметил Ж. Ле Гофф в предисловии к переизданному в 1988 г. под его редакцией известному энциклопедическому справочнику «Новая историческая наука» (La nouvelle histoire): по его словам, старая событийная история была историей политики, а та, что возникает теперь, является историей политического, т.е. «историей власти во всех ее видах, включая символику и воображение». Для этой обновленной политической истории Ле Гофф предложил название – «историческая политическая антропология»; пионерами ее были, по его мнению, Марк Блок – автор «Королей-чудотворцев» (1924) и Эрнст Канторович – автор книги «Два тела короля» (1957)11. Термином «политическая антропология» применительно к указанному жанру историописания Ле Гофф активно пользовался во многих своих работах 80-х гг. – в частности, в предисловии к переизданию только что упомянутого классического труда М.Блока и в сборнике очерков «Мир воображаемого в средние века», в котором процитированная мною выше статья 1971 г. о политической истории была переиздана под рубрикой «К политической антропологии»12.
Краткое замечание Ж. Ле Гоффа заслуживает, на мой взгляд, пространного комментария. Прежде всего, что означает замена в качестве объекта исторических исследований «политики» – «политическим» и «властью во всех ее видах»?
В XIX в. «политика» мыслилась как нечто элитарное, как занятие политиков (королей, дипломатов, генералов), из которого «массы» были исключены по определению. Власть, по теперешним представлениям (особенно после работ Мишеля Фуко13), присутствует на всех «этажах», в каждой клеточке социального организма. Следовательно, нет нужды ассоциировать ее по-прежнему только с центральным правительством и со столичными политиками. Власть можно изучать и на уровне деревни или маленького городка, как это продемонстрировали Э. Леруа Ладюри и Дж. Леви в своих блестящих микроисторических исследованиях14. Но это означает рассмотрение проблемы власти в иной, чем прежде, перспективе – антропологической.
Историки XIX в. прибегали к помощи филологических (в плане критики источников) и юридических (при изучении эволюции государственных институтов) дисциплин. Современные исследователи проблемы власти в истории активно используют достижения социологии, политологии и (особенно, когда речь идет о традиционных обществах) антропологии.
Здесь нужно сказать о том, что сам термин «политическая антропология», вынесенный в заголовок данной статьи, был заимствован Ж. Ле Гоффом из работ этнологов, которые активно использовали его в работах 60 – 70 –х гг., изучая происхождение и формы властвования в архаических обществах. Можно вспомнить, например, книгу Мортона Фрида об этапах зарождения политической организации, имевшую подзаголовок – «Очерк политической антропологии» (1967)15, или работу Жоржа Баландье «Политическая антропология» (1978), на которою ссылается Ж. Ле Гофф16. Естественно, как это обычно бывает, заимствованный термин, будучи перенесен в иную сферу научного знания, наполнился новым содержанием. Его ценность как синонима «обновленной политической истории» я вижу прежде всего в том, что таким образом подчеркивается влияние социальных наук (и прежде всего антропологии) на становление этого современного направления исторических исследований, не говоря уже о том, что эпитет «новый», или «обновленный», звучит слишком неконкретно и может вызвать даже негативную реакцию у историков, уставших от бесконечных «обновлений» и «научных революций».
Если попытаться в немногих словах охарактеризовать суть тех современных подходов к изучению политической истории, которые весьма условно могут быть названы «политической антропологией», то она состоит в изучении феномена власти в определенном социокультурном контексте. Это предполагает пристальное внимание к культурным механизмам функционирования власти, к представлениям о ней в обществе, к формам ее репрезентации. Вслед за антропологами историки интересуются теперь будничными, повседневными процессами в сфере управления; преимущество отдается микроанализу, изучению взаимодействия небольших групп и отдельных лиц в политике, проблеме распределения власти на разных уровнях и т.п.
После работ Макса Вебера центральной проблемой всех социальных наук, изучающих феномен власти, стала проблема легитимности: что заставляет общество признавать или «терпеть» существующий политический режим? Что делает власть законной и «естественной» в глазах населения? Историки ищут ответы на эти вопросы, изучая, в частности, представления о власти в том или ином обществе. В этой проблеме можно выделить два аспекта: массовые представления о власти – с одной стороны, и ученые трактаты на эту тему юристов, богословов, философов, а также сочинения и высказывания самих власть предержащих – с другой.
У истоков изучения народного монархизма, веры в сакральную природу королевской власти находится книга Марка Блока «Короли-чудотворцы» (1924), в которой были всесторонне изучены представления жителей Англии и Франции о сверхъестественных способностях их королей исцелять больных золотухой простым прикосновением рук17. Эрнст Канторович в ставшей не менее знаменитой книге («Два тела короля», 1957 г.) исследовал другую сторону той же проблемы: вклад средневековых юристов в выработку (на основе церковной доктрины) «политической теологии» – учения о двух «природах» монархов, сочетающих в себе божественное и земное начала18. В дальнейшем оба эти направления исследования были продолжены новыми поколениями историков: объектом изучения явились как бесхитростные верования «простецов» в могущество королевской власти, так и сознательные усилия ученых мужей по обоснованию ее священного статуса и особых прерогатив19. В XVII – XVIII вв. все европейские монархи проявляли особую заботу о повышении своего престижа и создании о себе благоприятного общественного мнения. Несомненно, с наибольшим размахом пропаганда действительных и мнимых успехов королевской власти была поставлена при дворе Людовика XIV, для чего использовались и возможности печатного станка, и творения лучших архитекторов, скульпторов, художников, драматургов. В книге Питера Берка, выразительно названной «Фабрикация Людовика XIV», показаны пути и средства создания памятного всей Европе образа Короля-Солнца, а также поставлен важный вопрос об эффективности этой пропаганды20.
Изучение образа власти, занимающее одно из центральных мест в обновленной политической истории, включает в себя анализ государственной символики – различных церемоний и ритуалов, при помощи которых власть являла себя подданным. Это направление исторических исследований испытало особенно заметное влияние этнологии. Основы социологического и антропологического изучения ритуала были заложены еще в начале XX в. в трудах Э.Дюркгейма, Дж.Фрэзера, А. Ван Геннепа (последние двое из названных ученых описывали, в частности, и ритуалы с участием монархов)21, однако историки лишь сравнительно недавно обратились к их научному наследию. На работы Фрэзера ссылался (полемизируя с ними) М. Блок в упоминавшейся уже книге о королевском обряде исцеления золотушных, но тогда (в 1924 г.) подобная проблематика большинству историков казалась еще какой-то экзотикой. Затем в 30 – 50-х гг. атрибутами королевской власти (корона, скипетр и т.д.) и ее символикой плодотворно занимался немецкий ученый П.Э.Шрамм22. Зато со второй половины 70-х гг., в пору завоевания «исторической антропологией» широкого признания в мире науки23, одна за другой стали выходить работы о символических аспектах функционирования власти; эти исследования достигли бума в 80 – 90-е годы. Коронации, свадебные и похоронные процессии, торжественные въезды государей в города, – все это было подвергнуто детальному рассмотрению историками разных стран (в 90-е годы к зарубежным коллегам, исследующим эти сюжеты, присоединились и некоторые российские медиевисты24); причем рамки исследования расширились как географически (в поле зрения историков оказались ритуалы монархии в Древнем Риме, Франкском королевстве, Византии, Китае, Непале и т.д.)25, так и хронологически: наряду с изучением древнего и средневекового придворного церемониала, внимание исследователей привлекли к себе ритуалы монархии XIX – XX вв. (в частности, британской), которая, как выяснилось, активно «изобретала» новые церемонии, выдавая их за старинные традиции26.
Что же принципиально нового, помимо выяснения многих ранее не известных деталей, дает историкам изучение связанных с властью ритуалов? Прежде всего, по словам известного антрополога Клиффорда Гирца, политическая власть всегда нуждается в «культурном обрамлении» (cultural frame) для того, чтобы определить себя и выдвинуть свои притязания. Правящей элите нужны символические формы, выражающие сам факт ее правления и оправдывающие его; этой цели служат всевозможные церемонии, инсигнии, предания и т.п., придающие политике особую ауру сопричастности чему-то высшему. Присущая любой власти харизма (термин, введенный в науку М.Вебером) представляет собой, как подчеркивает К.Гирц, не психологический, а культурный феномен. Изучая символику власти, мы, по его мнению, приближаемся к самой сути последней27.
Иными словами, власть поддерживается не только угрозой применения силы: легитимность имеет также (и прежде всего) символическую природу. Тот или иной политический режим существует до тех пор, пока население разделяет веру в декларируемые им ценности. Публичные церемонии как раз и призваны демонстрировать и укреплять символическое единство власти и общества, доказывая тем самым законность существующего порядка.
Еще один важный аспект исследования символики власти заключается в том, что в поле зрения историков попадают теперь не только вербальные формы политической риторики – указы, манифесты и другие тексты, которыми почти исключительно интересовалась прежняя историография, – но и невербальные формы коммуникации: жесты, символические предметы, изображения и т.д., при помощи которых власть также «говорила» с подданными28. Тем самым значительно расширяется источниковая база для изучения политической истории, что особенно существенно применительно к тем далеким эпохам, от которых сохранилось ограниченное количество текстов.
Увлечение историков семиотическими аспектами политической жизни в последние десятилетия приняло такой размах, что стали раздаваться призывы к преодолению этой односторонности и учету других составляющих феномена власти. В 1993 г. Л. Стоун напомнил о том, что «власть и политика являют собой нечто большее, чем просто ритуалы, символы и слова, несмотря на всю их несомненную важность в установлении гегемонии, а также в поддержании консенсуса и подчинения. Как сказал Мао Цзэдун в присущем ему жестком стиле, «власть глядит из дула пистолета».<...> Государства занимаются не только хорошо отработанными театрализованными действиями...: они также ведут войны, собирают налоги и издают законы»29.
Замечание британского историка представляется совершенно справедливым, оно подчеркивает тот факт, что охарактеризованные выше новые подходы к изучению политической истории не могут претендовать на монопольное положение в науке; их цель – дополнить, а в некоторых случаях – скорректировать выводы, полученные ранее более традиционными методами. Что же касается роли насилия в политике, то эта тема не была забыта: в настоящее время ее продолжает разрабатывать американский историк и социолог Чарльз Тилли30.
Возвращаясь к политической антропологии, следует сказать еще об одном направлении исследований, развернувшемся в 70 – 90-х годах. Речь пойдет об изучении систем политической коммуникации и, в особенности, патронатно-клиентарных отношений.
Как уже говорилось, «антропологизация» политической истории выразилась, в частности, в акцентировании внимания на буднях власти, управленческой рутине, на том, как реально вершились государственные дела где-нибудь в провинции, вдалеке от столицы. Своего рода «полигоном» для разработки этого направления исследований явилась история Европы раннего Нового времени (XVI – XVIII вв.), в первую очередь Франции. Многое было сделано в рамках региональных исследований. Так, Уильям Бейк в своей книге о Лангедоке в XVII в. объяснил успех централизаторской политики Людовика XIV его умелым взаимодействием с местной аристократией и местными учреждениями (парламентом, муниципалитетами и т.д.); при этом он особо подчеркнул значение личных связей в политике того времени – семейных, клиентарных, корпоративных и т.п. По существу королевская власть усиливала свое влияние в провинции, действуя старыми методами – создавая и поддерживая сеть своих агентов и клиентов на местах. Вне такой сети центральная власть просто не имела эффективных рычагов воздействия на провинциальное общество31.
Шарон Кеттеринг сделала систему патронатно-клиентарных отношений во Франции XVII в. главным объектом своего исследования. Ее наблюдения, сделанные главным образом на провансальском материале, дополняют и усиливают выводы У.Бейка. Реконструированная Ш.Кеттеринг система отношений, связывавшая между собой столицу и провинции, состояла из трех звеньев: патрона (в роли которого тогда выступал кто-либо из королевских министров), посредника-аристократа, занимавшего важный пост в местном органе власти (этого посредника Кеттеринг называет термином «брокер», заимствованным политологами из биржевого языка), и группы зависимых от последнего клиентов. Ключевая роль в этой системе принадлежала посреднику-брокеру, умело перераспределявшему (в своих интересах, но и в интересах Короны) выпадавшие на его долю королевские милости (материального и нематериального свойства)32.
Работы 80-х гг., выполненные в том же ключе, что и книги У.Бейка и Ш.Кеттеринг, о которых сейчас шла речь33, значительно изменили традиционные представления о механизмах функционирования власти при старом порядке. Если раньше считалось, что в XVI – XVIII вв. королевская власть, опираясь на бюрократию и постоянную армию, вела наступление на привилегии знати и права представительных органов (парламентов, Генеральных штатов), то теперь выяснилось, что действительное усиление центральной власти происходило не вопреки, а при поддержке местных элит и представительных учреждений, что при этом использовались не какие-то новые (бюрократические) институты, а старые методы, основанные на личных связях, покровительстве и обмене услугами. Обобщая наблюдения исследователей последних лет, Николас Хеншалл пришел к выводу, что традиционная концепция абсолютизма как сурового авторитарного режима, попирающего права подданных, является просто мифом; на самом деле власть искала соглашения и взаимовыгодного сотрудничества с местными элитами, парламентами и иными старинными учреждениями34. Так то, что еще недавно при господстве институционального подхода казалось историкам чем-то знакомым, напоминающим монархии XIX в., на поверку оказалось гораздо более архаичным явлением.
И тематика, и конкретные подходы, избираемые современными исследователями феномена власти в истории, отличаются, как мы могли убедиться, большим разнообразием. То общее, что объединяет сторонников политической антропологии (многие из которых не используют сам этот термин!), становится заметно при сравнении их работ с трудами предшественников, выполненных по канонам традиционной политической истории – событийной или институциональной. Не привыкли историки и заботиться всерьез о «методологической чистоте» своих исследований. Неудивительно поэтому, что теоретическая база проанализированных выше работ весьма эклектична: там можно найти следы влияния этнологии и семиотики, некоторые политологические термины и понятия; марксистская традиция может (в видоизмененном варианте) сочетаться с наследием Школы «Анналов» и т.д. Представляется, что роль центрального для политической антропологии понятия, способного объединить вокруг себя очень разнообразные по тематике и конкретным методикам исследования, может сыграть термин «политическая культура».
Термин «политическая культура» был предложен американским политологом Г.Алмондом в статье 1956 г. и с тех пор прочно укоренился в социальных науках35. Особую популярность это понятие снискало после выхода в 1963 г. совместного труда Г.Алмонда и С.Вербы «Гражданская культура», ныне признанного классическим. Термином «политическая культура» они обозначили «специфически политические ориентации», т.е. «отношения к политической системе и ее различным частям»; там же была предложена типология политической культуры36. Впоследствии это понятие было расширено путем включения в него не только политических ориентаций (отношений, знаний о политике и т.п.), но и политического поведения37. Именно в таком расширенном виде данное понятие было воспринято историками. Уже во второй половине 80-х гг. выходят сборники статей, посвященные, например, политической культуре Старого порядка в Европе38. Станет ли это понятие ядром обновленной политической истории, покажет будущее.
* * *
«Уход» и «возвращение» политической истории имели место и в отечественной науке XX века, но они прошли как бы незамеченными и не послужили до сих пор поводом к историографической рефлексии. Судьбы истории власти в России вполне заслуживают отдельного обстоятельного очерка; пока же его нет, мне придется ограничиться очень краткими и заведомо неполными наблюдениями, цель которых – обрисовать традиционную парадигму политической истории, еще недавно безраздельно господствовавшую в отечественной науке и лишь теперь утрачивающую постепенно свое монопольное положение ввиду появления новых подходов.
К началу XX в. ведущим жанром политической истории России была история учреждений. И это понятно, если учесть тот вклад, который внесли в отечественную историографию выдающиеся юристы: К.Д.Кавелин, Б.Н.Чичерин, А.Д.Градовский, Ф.И.Леонтович, В.И.Сергеевич и др. (так называемая «государственная», или «сторико-юридическая», школа). В качестве самых известных образцов институционального подхода можно назвать «Боярскую Думу» В.О.Ключевского, исследование В.Н.Латкина по истории земских соборов, пятитомную «Историю Правительствующего сената», объемистый труд C.М.Середонина по истории Комитета министров, не говоря уже о многочисленных работах об отдельных министерствах39. Учреждение и эволюция тех или иных государственных институтов, реформы и их проекты, – все это находилось в центре внимания историков40.
Наряду с преобладавшим историко-юридическим подходом можно заметить и другую тенденцию, проявившуюся с конца XIX в., – рассматривать политические преобразования в тесной связи с экономическими и социальными процессами определенной эпохи. Так, отмеченный выше интерес В.О.Ключевского к эволюции государственных институтов сочетался с пристальным вниманием ученого к истории «общественных классов», событийной же стороне уделено незначительное место и в его «Курсе», и в монографических исследованиях. Ту же тенденцию можно найти и в творчестве его ученика П.Н.Милюкова, в диссертации которого была сделана попытка объяснить реформы Петра Великого финансовыми нуждами государства, обусловленными ведением затяжной войны41. Рассмотрение политических событий в тесной связи с социально-экономическими процессами характерно и для классического труда С.Ф.Платонова по истории Смуты42. Но дальше всего по пути экономической детерминации политических явлений зашли в начале XX в. марксистские историки и, в частности, Н.А.Рожков, который прямо связывал происхождение самодержавия в России с переходом от натурального к денежному хозяйству43
Таково было научное наследие, к которому обратились впоследствии советские ученые, как только возобновилась научная разработка проблем политической истории. Этому, однако, предшествовал период, в течение которого подобная проблематика считалась «неактуальной».
До середины 20-х годов продолжали выходить работы историков старой школы: А.Е.Преснякова («Образование Великорусского государства», «Московское царство» [1918], очерки об Александре I и Николае I [1924, 1925]), С.Ф.Платонова (биографии Бориса Годунова [1921], Ивана Грозного [1923], Петра Великого [1926])44, М.М.Богословского (о петровских реформах, 1920 г.)45 и др. Однако, за исключением первого из упомянутых трудов, это были научно-популярные очерки, основанные на материалах предшествующих исследований авторов и на данных, почерпнутых из научной литературы. На этом фоне резко выделялась книга Б.А.Романова «Россия в Манчжурии» (1928) – оригинальное исследование, посвященное новейшему периоду отечественной истории (рубежу XIX – XX вв.) и органически сочетавшее в себе анализ экономических, внешне- и внутриполитических проблем46. Однако дальнейшее монографическое изучение политической истории России было приостановлено почти на два десятилетия. Это было обусловлено рядом причин, связанных как с положением внутри исторической науки в послеоктябрьский период, так и с идеологической и политической обстановкой в стране.
Нетрудно понять, что сразу после революции все, что было связано с рухнувшей монархией, вызывало резко негативную реакцию: старый режим незачем было изучать, с ним, казалось, все было «ясно». Изучению подлежала история революционного движения против царского режима. Но разрыв произошел не только со старой государственностью, но и – по мере утверждения марксизма в качестве научной методологии – со старой историографической традицией. На этом моменте следует остановиться несколько подробнее.
На формирование первого поколения советских историков значительное влияние оказала школа М.Н.Покровского, который резко отрицательно относился к господствовавшему до революции типу историографии, занятой преимущественно изучением государственности. «...Создание государственного аппарата, – писал М.Н.Покровский в 1920 г., – казалось буржуазии самой главной, основной частью исторического процесса, так сказать, становым хребтом истории. Все буржуазные книжки по русской истории, почти без исключения, рассказывали историю государства»47. В другой работе он критиковал Г.В.Плеханова за попытку «отгородиться от экономики и восстановить “чистую политику” в ее неотъемлемых правах»48.
Этот отказ от изучения «чистой политики» перекликается с протестом французских «анналистов» и их единомышленников в других странах против «историзирующей истории», занятой жизнеописанием политиков и полководцев. Параллель между М.Н.Покровским и основателями «Анналов» может показаться искусственной: действительно, вклад одного и других в мировую науку просто несопоставим. Однако то, что их объединяет, – неприятие поверхностной политической истории, оторванной от изучения глубинных социально-экономических процессов, – отражает мощное интеллектуальное течение, набиравшее силу с конца XIX в. и проявившееся в исторической науке многих стран. Под влиянием социальных наук старая парадигма историописания нуждалась в замене (об этом уже шла речь в начале данного очерка), и марксизм, относивший политику к «надстроечным» явлениям, зависимым от экономического «базиса», выступал как часть этой мировой тенденции.
Дальше, однако, начинается «российская специфика». Став в СССР единственно «научным» мировоззрением, марксизм неизбежно и довольно скоро подвергся догматизации, превратившись из научного инструментария в часть идеологии. Ситуация усугублялась научной и культурной изоляцией страны: уже начиная с 30-х гг., советские историки не имели возможности свободно общаться со своими зарубежными коллегами. В результате перемены в исторической науке определялись не столько внутренней логикой ее развития, сколько колебаниями правительственного курса. Поэтому «возвращение» политической истории в нашей стране произошло не в то время и не в тех формах, как на Западе.
Во второй половине 30-х годов серьезно меняется политическая и идеологическая обстановка в стране: старые большевики подвергаются репрессиям, в культуре и идеологии насаждается великодержавный имперский стиль, сталинский Советский Союз рассматривается теперь как продолжение Российской империи. На «историческом фронте» реставрация выразилась в осуждении концепции Покровского, объявленной теперь «антимарксистской», и в переиздании ряда работ мэтров дореволюционной историографии: В.О.Ключевского, С.Ф.Платонова, Ю.В.Готье, П.Г.Любомирова и др. В 1934 г. было восстановлено преподавание гражданской истории в школах; вновь открылись исторические факультеты университетов. Политические события снова обрели, таким образом, свое место в учебниках.
В годы Великой Отечественной войны задачи патриотического воспитания масс заставили «вспомнить» о выдающихся государственных и военных деятелях прошлого: Александре Невском, Петре Великом, Суворове, Кутузове... Заодно подчеркивалась и необходимость «сильной руки»: в годы войны были изданы брошюры С.В.Бахрушина, Р.Ю.Виппера, И.И.Смирнова, представлявшие собой апологетические биографии Ивана Грозного49. Кроме того, в 40-е годы увидели свет труды историков старой школы, долгое время пролежавшие под спудом, в том числе пятитомная биография Петра I М.М.Богословского (автор работал над нею до своей кончины в 1929 г.), «Законодательные акты Петра I» Н.А.Воскресенского, второй том истории местного управления в XVIII в. Ю.В.Готье (1-й том появился в печати еще в 1913 г.!)50. Но о том, какая парадигма политической истории утвердится в советской историографии, стало возможно судить только после того, как по этой проблематике начали выходить монографии нового поколения историков.
Одной из первых в этом ряду стала книга Н.М.Дружинина о реформе управления государственными крестьянами (1837 – 1841 гг.), первый том которой вышел в 1946 г.51 Крестьянская тема не могла вызвать сомнений относительно «актуальности»; кроме того, значительная часть тома была посвящена экономическому состоянию казенной деревни и «обострению классовой борьбы»; в то же время в нескольких главах подробно рассматривались предварительные проекты реформы, ход ее подготовки в правительственных комитетах, давалась характеристика П.Д.Киселева как государственного деятеля. Тем самым была восстановлена историографическая традиция изучения российских реформ, прерванная после 1917 г.