Ю. Н. Солонин Дневники Эрнста Юнгера: впечатления и суждения 4 страница

К тому же тоска по людям все время растет. Именно в тюрьме становится ясно, что значит единомышленники. Можно отказаться от всего, лишь бы не утратить людей.

В «Рафаэле» закончил: Буассьер, «Курение опиума». Вышедшая в 1888 году, эта книга стала для меня разведочной шахтой. Она изображает не только жизнь в болотах и лесах Аннама,{36} но и духовные обретения. В опиумных грезах над малярийными тропическими зонами колышется иной хрустальный мир, с ярусов которого сама жестокость теряет свою силу. Куда-то уходит вся боль. Наверное, в этом — высшее свойство опиума: так оживлять творческую силу духа, фантазию, что она воздвигает для себя волшебные замки, со стен которых не страшна утрата туманных и болотистых пределов здешней жизни. Душа строит себе мосты для перехода в смерть.

Париж, 4 декабря 1941

В сильный туман в Пале-Рояль. Вернул Кокто Буас-сьера. Он живет там на рю Монпансье, как раз в том доме, где Растиньяк принимал г-жу Нусинген. У Кокто было общество; среди окружающих его вещей мне бросилась в глаза грифельная доска, на которой он быстро набрасывал мелом штрихи, иллюстрируя разговор.

На обратном пути меня особенно охватило ощущение опасности, когда в старых переулках вокруг Пале-Рояль стали раскрываться двери в крытые дворы, откуда просачивался мутный красный свет. Кто знает, что затевается в тамошних кухнях, кому известны планы, которыми заняты эти лемуры?{37} Проходишь незримо сквозь эту сферу, но когда исчезнет туман, неминуемо будешь опознан двигающимися в нем существами.

«L’homme qui dort, c’est l’homme diminué».[27] Одно из заблуждений Ривароля.{38}

Париж, 7 декабря 1941

Днем в Немецком институте. Там, среди прочих, Мерлин,{39} высокий, костлявый, сильный, неотесанный, но яростный в дискуссии, или, скорее, в монологе. У него отстраненный взгляд маньяка, глаза прячутся под надбровными дугами, словно в пещерах. Он не смотрит ни влево, ни вправо; кажется, он следует какой-то неизвестной цели. «Смерть всегда при мне», — и он тыкает пальцем возле кресла, будто там лежит его собачонка.

Он выразил свое несогласие, удивление по поводу того, что солдаты не расстреливают, не вешают, не изничтожают евреев, — удивление по поводу того, что тот, к чьим услугам штык, не использует его неограниченные возможности. «Если бы большевики были в Париже, они бы вам показали, как прочесывают население, квартал за кварталом, дом за домом. Будь у меня штык, я бы знал, что делать».

Было весьма полезно послушать в продолжение двух часов витийство подобного рода, насквозь пронизанное невероятным нигилизмом. Таким людям слышна всего лишь одна песня, но уж она-то захватывает их целиком. Они похожи на железные автоматы, двигающиеся своим путем, пока их не разрушат.

Интересно, что эти умы выступают от имени науки, например от имени биологии. Они обращаются с ней, как жители каменного века, делая из нее лишь средство уничтожения.

Их счастье не в том, что у них есть идея. Идей бывало уже достаточно, — тоска гонит их на бастионы, откуда лучше всего сеять ужас и открывать огонь по толпам людей. И если это им удалось, они продолжают свой духовный труд, все равно на какие тезы они взгромоздились. Они предаются наслаждению убийством, и именно эта страсть к массовому уничтожению и была тем, что с самого начала тупо и бессмысленно толкало их вперед.

В прежние времена, когда все поверялось верой, такие натуры распознавались быстрее. Теперь они проникают под прикрытием идей. Идеи же могут быть любыми, что видно хотя бы из того, что по достижении цели их отбрасывают, как тряпки.

Сегодня стало известно о вступлении в войну Японии. Именно 1942 год может быть тем годом, в котором больше, чем когда-либо, людей отойдет в загробный мир.

Париж, 8 декабря 1941

Вечером прогулка по пустынным улицам города. Из-за покушений передвижение населения ограничено уже ранним вечером. Мертвая тишина и туман, лишь из домов слышится пение по радио и щебетание детей, будто идешь вдоль рядов с птичьими клетками.

В связи с моей работой о борьбе за власть во Франции между армией и партией я перевожу прощальные письма заложников, расстрелянных в Нанте. Они попали мне в руки вместе с актами, и я хочу обезопасить их от потери. Это чтение придало мне сил. В момент объявления человеку о смерти он перестает быть слепым орудием чужой воли и осознает, что из всех связей самая глубинная — любовь. Кроме нее, единственно смерть истинная благотворительница в этом мире.

Во сне я ощутил, как Доротея, словно в старой детской сказке, порхнула ко мне и стала ощупывать меня кончиками своих нежных тонких пальцев. Сначала она скользила по рукам, ощупывая каждый палец отдельно, особенно лунки ногтей, затем принялась за лицо, трогая веки, уголки глаз, надбровные дуги.

Это было очень приятно, так характерно для этого создания и его замысла. Она будто бы исполняла на мне тончайшее искусство обмеривания, почти как если б задумала изменить меня, шевеля пальцами, словно над какой-то нежной массой, особым тестом.

Она снова вернулась к руке и, помедлив, прошлась Минными касаниями по ее тыльной стороне. По магнетизму ее прикосновений я понял, что теперь она ласкала духовную руку, пальцы которой немного длиннее пальцев руки физической.

На прощание она положила руку мне на лоб и прошептала: «Бедный мой друг, со свободой покончено».

Долго лежал я в темноте; такой тоски я не испытывал со дня приезда из Венсена.

Париж, 9 декабря 1941

Японцы решительно наступают. Может быть потому, что время — самая большая ценность для них. Я ловлю себя на том, что путаю союзников; иногда мне ошибочно кажется, что это японцы объявили нам войну. Все переплелось, как змеи в мешке.

Париж, 10 декабря 1941

Наводнение. Я в каком-то загородном обществе XIX века, среди людей, собравшихся из-за окружающей их тины на поваленных дубах. Тут же масса змей, устремившихся к сухим островкам. Мужчины избивают животных, высоко зашвыривают, так что часть их, растерзанных, но все еще кусающихся, падает обратно в толпу. Отсюда паника. Люди валятся в грязь. На меня тоже упал такой еще живой труп и укусил. При этом мысль: оставь негодяи животных в покое, мы были бы в безопасности.

В письмах расстрелянных заложников, переводимых мной в качестве документа для будущих времен, мне бросилось в глаза, что чаще всего там встречаются два слова — «мужество» и «любовь». Чаще, может быть, встречается только слово «прощай». Кажется, человек в таких ситуациях ощущает в сердце избыток благословляющей силы, осознавая до конца свою роль не только жертвы, но и жертвователя.

Кирххорст, 24 декабря 1941

Отпуск в Кирххорсте. Едва ли склонен делать заметки — верный знак душевной устойчивости, которой я обязан Перпетуе. Монолог ни к чему. Посетители, среди них Карл Шмитт. Он пробыл здесь два дня.

Ночью картины в стиле Иеронима Босха: толпа голых людей, среди них — и жертвы и палачи. На переднем плане — женщина дивной красоты, которой палач одним махом снес голову. Я видел, как тело стояло еще мгновение, прежде чем опуститься на землю, и, обезглавленное, оно вызывало желание.

Другие палачи тащили свои жертвы на спине, чтобы где-нибудь не спеша прикончить их. Некоторым они заранее подтянули платком подбородки, чтобы они не мешали им при казни.

Утки в саду. Спариваются в лужах, оставленных дождем на газоне. Потом утка становится перед селезнем и, напыжившись, бьет крыльями — древняя форма галантности.

В поезде, 2 января 1942

Полночь, возвращение в Париж. До этого ужин с Эрнстелем и Перпетуей на площади Стефана. Разглядывая мальчика в профиль, заметил черты благородства и одновременно страдания, появившиеся в его лице. Да, в это время одно влечет за собой другое. Год предстоит в высшей степени опасный, когда не знаешь: может быть, люди видятся в последний раз. Тут в каждом прощании живет вера в обещанное небом свидание.

В купе разговор с лейтенантом, прибывшим из России. Его батальон потерял треть состава из-за обморожений, часть которых закончилась ампутацией конечностей. Тело сначала белеет, потом становится черным. Разговоры об этом стали повсеместным явлением. Есть лазареты для солдат с отмороженными половыми органами, глаза тоже в опасности. К постоянной стрельбе добавился мороз со своими страшными ножницами.

Париж, 4 января 1942

У Ладюре, в обществе Небеля и докторессы. Полдень мы провели за болтовней в «Ваграме». У меня такое впечатление, что невозможно больше оставаться застывшим в рамках теперешней ситуации, как того требует осторожность. Нужно тужиться, как при родах. Все это по поводу дискуссии о «Мраморных скалах» в швейцарских газетах.

Я обратил внимание на звучное ei в слове bleiben,[28] как это, впрочем, звучит и при произнесении других гласных в словах manere, manoir.[29] Здесь будто заново познаешь язык.

Грюнингер, беседовавший однажды с теологом: «Зло всегда является сначала как Люцифер, затем становится Дьяволом и кончает Сатаной». Этот ряд — от носителя света через вносящего раскол к несущему уничтожение — соответствует трезвучию в царстве гласных: U, I, А.

Париж, 5 января 1942

В обеденный перерыв нашлась бумага, она возникла, будто весть о мире. Начал с очерка. Проверил надежность сейфа.

Париж, 6 января 1942

Ставрогин. Его отвращение к власти; в условиях всеобщей продажности она его не привлекает. Петр Степанович, напротив, приходит снизу, понимая, по-видимому, что власть для него только в этих обстоятельствах и возможна. Так радуется подлец, видящий втоптанной в грязь прекрасную женщину, которую он желает, ибо только тогда она может стать для него достижимой.

Это видно post festum[30] и в полку. Там, где властвует негодяй, замечаешь, что гнусность проявляется сверх всякой меры, противу всяких правил управления государством. Подлость отправляют, как мессу, ибо в ней на самом тайном дне таится мистерия власти черни.

Прочел в рукописи перевод «Садов и улиц» Мориса Беца. Слово конечно он перевел как il est vrai, что показалось мне не совсем точным. Слово конечно может предполагать ограничение; с другой стороны, оно означает также усиление. Вероятно, оно ближе всего к «мое мнение сводится к тому, что…» или «если мы хорошенько подумаем, то увидим, что…». Можно сказать, что оно носит подчеркивающий характер, а также раскрывает карты, но есть в нем и нечто другое, нотка уговаривания, что-то вроде веселого согласия, подсовываемого читателю. Так завоевывается его одобрение.

Вечером в «Георге V». Были Небель, Грюнингер, граф Подевильс, Геллер{40} и Магги Дрешер, молодая скульпторша. Небель прочел стихи к Гармодию и Аристогитону,{41} о чьих прекрасных скульптурных портретах, находящихся в Национальном музее, зашла речь. Затем стихи Сапфо, Софокла, Гомера. Его невероятная память, которой он свободно распоряжается, была весьма кстати; кажется, будто он был рядом, присутствовал при возникновении этих стихов. Так и надо цитировать — будто заклиная…

Париж, 7 января 1942

Днем у Пупе на рю Гарансьер. В этих переулках вокруг Сен-Сюльпис с ее антикварными лавками, книжными магазинами и старыми мануфактурами я чувствую себя как дома, будто живу здесь уже пять столетий.

Войдя в дом, я вдруг вспомнил, что уже переступал его порог летом 1938 года, прибыв тогда из Люксембурга, как сейчас с рю Турнон. Так, словно пояс, замкнулся круг протекших лет.

Уже входя, я пытался передать Пупе чувство, охватившее меня при виде давно знакомых вещей и людей, — это богатство, обретенное за прожитые времена, становящееся при свидании ощутимым, словно улов рыбы в сетях. И мне показалось, несмотря на всю трудность выразить это на чужом языке, что он меня понял.

Шармиль. Мы говорили о Прусте, Пупе подарил мне его письмо. Затем о знакомых, в отношении которых она довольно проницательна. Также о влиянии, оказываемом Эросом на строение тела. В этой же связи о словах souplesse[31] и désinvolture,[32] имеющих непереводимые оттенки.

Первое письмо от Перпетуи. Как я и ощущал, проводив меня на вокзал и возвращаясь по ночным улицам, они еще долго говорили обо мне. Возможно, она купит для нас дом под Ульценом; местность среди бора, самая подходящая для замкнутой жизни, к которой мы стремимся.

Далее письмо от Вольфганга, призванного на службу третьим из нас, четырех братьев. Он в чине ефрейтора ведает теперь лагерем военнопленных в Цюллихау; пленным там повезло. В качестве курьеза он сообщает: «Вчера ездил в командировку в Зорау в Лаузице, где поместил в лазарет одного заключенного. Я должен был зайти по делам в психиатрическую больницу. Там я увидел женщину; единственная ее причуда состояла в том, что она беспрерывно бормотала: „Хайль Гитлер“. Весьма своевременный вывих».

Даже с точки зрения тактики чрезмерная осторожность опасна. Изменники кричат громче всех. Впрочем, существует как аристократический, так и плебейский нюх на чужаков. Существуют степени тонкости и пошлости, которые нельзя подделать. И вообще, что такое осторожность без предусмотрительности?

Париж, 9 января 1942

Вечером за бутылкой вина у Вайнштока, собирающегося в Анжер. По нему, Небелю, а также Фридриху Георгу{42} я вижу, какое мощное влияние на воспитание немцев по сей день оказывает эллинизм. Его язык, история, искусство и философия неизбежно присутствуют там, где образуется элита.

Снова усиленно думал о «Скалах». Книга открыта, незамкнута, она продолжается в сиюминутном. С другой стороны, события влияют на нее, меняют книгу. В этом смысле она напоминает эллипс с двумя центрами, из которых в одном находится автор, а в другом — действительность. Между ними, как при делении ядра, протянулись силовые линии. Они вмешиваются и в судьбу автора, определяя ее. Это свидетельствует о том, что работа происходит еще и в иных, чем язык, сферах, например в тех, где действуют механизмы сновидений.

Париж, 10 января 1942

Чай у докторессы. Вечером мы пошли повидаться с Пупе и Кокто в маленький погребок на рю Монпансье. Кокто, любезный, страдающий, ироничный, деликатный. Жаловался, что саботируют его пьесы, швыряют на сцену бомбы со слезоточивым газом, пускают крыс.

Среди анекдотов, рассказанных им, особенно хороша история о коварном кучере фиакра, под проливным дождем везшего его, гимназиста, домой после представления. Не ведая, сколько положено давать на чай, он дал слишком мало и пошел к двери дома, где под дождем ждала одна семья, знакомые его родителей, так как замбк плохо открывался. Он поздоровался с ними, и тут же кучер окликнул его:

— И это деньги? Вот я скажу, откуда тебя вез!

Читал в «Рафаэле». Закончил роман графини Подевильс, затем «Исповедь» Канне, солидный труд, переданный мне Карлом Шмиттом, его издателем. Опыт Канне — в молитве. Он чувствует, когда она «доходит». Колесико личной судьбы вступает тогда в согласие с ходом универсума.

Проснулся в пять часов. Мне снилось, что умер мой отец. Долго размышлял о Перпетуе.

Утром меня разыскал Морис Бец со своим переводом. Мы просмотрели ряд сомнительных мест и привели в соответствие редкие слова, прежде всего названия животных и растений. При этом самое лучшее — углубиться в латынь, в систему Линнея, т. е. логическое понятие становится инструментом в постижении различий, присущих созерцаемому и его поэзии.

Париж, 13 января 1942

Празднование дня рождения в «Рафаэле», когда мне впервые стало ясно, что все его обитатели надежны. Подобное сегодня возможно, только если выбор шел по внутреннему, скрытому кругу. Злая шутка Филиппа над Кньеболо стала сигналом к откровенному разговору. Принуждение, осторожность разделяют сегодня людей, как будто их лица скрываются под масками; когда маски спадают, неистовое веселье овладевает всеми. Серьезный разговор с Мерцем и Хаттингеном, в котором я развил перед ними основные положения моей работы о мире.

Разговор с Лютером о разведке. Он сказал, что было очень трудно найти англичан, но ему все же удалось завербовать одного человека из хорошей семьи. Ему вручили коротковолновый передатчик, по которому он по сю пору посылает прогнозы погоды из Лондона, что очень важно для воздушных налетов. Этот англичанин принял недавно одного агента, сломавшего ногу при приземлении на парашюте, ему пришлось неделю провести на квартире, где его лечили и прятали. В первый же свой выход он был арестован, затем расстрелян; хозяина квартиры он не выдал.

Все это вещи почти демонической природы, как подумаешь о жутком одиночестве этих людей среди многомиллионного населения. Поэтому я не могу доверить детали даже этим листкам.

Париж, 14 января 1942

Бывают разговоры, которые можно назвать курением опиума вдвоем. Так же легко, без усилий следуют глазами за кульбитами акробатов. Впрочем, она одобряет в моем разговоре то, что обычно порицается: что я все время погружен в думы о другом и отзываюсь репликой на сто́ящее замечание партнера только спустя несколько предложений после того, как оно прозвучало.

Париж, 15 января 1942

В почте письмо Огненного цветка с замечанием о «Гиппопотаме». «Думаю, Ваша княгиня находится под влиянием „Падения дома Ашеров“. Но здесь показан путь к излечению. Это хорошо. По изобразил только закат».

В самом деле, когда перед визитом к Кубину я видел во сне развитие этой фабулы, то ощущал, как сильно хочется мне выбраться из пучины. Эта тоска была словно предзнаменование, ведь выдуманные фигуры предваряют танец судьбы, вызывая то улыбку, то ужас. Поэзия есть еще неведомая, непрожитая действительность, ее априорный корректив.

Далее письмо от Перпетуи, осматривавшей дом под Бевензеном. Во время поездки у нее завязался разговор с шофером на тему политики, который он заключил развеселившим ее замечанием: «Только не быть заодно с этим вшивым руководством».

Вообще, к числу ее достоинств принадлежит то, что она умеет беседовать с людьми из всех слоев общества. За ее столом каждому хорошо.

Париж, 17 января 1942

Во сне разглядывал насекомых у Эммериха Райтера в Паскау. Он показал мне коробки, полные разновидностей рода Sternocera, но все они были плоскими и широкими, а не цилиндрической формы, как обычно. Несмотря на это, я prima vista[33] узнал их принадлежность к роду. Я люблю эти отклонения, в которых все же выделен тип. Таковы полные приключений странствия идей по архипелагам Материи.

Днем Шармиль зашла за мной, идя на купание. Великолепное зрелище в бассейне: крупная, чудесная рыба, облепленная жемчужными пузырьками воздуха, колыхалась в зеленой воде. Как многие волшебные вещи, она казалась мне миражом. Ночью беспокойный, прерванный долгим бдением сон. Я думал о Карусе, моем воображаемом сыне.

Вечером видел Армана, собирающегося скрыться. Мы обедали в пивной «Лотарингия», после того как поднялись по рю Фобур-Сент-Оноре, где мне всегда бывает очень хорошо. Он спросил меня, не хочу ли я познакомиться с его другом Доносо; я отказался. На это, в качестве замечания в адрес обеих стран: «Ah, pour ça je voudrais vous embrasser bien fort».[34] Прощание на авеню Ваграм.

Затем, надев мундир, я пошел в «Георг V». Там Шпейдель, Зибург, Грюнингер и Рёрихт, начальник главного штаба 1-й армии, с которым я сразу после первой мировой войны беседовал в Ганновере о Рембо и тому подобном. Затем полковник Герлах, начальник тыла корпуса, прибывший с Востока; он познакомил меня с острыми потсдамскими шуточками.

В такой ситуации постоянно одни и те же разговоры, то более то менее решительные, словно в преддверии неизбежности. В этих условиях я всегда думаю о Бенигсене и царе Павле. Особенно Герлах был осведомлен о нехватке зимней одежды на Востоке, что наряду с расстрелом заложников на Западе станет одной из главных тем для позднейших исследований, коснись они военной истории или военного суда.

Об оптике. Днем в «Рафаэле», оторвавшись от чтения, я зафиксировал взгляд на круглых часах, затем, когда я взгляд перевел, их отпечаток выступил на обоях в виде светлого круга. Я перевел взгляд на выступ стены, более близкий, чем та ее часть, на которой были укреплены часы. Изображение здесь намного меньше, чем часы. Когда перевел глаза на стену по-соседству с часами, оно слилось с ними и было равным им. В конце я спроецировал взгляд на более удаленное место и увидел, что изображение увеличилось.

Это прекрасный пример психических изменений, которым мы подвергаем объективное впечатление в зависимости от удаленности предмета. При равном напряжении сетчатки мы тем больше увеличиваем знакомый объект, чем дальше он от нас, и уменьшаем его, когда он приближен. На этом правиле основан рассказ «Сфинкс» Э. А. По.

Когда я ночами, как это теперь часто случается, просыпаюсь в «Рафаэле», то слышу, как в деревянной обшивке стен идут часы смерти. Они ударяют громче и размереннее тех, что я часто слышал в мертвом дереве отцовской аптеки, — они более весомы. Вероятно, эти мрачные сигналы исходят от большого темного жука-точильщика, чей экземпляр я обнаружил летом на лестничной клетке, он теперь в моей коллекции в Кирххорсте. Я не смог его классифицировать; по-видимому, это какая-то привозная разновидность.

Невероятно далекая тайная жизнь, о которой возвещает своими звуками существо, живущее в сухом дереве совсем рядом. И все же по сравнению с иными далями она кажется близкой и понятной. Мы плывем на одном корабле.

Париж, 20 января 1942

Вечером у доктора Вебера во дворце Ротшильда. Вебер прекрасно знает все оккупированные области и нейтральные страны, так как повсюду занимается тайной скупкой золота. Я просил его разыскать Брока в Цюрихе в связи со швейцарскими газетами. И вообще, он мне нужен. Мне нравится говорить с ним хотя бы потому, что он — мой соотечественник; это суховатый нижнесаксонский тип. При нем появляется уверенность, что закат мира произойдет не слишком рано.

Вообще, с точки зрения европейского и мирового масштабов поучительно наблюдать комплект фигур — как на том заседании национал-революционеров у Крейца в Айххофе. Подмечаешь, кто прячется внутри человека в виде зародыша: то ли тиран в маленьком бухгалтере, то ли организатор массовых убийств в ничтожном хвастуне. Редкостное зрелище, ибо для развития этих зародышей потребны чрезвычайные обстоятельства. Удивительно видеть, как обанкротившиеся одиночки и литераторы, чья бессвязная болтовня за ночным столом всплывает в памяти, вдруг предстают в виде властелинов и повелителей, каждое слово которых ловится на лету. Или претворяемые в действительность раздутые бредни. Все же Санчо Панса в роли губернатора Баратарии не принимал себя всерьез, что придавало ему особое обаяние.

Русские вчера сообщили, что когда с немецких военнопленных хотели снять сапоги, то они снимались вместе со ступнями.

Таковы пропагандистские байки из этого ледяного ада.

Париж, 21 января 1942

Визит к Шармиль на рю Бельшас.

Время за болтовней идет быстрее — как когда-то в девственных лесах. Здесь играют роль различные факторы: красота, полное духовное единение, близость опасности. Я пытаюсь замедлить бег времени путем рефлексии. Она сдерживает ровный ход его колеса.

Познаю человека — совсем как «открываю Ганг, Аравию, Гималаи, Амазонку». Я прохожу сквозь его тайны и пространства, наношу на карту скрытые в нем сокровища, изменяясь и учась при этом. В этом смысле, и именно в нем прежде всего, формируемся мы благодаря нашим братьям, друзьям и женщинам. Погода иных климатических зон остается в нас настолько сильна, что при некоторых встречах я чувствую: этот должен знать такого-то и такого-то. Как ювелир оставляет свое клеймо на драгоценности, так соприкосновение с каждым человеком оставляет метку и на нас.

Париж, 24 января 1942

В Фонтенбло у Рёрихта, начальника главного штаба 1-й армии. Он живет в доме Долли Систерс; я ночевал у него. Воспоминание о прошлых временах, о ганноверской школе верховой езды, о Фриче, Зеекте, старом Гинденбурге,{43} — мы жили тогда в чреве Левиафана. Каменный пол столовой из зеленого в разводах мрамора, без ковра, по старому обычаю, чтобы можно было кидать собакам кости и куски жаркого. Разговор у камина, сперва о Моммзене{44} и Шпенглере,{45} затем о ходе военной кампании. Снова отчетливо вспомнилось опустошение, какое произвел Буркхардт{46} своим «Ренессансом», — прежде всего импульсами, с помощью Ницше распространившимися на весь образованный слой. Они подкреплялись естественнонаучными теориями. Удивительно здесь превращение чистого созерцания в волю, страстное действие.

Усложнению соответствует упрощение, весу — противовес на маятнике часов судьбы. Бывает, словно некая религиозность, еще и исповедуемая брутальность, еще более бесцветная и нервозная, чем исконная.

В подобных разговорах всегда стараюсь видеть перед собой не индивидуум, а стоящее за ним множество людей.

Еще лейтенант Рамелов показывал мне утром замок.

Шармиль. О полетах во сне. Она рассказала, что часто видит себя во сне летающей, и грациозным движением обеих рук показала, как она это делает. Однако при этом у нее ощущение, что вес тела мешает ей. Жажда полета преследует и одновременно страшит ее. Это верно и для многих других ситуаций, также и для теперешней.

Полет, который она изобразила руками, был не полетом птицы, а скорее какого-то нежного ящера, или в нем было что-то от того и другого. Такими я представлял себе взмахи крыл археоптерикса.

Париж, 25 января 1942

Днем в театре «Мадлен», где давали пьесу Саша Гитри. Бурные аплодисменты: «C’est tout à fait Sacha».[35] Вкус столицы мира легкомыслен, он наслаждается превращениями, путаницей, неожиданными совпадениями, точно в зеркальной комнате. Перипетии столь запутаны, что их забываешь уже на лестнице. Кто кого — уже все равно. Огранка зашла так далеко, что ничего уже вообще не осталось.

В фойе портрет Дузе;{47} мне кажется, только в последние годы этот род красоты обрел для меня смысл. Духовность, точно еще одна добродетель, окружает ее ореолом, через который трудно перешагнуть. Дело в том, что в подобных натурах мы ощущаем нечто родное, сестринское, так что здесь еще играет роль инцест. Нам легче приблизиться к Афродите, чем к Афине. В Парисе, протягивающем яблоко, говорили естественные желания пастуха-завоевателя, что приносило великую страсть и великое страдание. Будь он более зрелым, то узнал бы, что объятие дает также силу и знание.

Перед тем как выключить свет, как всегда — чтение Библии, в которой я дошел до конца Книги Моисея. Там я нашел ужасное проклятье, заставившее меня вспомнить Россию: «Небо твое над головою твоей будет железом, и земля под тобою железная».

Шурин Курт жалуется в письме, что у него отморожены нос и уши. Они везут с собой молодых ребят, отморозивших ноги. При этом они выехали с большой колонной машин. В своей последней сводке русские сообщают, что бои на этой неделе обошлись нам в семнадцать тысяч убитых и несколько сотен пленных. Лучше быть среди мертвых.

Париж, 27 января 1942

Письмо от Огненного цветка, в котором она пишет о своем чтении «Садов и улиц» и о местах, на которые она обратила внимание, вроде: «Читать прозу — как продираться сквозь решетку». На это ее подруга заметила: «На львов надо глядеть, когда они в клетке».

Удивительно, что этот образ создает совсем иное представление, чем предполагалось. Я имел в виду, что слова — это решетка, сквозь которую мы вглядываемся в невыразимое. Они чеканят оправу, камень же остается невидимым. Но образ льва я тоже принимаю. В искажении видения — одна из ошибок, но и достоинство style imagé.

Париж, 28 января 1942

При чтении человека ведут сквозь текст, но здесь действуют и собственные ощущения и мысли, а также некая аура, сообщающая блеск чужому свету.

При чтении каких-то предложений и картин в сознании зримо возникают мысли. Я выхватываю первую, заставляя прочие подождать в прихожей, но время от времени приоткрываю дверь, чтобы взглянуть, там ли они еще. При этом я одновременно продолжаю чтение.

Но при чтении я все время ощущаю, что мое собственное — да, по преимуществу собственное — живет и действует, и автор должен этому способствовать. Он пишет как человек, взявший перо в руки для людей. Насколько он жертвует самим собой, настолько же — и для других.

В почте письмо от Шлихтера с новыми рисунками к «Тысяче и одной ночи». Особенно хорошо получилась картина Медного города — грусть, вызванная смертью и красотой. Вид ее пробудил во мне страстное желание иметь этот лист у себя: она очень подошла бы в качестве противовеса к его же «Атлантиде перед погружением», уже много лет висящей в моем кабинете. Сказка о Медном городе, на колдовскую силу которой мне открыл глаза еще в детстве мой отец, — одна из самых прекрасных в этой чудесной книге, а эмир Муса — это глубокий ум. Ему внятна меланхолия руин, гордая горечь поражения, составляющая у нас суть археологических устремлений, но ощущаемая Мусой в сказке еще сильнее, проникновеннее.

Париж, 29 января 1942

Наши рекомендации