Ю. Н. Солонин Дневники Эрнста Юнгера: впечатления и суждения 12 страница

Затем мимо прошла похоронная процессия. Впереди две женщины несли деревянный крест с венком, за ними четверо других шли с крышкой гроба на плечах, как с украшенной цветами лодкой. Сам гроб четверо молодых мужчин несли на льняных полотенцах; в нем лежала мертвая женщина приблизительно тридцати шести лет с темными волосами и резко очерченным лицом. Голова покоилась на цветах, а в ногах, которыми несли вперед, лежала черная книга. Православная традиция показать так человека при свете дня встречалась мне уже на Родосе; она мне нравится, кажется, будто он еще в сознании и прощается со всеми, прежде чем сойти во тьму.

На днях мне снова пришел в голову план новой работы, «Тропа Масирах». Рассказчик Оттфрид начинает в момент, когда он уже прошел огромную пустыню и видит признаки приближающегося побережья. Сперва идут солончаки, саранча и змеи — растительный и животный мир, рожденный в высохших песках. Затем цветущий терновник и наконец пальмы и следы прежних селений. Но земля все равно пустынная и вымершая; временами дорога ведет через разрушенные города, с проломами в стенах, перед которыми завязли в песке осадные машины.

У Оттфрида есть карта, которую нарисовал Фортунио; частично словами, частично иероглифами она описывает дорогу в Гадамар, где Фортунио отыскал жилу с драгоценными камнями, Карту читать трудно; Оттфрид выбрал бы охотнее путь морем, но ему приходится двигаться по предуказанным следам, так как каждая отметка связана с другой, как звенья одной цепи, будто Фортунио задал владельцу карты задачу, успех решения которой и будет увенчан нахождением сокровищ. Этапами этой задачи становятся приключения, сначала занимательные, затем требующие духовных сил и превращающиеся наконец в этические испытания.

Оттфрид, вечер за вечером, словно мехи гармоники разворачивающий странную карту, давным-давно оставил бы это предприятие, если бы не вид драгоценного камня, данного ему Фортунио в качестве образца, — опала, формой и размером напоминающего гусиное яйцо, в волшебной глубине которого клубится цветной туман. Если долго вглядываться, то внутри него можно различить магические превращения, картины прошлого и будущего. Драгоценная жила дошла до нас из сказочных времен земли, являясь последним свидетельством канувшего в вечность изобилия «золотого века».

Тропа Масирах, которой Оттфрид и его спутники Должны пройти на головокружительной высоте над береговым прибоем, представляет собой один из этических этапов. Ее история, ее топография. Крутая и узкая, она вырублена в гладкой скале, так что человеческая нога или копыто мула с трудом могут ступать по ней. Она не просматривается целиком, и, чтобы караваны не сталкивались, на обоих ее концах установлены вышки, с которых криком оповещают о намерении пройти по ней. Оттфрид проигнорировал это предупреждение, как, к несчастью, также и группа евреев из Офира, следующих навстречу с противоположной стороны. Обе группы со своими мулами встречаются в самом узком, страшном месте над пропастью, где от самой мысли о повороте назад замирает сердце. Как разрешится конфликт, грозящий гибелью одной или обеим партиям?

Обдумывая эту тему, пока ходил по рынку, я не хотел упустить ни одной детали; все это годилось бы для изображения жизненного пути вообще. Карта должна предсказывать судьбу, запечатленную на ней, как на линиях ладони. Рудник самоцветов — Вечный город, описанный в Откровении Иоанна; это цель, оправдывающая путь. Так что это многообещающий замысел.

Эти мысли осенили меня, конечно, в самое неподходящее время, и сегодня я отложил уже написанную первую страницу. Возможно, наступят лучшие, более свободные для этого дни.

Ворошиловск, 30 ноября 1942

На кладбище, самом заброшенном, какое я когда-либо видел. Оно занимает прямоугольный участок земли; полуобвалившаяся стена окружает его. Заметно отсутствие имен; надписи едва видны как на замшелых плитах, так и на изъеденных непогодой андреевских крестах, вырезанных из мягкого, желто-бурого известняка. На одном я различил слово «Patera», вырезанное греческими буквами, и подумал о Кубине и его городе-мечте Жемчужине, о котором здесь многое напоминало.

На могильных холмиках густо разросся кустарник; чертополох и репейник растут повсюду. Между тем вырыты, по-видимому как попало, новые могилы, не отмеченные ни каменным, ни деревянным надгробием. Только старые кости белеют на разрытом дне. Позвонки, ребра, берцовые кости разбросаны как в головоломке. Я видел также позеленевший детский череп, лежавший на ограде.

Обратно по полуразрушенному предместью. В облике домов, в складе лиц, в бесчисленных, большей частью неразличимых подробностях разум улавливает отголосок дыхания Азии. Я ощутил это в особом жесте, каким маленький мальчик в своеобразной позе скрестил на груди руки. Все это рассеяно в незаметных деталях, ускользающих от взгляда. Третий глаз, глаз на темени, следы которого, как верят ученые, они нашли, был, вероятно, глазом для архетипов; страны, звери, источники, деревья, видимые сегодня как пространства и тела, воспринимались тогда как образы, как боги и демоны.

Ворошиловск, 1 декабря 1942

Посещение Института чумы, в котором работают русские ученые и служащие. Обильная земля этой страны — также своего рода Эльдорадо эпидемий и болезней, таких как украинская лихорадка, дизентерия, тиф, дифтерит, инфекционная желтуха, возбудители которой еще не обнаружены. Говорят, чума возвращается раз в десять лет; она была в 1912, 1922 и 1932 годах, и теперь снова пришло ее время. Ее заносят караваны из Астрахани. Мор среди грызунов является ее предвестником. В этих случаях институт посылает экспедицию, состоящую из зоологов, бактериологов и сборщиков, для более подробного изучения. Распространение эпидемии контролируется «чумными станциями». Особое внимание уделяется истреблению крыс; для этого во всех колхозах есть специальные ловчие, «дератизаторы».

Разговор с научным руководителем, профессором Хохом, с которым мне было особенно легко. Это отношение человека к человеку, которое во Франции назвали бы гуманным, в случае с русским приобретает оттенок стихийности, идущей словно из тайной глуби. Обоюдная приязнь, создаваемая там благородным усилием, душевной активностью, здесь основана, скорее, на инертности, носит женственный и в то же время смутный, не имеющий отношения к морали характер.

Профессору Хоху назначена смягченная форма высылки, которая называется «минус шесть»; это означает, что ему запрещено пребывание в шести крупнейших городах страны.

Так как Институт чумы получает в больших количествах вакцину, к нему после вхождения немецких войск была приставлена охрана. Для снабжения ему выделили колхоз, в котором русское государство до этих пор содержало и кормило восемьсот душевнобольных. Чтобы освободить хозяйство для института, этих больных уничтожила служба безопасности. В подобной акции сказывается стремление творцов идеологии заменить мораль гигиеной, точно так же, как правду — пропагандой.

Ворошиловск, 2 декабря 1942

Дыхание этого мира палачей столь ощутимо, что умирает всякое желание работать, писать и размышлять. Злодеяния уничтожают все, людское простанство становится нежилым, будто из-за припрятанной падали. При таком соседстве вещи теряют свою душу, вкус и аромат. Дух изнемогает на задачах, которые он ставит перед собой и которые могли бы его увлечь. Но именно вопреки этому он обязан бороться. Краски цветка, растущего на смертельной кромке, не должны поблекнуть для нашего глаза, будь это расстояние хоть в ширину ладони от бездны. Это именно та ситуация, которую я изобразил в «Скалах».

Ворошиловск, 4 декабря 1942

Туманная погода, достаточно прояснившаяся к вечеру. Звезды скорей угадываются, чем заметны за вуалью тумана.

Семена подсолнуха, которые здесь всюду предлагают. Они черные с красивыми белыми полосками. Все время видишь, как стар и млад, стоя или на ходу, без устали грызут их, быстро кидая в рот и ловко щелкая. Шелуху выплевывают, ядрышко съедают. Порой кажется, это времяпровождение — вроде курения, иной раз — род гомеопатического питания. Утверждают, что у женщин от них делаются крепкими груди. На всех дорогах и тропах земля усеяна выплюнутой шелухой, будто здесь до этого проходила армия грызунов.

В общении с людьми я заметил, что мне, в силу склада ума или характера, труднее разговаривать с представителями средних слоев, тогда как общение с простыми или высокоразвитыми натурами не представляет никакой трудности. Тут я похож на пианиста, нажимающего лишь крайние клавиши, и должен с этим смириться. Либо крестьяне и рыбаки, либо важные персоны. Обычно общение состоит в утомительном переходе на язык будничных понятий или в поисках по карманам денег на обмен. Часто я ощущаю себя находящимся в мире, для которого я недостаточно вооружен.

Ворошиловск, 6 декабря 1942

Воскресенье, морозно и ясно. Лежит легкий снег. Утром гулял в лесу и, глядя на его тонкое покрывало, вспоминал удивительные стихи, которые тихонько произносила про себя Перпетуя в нашей лейпцигской мансарде:

Заносит снегом зло…

Мы жили тогда в студии. По ночам сквозь стеклянную крышу мы видели кружение звезд, зимой тихо падали снежинки.

В лесу было немного веселее. Навстречу мне шли крестьянки с длинными гнутыми деревянными шестами на плечах, на концах которых качались ведра или какой-нибудь небольшой груз. Даже на хомуты лошаденок, танцующие над ними во время ходьбы, было весело смотреть. Это наводит на мысль о прежних временах, о прежнем достатке. Ощущаешь, чего лишила этот край абстрактная идея и как бы он расцвел под солнцем благой отеческой власти. Когда я слышу людскую речь с этими гласными, в которых звучит затаенная радость, сдержанный смех, то вспоминаю, как в зимние дни подо льдом и снегом чувствуется биение родника.

Закончил: Иеремию, чтение которого начал 18 октября в Сюрене. В течение всей поездки я читаю Книгу Книг, и мир вокруг дает все основания для этого.

Видения Иеремии невозможно сопоставить с визионерством Исайи, безмерно превосходящим первого по силе. Исайя рисует судьбу универсума, тогда как Иеремия — пророк политической ситуации. В этом смысле роль его значительна; он — признанный ясновидец, тончайший инструмент национального самосознания. Силы проповедника, поэта и государственного деятеля еще слиты, еще нераздельны в нем. Конец мира для него — не космическая катастрофа, возбуждающая не только ужас, но и восторг страсти, а политический крах, крушение корабля государства, навлеченное изменой божественному порядку.

Положение, в котором он себя ощущает, угроза со стороны Навуходоносора, власть которого он умеет оценить по-другому и правильнее, чем царь. В соответствии с этим он и дает советы Зедекии — но тщетно. Мы уже не в силах оценить всю сложность миссии Иеремии, ибо теократия для нас теперь чуждое понятие. Для этого следовало бы сравнить его задачу с задачей обласканного прусским двором ясновидца, если бы он в 1805 году, зная завершение не только 1806, но и 1812 года, давал королю советы, направленные против Наполеона. В подобном случае против него была бы не только военная партия, но и чернь. Так что смелость, с которой выступил Иеремия, вряд ли возможно переоценить; она основывается на том, что факт его союза с Богом для него неоспорим. Это придавало ему уверенность.

Ворошиловск, 7 декабря 1942

Вчера был важный день; меня вдруг озарило, что значит «Это — ты». Уже многие годы, со времен Южной Америки, я не испытывал ничего подобного.

Существует ли географическое, точнее, геомантическое воздействие на характер? Я думаю: не только на нравы, что наблюдали уже Паскаль и Стендаль, но и на самые основы нашего существа. Будь это так, тогда в других широтах мы испытали бы распад и затем перекристаллизацию. Это соответствовало бы и физическим изменениям: сперва у нас появился бы жар, затем возникло бы новое здоровье. Гражданами мира в высшем смысле были бы мы, если б земной шар, как целое, влиял на наше формирование. Такого состояния достигали в пределах своих наций только властители мира; легенда о космическом зачатии Александра касается этого предмета. Молния попадает в его мать, в лоно земной жизни. Великие поэты, как Данте в его блужданиях и Гёте в «Западно-Восточном диване», проницательно намекают на это. Затем — мировые религии, исключая ислам, слишком привязанный к своему климату. Сон Петра о зверях, символизирующих в своей радости сообщество стран и царств этого мира.

Вечером ясно и звездно; великие картины вспыхивают в мерцании, какое я видел только на юге. Существовало ли в иные времена чувство безграничного холода, охватывающее нас при виде всего этого? Самое явное выражение его я находил до сих пор только в некоторых стихах Фридриха Георга.

Во сне я был занят множеством дел, но в памяти осталась только последняя картина: машина, капот которой несет на себе маленького долгоносика, орехового вредителя. Во сне он был размером с ягненка и сверкал на солнце, чей луч проходил сквозь него, как сквозь темно-вишневый, прозрачный, с красными прожилками рог. Разрывы семи бомб, сброшенных русским летчиком на рассвете, разбудили меня как раз когда я любовался этой фигуркой.

Утро было сияющим; ни одно облачко не омрачало небесного пространства. Я поднялся на колокольню, представлявшую собой восьмигранную башню на четырехугольном цоколе, несущую наверху купол в виде плоской луковицы. Впервые я увидел всю местность с ее вытянутыми прямоугольными кварталами приземистых домов, из которых то тут то там торчал гигантский новострой — казарма или управление полиции. Итак, чтобы понастроить эти ящики, пришлось уничтожить несколько миллионов людей.

Эльбрус с его двойной вершиной и серебрящимися в утреннем свете заснеженными склонами встает, казалось, сразу за воротами, хотя на самом деле он находится на расстоянии четырех дней пути. Темная цепь гор Кавказа, из которых он вздымается, кажется крошечной. Давно уже не видел, чтобы земля вот так представала перед моим взором — как рукотворное создание Господа.

На обратном пути я проходил мимо группы пленных, работавших под присмотром на дороге. Они расстелили на обочине шинели, и проходящие клали туда иногда свои малые дары. Я видел бумажные деньги, куски хлеба, луковицы и помидоры, из тех, что здесь готовят зелеными в уксусе. Это была первая черточка человечности, увиденная мною в этих местах, если не считать нескольких детских игр и прекрасного товарищества среди немецких солдат. Но в этом эпизоде соединились все: жители в роли дающих, закрывающая на это глаза охрана и несчастные пленные.

Кропоткин, 9 декабря 1942

На следующий вечер отъезд в 17-ю армию курьерским поездом в виде установленной на путях машины, тянувшей грузовой вагон. После недолгой езды из-за вьюги остановились на рельсах на ночь. Так как удалось раздобыть немного дров, маленькая печка грела нас часа два.

Утром прибытие в Кропоткин, где я провел день в ожидании поезда на Белореченскую. В большом холодном зале томились, подобно мне, сотни солдат. Они молча стояли группами или сидели на вещах. В определенный час они устремлялись к окошкам, где получали суп или кофе. В огромном помещении чувствовалось присутствие невероятной силы, которая двигает людьми, оставаясь невидимой для них, — железная титаническая сила. Такое впечатление, что ее волей пропитана каждая жилка, и бессмысленно пытаться познать ее. Если бы удалось наглядно изобразить ее, как на картине, это, без сомнения, было бы большим облегчением. Но это невозможно так же, как историку или романисту невозможно определить направление хода истории. На данном этапе силы, выступившие друг против друга, еще не поименованы.

Мысль, вызванная этим зрелищем: не может быть восстановлена свобода в понимании XIX века, как мечтается многим: ей придется подняться к новым ледяным вершинам хода истории и еще выше, как орлу над уступами первозданного хаоса. И этот путь пройдет через боль. Свободу надо снова заслужить.

Белореченская, 10 декабря 1942

Я покинул Кропоткин с опозданием на пятнадцать часов. Впрочем, слово «опоздание» теряет в этих местах всякий смысл. Впадаешь в вегетативное состояние, когда утрачиваешь и само нетерпение.

Так как ливмя лило, я позволил себе немного почитать в купе при свете свечи. Что касается чтения, я живу теперь à la fortune du pot,[105] читая иногда то, что в другие времена счел бы бесполезным, вроде взятого мной из Ворошиловска «Абу Тельфана» Вильгельма Раабе,{110} которого хвалил еще мой дедушка, учитель, не вызвав, впрочем, жажды познакомиться с этим произведением поближе. Вечная ироническая затейливость этой прозы напоминает позолоченные завитушки, имитирующие рококо, на ореховой мебели той эпохи, например: «Тополя силятся показать, что способны отбрасывать очень длинную тень». Или: «Белый, к сожалению лирически уже использованный нашим славным календарем туман как раз выказывался на лугах».

Провинциальная ирония — вообще типичный симптом XIX века; существуют авторы, у которых это нечто вроде хронической чесотки. Однако теперь в России гибнут не только люди: гибнут также книги, они блекнут, как листья от мороза, и замечаешь, как целые литературы сходят на нет.

Утром прибыл в Белореченскую. Стоя в ожидании на слякотной платформе, я разглядывал великолепно искрящиеся созвездия. Странно, как совсем по-новому действуют они на наш дух, когда мы приближаемся к царству боли. Именно в этом смысле упоминается о них у Боэция в его прекрасных последних стихах.

В предназначавшейся мне постели были два водителя, машины которых застряли в грязи. В хижине было только одно разделенное пополам большой печью помещение, где еще на двух кроватях спали хозяйка и ее подруга. Они улеглись вместе, а я занял освободившееся таким образом нагретое ложе.

Днем я был у командующего, генерал-полковника Руоффа, которому передал привет от его предшественника Генриха фон Штюльпнагеля. Разговор о позициях. Как в первую мировую войну самой большой угрозой был холод, так теперь, по крайней мере на этом участке фронта, мокрота и сырость еще более разлагающе действуют на людей. Войска расположились во влажных лесах, большей частью в землянках, так как наступление три недели тому назад остановилось. Наводнения снесли мосты через ручьи и реки, снабжение прекратилось. Даже летчики ничего не могут сбросить над тонущими в тумане лесами. Так что напряжение достигло высшего предела, за которым умирают от упадка сил.

Днем я присутствовал на допросе девятнадцатилетнего русского лейтенанта, попавшего в плен. Неопределенное лицо, немного девичье, с нежным, еще не знавшим бритья пухом. На юноше меховая шапка из ягненка, в руках длинный посох. Крестьянский сын, затем учеба на инженера, перед тем, как попал в плен, — командир роты гранатометчиков. Крестьянин, ставший слесарем, — весь вид говорит за это. В движениях рук тяжеловесность, степенность; видно, что эти руки еще не забыли работу с деревом, хотя уже привыкли к железу.

Разговор с офицером, который вел допрос, прибалтийцем, сравнившем Россию со стаканом молока, с которого снят слой сливок. Новый еще не образовался, или в нем нет уже прошлого вкуса. Да, это весьма наглядно. Остается только спросить, что за сладость растворена в тонкой структуре молока. Она вновь могла бы подняться в мирные времена. Иными словами: проник ли ужасный нож отвлеченной идеи в самое нутро индивидуума до его плодоносной основы? Хотелось бы сказать: нет, основываясь исключительно на своих впечатлениях от того, о чем говорят лица и голоса людей.

Но вернемся к действительности: странно, прежде чем до меня дошло, что случилось, с потолка отвалился тяжелый кусок и оставил дыру, своими очертаниями напоминающую Сицилию.

Белореченская, 11 декабря 1942

Так как ночью ударил мороз, я совершил прогулку по местности, чьи утонувшие в грязи дороги я вчера счел непроходимыми. Сегодня они, точно деревенские пруды, покрыты блестящим льдом. Дома небольшие, одноэтажные, покрытые камышом, дранкой и крашенной суриком жестью. У тростниковых крыш нижние слои — из крепких стеблей, верхние, наоборот, — из метелок растений, что придает им вид голов с желтыми чубами. Странен род балдахина, украшающего вход в государственные здания, служащего частично для защиты ступеней от дождя, частично для придания пышности всему строению. Это, по-видимому, пришло в архитектурный стиль из жизни в палатках. Частенько лист жести, покрывающий навес над входом, восходит к украшению в виде кистей и бахромы.

Внутри жилищ нередки теплолюбивые растения, фикус или лимоны с висящими на них плодами. Маленькие помещения с большими печами напоминают теплицы. В садах и по краям широких дорог в изобилии высятся тополя, похожее на метлу дерево преображается в солнечном свете.

Маленькое солдатское кладбище хранит кроме нескольких сбитых над этой местностью летчиков также тела умерших в полевом лазарете. Насыпаны и снабжены крестами тридцать могил, также какое-то их количество вырыто про запас, что мастер Антон в геббелевской «Марии Магдалине» считает кощунством.

Затем у реки Белой. По ней несется высокая, вся в воронках, грязно-серая вода. По берегам протянулись полевые позиции с заграждениями и гнездами для стрелков вдоль них. Группы женщин работали там под присмотром саперов. В лощине — мертвая лошадь, с остова которой мясо срезано до последней жилки. Город с его деревянными амбарами и замшелыми крышами неплохо выглядит отсюда; чувствуется создаваемая трудом рук жизнь, заметно органическое выветривание, в условиях которого приходится здесь обитать.

Затем у моей хозяйки, фрау Вали, уменьшительное от Валентины. Муж ее отсутствует с начала войны, он в противохимическом полевом отряде. С ней шестнадцатилетняя подруга Виктория, дочь врача, говорящая немного по-немецки, читавшая Шиллера, которого она, как почти все ее соотечественники, почитает в качестве образцового поэта. «О, Шиллер, здорово!» Девушка собирается в Германию, отправке в которую она подлежит. Гимназистка, ее подруги по классу, которым уже за шестнадцать, были мобилизованы в партизаны. Она рассказывает о четырнадцатилетней подруге, застреленной у реки, хоть и без всякой черствости, но перенося при этом события совсем в иную, чем область чувств, сферу. Это произвело на меня сильное впечатление.

Вечером разговор с майором К., в основном о партизанах, розыском и подавлением которых он занят. Даже между регулярными частями борьба идет не на жизнь, а на смерть. Солдат отдает последние силы на то, чтобы не попасть в руки врага, и этим объясняется стойкость, с какой сопротивляются в котле. Обнаружены русские приказы, назначающие цену за каждого приведенного живым пленного, необходимого службе разведки. Есть также инструкции, определяющие, что пленного сначала предоставляют военным и только потом — политическим службам; т. е. легко можно представить себе обстоятельства, в которых происходит «выжимание лимона».

Противники не ждут пощады друг от друга, и пропаганда укрепляет их в этом сознании. Так, прошлой зимой сани с ранеными русскими офицерами заехали по ошибке на немецкие позиции. Прежде чем обитатели траншеи заметили их, они подорвали себя гранатами. За пленными охотятся постоянно, чтобы заполучить как рабочую силу, так и перебежчиков. Партизаны же тем более стоят вне законов войны, если вообще о таковых еще может идти речь. Их обкладывают в лесах, подобно волчьим стаям. Мне рассказывали здесь о вещах, являющихся уже принадлежностью животного мира.

На обратном пути я размышлял об этом. Здесь в этих пространствах нашла подтверждение мысль, которую я уже однажды развивал в разных направлениях, а именно, что там, где все дозволено, возникает сперва анархия, а затем — жестокий порядок. Тот, кто творит произвол со своим противником, не может ожидать пощады; так возникают новые жестокие законы войны.

Теоретически это выглядит весьма убедительно, на практике же неминуемо ведет к тому, что поднимают руку на беззащитных. На самом деле подобное хладнокровие можно представить только в схватке со зверем или в войнах, которые ведутся между атеистами. И лишь существование Красного Креста имеет тогда хоть сколько-нибудь внятный смысл.

Всегда будут сферы, в которых нельзя оставлять противнику право предписывать себе законы. Война — не пирог, который противники делят без остатка; всегда какой-то кусок будет общим. Это — заповеданное Богом человеческое участие, всегда стоящее над схваткой и лишающее борьбу дьявольской жестокости и демонизма. Уже Гомер знал и почитал его. Истинно сильного, того, кому предопределено властвовать, узнают по тому, что он является не в образе врага, не в образе ненавистника, — он чувствует себя так же ответственным и за противника. Преобладание в силе доказывается в гораздо более высоких сферах, чем физическая мощь, убеждающая только рабов.

Майкоп, 12 декабря 1942

Вчерашний разговор дал понять, что мне не удастся провести «инвентаризацию» в этой стране: есть много мест, являющихся для меня табу. К ним относятся все те места, где поднимают руку на беззащитных и где пытаются действовать путем репрессий и акций массового уничтожения. Я, впрочем, не жду изменений. Все это в духе времени, хотя бы потому, что стало своего рода эпидемией. Противники в этом недалеко ушли друг от друга.

Но, может, надо было бы исследовать эти места ужаса, в качестве свидетеля увидеть все и понять, кто они — участники и жертвы. Какое сильное влияние оказал Достоевский своими «Записками из Мертвого дома», но ведь он очутился там не добровольно, а как заключенный!

Но и возможностям свидетельства поставлены пределы. И вообще для такого свидетельства следует иметь более высокое предопределение, чем его способно дать наше время.

Намеченный на утро отъезд из Майкопа задержался до наступления темноты. Снова в гостях у командующего вместе с маленьким саксонским генералом, чья машина застряла в грязи. Он рассказывал о трудностях, с которыми встретился в Харькове. Поначалу у него умирало от голода семьдесят пять человек в день, но он довел их число до двадцати пяти. О полицейских мерах он говорил тоном заботливого отца, как, например:

— Я считаю совершенно ошибочным мнение, что не следует ликвидировать захваченных с бандами тринадцати-, четырнадцатилетних мальчишек. Из тех, кто, подобно им, вырос в лесу без родительского призора, уже никогда ничего путного не выйдет. Пуля — единственное правильное решение в таких случаях. Впрочем, русские так с ними и поступают.

В доказательство он рассказал о фельдфебеле, из сострадания взявшего на ночь двух мальчишек девяти и двенадцати лет; утром его нашли с перерезанным горлом.

Прощание с фрау Валей; мне неплохо жилось в ее каморке с большой печью, было какое-то подобие простого уюта. Странные остановки бывают на жизненном пути.

В Майкопе я был в гостях у начальника снабжения. Поселили в доме, где не было света, за исключением крошечного язычка пламени, освещавшего икону. Однако начальник прислал мне медово-желтую свечу, распространявшую изысканный аромат.

Куринский, 13 декабря 1942

Совсем рано я отбыл в Куринский. Сразу за Майкопом дорога пошла в гору. У обочины щиты: «Внимание, опасно, бандиты! Оружие наготове!» Лесные области защищены от русских узкой полосой позиций, скорее постами, тогда как на обширных пространствах за ними задействованы только войска на дорогах. Они опасны не только партизанами, читай по-немецки — бандитами, но и разведдозорами или остатками регулярных сил; так, недавно из тыла в машину командира дивизии попал заряд.

Земля промерзла, наша машина легко поднималась в гору. Ехали по дороге на Туапсе, ставшей знаменитой благодаря наступлению немецких егерских полков и обороне русских. Полотно было уже очищено; только тяжелые машины — это были катки и трактора — виднелись порой на откосах. В чаще лежала насквозь промороженная лошадь, у которой мясо было срезано только с верхней половины тела, так что со своей обнажившейся грудной клеткой и вывалившимися из разреза голубыми и красными кишками она напоминала анатомический атлас.

Густой лес зарос кустарником, растрепанные купы молодого дубняка, сколько видел глаз, простирались все новыми завесами вплоть до белых зубцов и вершин высокогорья, сменявших голубые горы. Иногда в них замешивались группы старых деревьев, с них слетали дятлы, долбившие трухлявое дерево. На заснеженных стволах то там то здесь ярко светились их малиновые грудки.

В Куринском рассказывают, что вершины эти заросли частично кустарником, частично молодыми отпрысками старых пней. Говорят, лес снова вырос, в основном уже при власти русских, так как черкесы, обитавшие здесь, вырубили все догола для пастбищ своему скоту. Они пощадили только несколько могучих долгожителей, называемых теперь черкесскими дубами. В других местах бескрайнего леса, в котором обитают медведи, участки древних деревьев взорваны. Но и так этот лес поражает первобытной мощью — глаз ощущает его первозданность, нетронутость даже пришлым народом.

У Хадыженской мост разрушен наводнением. Саперы переправили нас на надувных лодках через бурную реку: это Пшиш. Рядом со мной примостился молодой пехотинец со своими вещами:

— Когда я последний раз сидел на такой штуковине, ее разорвало надвое прямым попаданием и убило четверых товарищей. Только я и еще один остались живы. Это было на Луаре.

Так, еще на несколько поколений хватит детям и внукам рассказов об этой войне. И всякий раз они узна́ют, что на долю рассказчика в этой ужасной лотерее выпал счастливый билет. Конечно, рассказывать будут только выжившие, как и вообще вся история пишется ими.

Наши рекомендации