Издевательства над женщинами 12 страница

Просмотрите протоколы Деникинской комиссии и вы увидите, как высшие чины Ч.К., не палачи по должности, в десятках случаев производят убийства своими руками. Одесский Вихман расстреливает в самих камерах по собственному желанию, хотя в его распоряжении было 6 специальных палачей (один из них фигурировал под названием «амур»). Атарбеков в Пятигорске употребляет при казни кинжал. Ровер в Одессе убивает в присутствии свидетеля некоего Григорьева и его 12-летнего сына… Другой чекист в Одессе «любил ставить свою жертву перед собой на колени, сжимать голову приговоренного коленями и в таком положении убивать выстрелом в затылок».[304]Таким примерам несть числа…

***

Смерть стала слишком привычна. Мы говорили уже о тех циничных эпитетах, которыми сопровождают обычно большевистские газеты сообщения о тех или иных расстрелах. Такой упрощенно-циничной становится вся вообще терминология смерти:[305]«пустить в расход», «разменять» (Одесса), «идите искать отца в Могилевскую губернию», «отправить в штаб Духонина», Вуль «сыграл на гитаре» (Москва), «больше 38 я не мог запечатать», т. е. собственноручно расстрелять (Екатеринослав), или еще грубее: «нацокал» (Одесса), «отправить на Машук — фиалки нюхать» (Пятигорск); комендант петроградской Чека громко говорит по телефону жене: «Сегодня я везу рябчиков в Кронштадт».[306]

Также упрощенно и цинично совершается, как мы много раз уже отмечали, и самая казнь. В Одессе объявляют приговор, раздевают и вешают на смертника дощечку с номером. Так по №№ по очереди и вызывают[307]. Заставляют еще расписываться в объявлении приговора. В Одессе нередко после постановления о расстреле обходили камеры и собирали биографические данные для газетных сообщений.[308]Эта «законность» казни соблюдается в Петрограде, где о приговорах объявляется в особой «комнате для приезжающих». Орган центрального комитета коммунистической партии «Правда»[309]высмеивал сообщения английской печати о том, что во время казни играет оркестр военной музыки. Так было в дни террора в 1918 г. Так расстреливали в Москве «царских министров», да не их одних. Тогда казнили на Ходынском поле и расстреливали красноармейцы. Красноармейцев сменили китайцы. Позже появился как бы институт наемных палачей — профессионалов, к которым от времени до времени присоединялись любители-гастролеры.

Ряд свидетелей в Деникинской комиссии рассказывают о расстрелах в Николаеве в 1919 г. под звуки духовой музыки. В Саратове расстреливают сами заключенные (уголовные) и тем покупают себе жизнь. В Туркестане сами судьи. Утверждают свидетели теперешних уже дней, что такой же обычай существует в Одессе в губернском суде — даже не в Ч.К. Я не умею дать ответа на вопрос, хорошо или плохо, когда приводит казнь в исполнение тот, кто к ней присудил… К 1923 г. относится сообщение о том, как судья В. непосредственно сам убивает осужденного: в соседней комнате раздевают и тут же убивают… Утверждают, что в Одессе в Ч.К. в 1923 г. введен новый, усовершенствованный способ расстрела. Сделан узкий, темный коридор с ямкой в середине. С боков имеются две бойницы. Идущий падает в яму и из бойниц его расстреливают, при чем стреляющие не видят лица расстреливаемого.

Не могу не привести еще одного описания расстрелов в московской Ч.К., помещенного в № 4 нелегального бюллетеня левых с.-р.[310]Относится это описание к тому времени, когда «велись прения о правах и прерогативах Ч.К. и Рев. Трибуналов», т. е. о праве Ч.К. выносить смертные приговоры. Тем характернее картины, нарисованные пером очевидцев:

«Каждую ночь, редко когда с перерывом, водили и водят смертников „отправлять в Иркутск“. Это ходкое словечко у современной опричнины. Везли их прежде на Ходынку. Теперь ведут сначала в № 11, а потом из него в № 7 по Варсонофьевскому переулку. Там вводят осужденных — 30-12-8-4 человека (как придется) — на 4-ый этаж. Есть специальная комната, где раздевают до нижнего белья, а потом раздетых ведут вниз по лестницам. Раздетых ведут по снежному двору, в задний конец, к штабелям дров и там убивают в затылок из нагана.

Иногда стрельба неудачна. С одного выстрела человек падает, но не умирает. Тогда выпускают в него ряд пуль; наступая на лежащего, бьют в упор в голову или грудь.

10—11 марта Р. Олеховскую, приговоренную к смерти за пустяковый поступок, который смешно карать даже тюрьмой, никак не могли убить. 7 пуль попало в нее, в голову и грудь. Тело трепетало. Тогда Кудрявцев (чрезвычайник из прапорщиков, очень усердствовавший, недавно ставший „коммунистом“) взял ее за горло, разорвал кофточку и стал крутить и мять шейные хрящи. Девушке не было 19 лет.

Снег на дворе весь красный и бурый. Все забрызгано кругом кровью. Устроили снеготаялку, благо — дров много, жгут их на дворе и улице в кострах полсаженями. Снеготаялка дала жуткие кровавые ручьи.

Ручей крови перелился через двор и пошел на улицу, перетек в соседние места. Спешно стали закрывать следы. Открыли какой-то люк и туда спускают этот темный страшный снег, живую кровь только что живших людей!..»

Большевики гордо заявляют: «у нас гильотины нет». Не знаю, что лучше: казнь явная или казнь в тайниках, в подвалах, казнь под звук моторов, чтобы заглушить выстрелы… Пусть ответят на это другие… Но мы отмечали уже и казни публичные.

Не везде расстреливают ночью… В Архангельске расстреливали днем на площадке завода Клафтона и на расстрел «смотреть собиралась масса окрестной детворы».[311]Днем подчас убивали и в Одессе. Почти на глазах у родственников расстреливают и в Могилеве. «К ревтрибуналу 16 армии — рассказывает очевидец[312]— около 5–7 час. вечера подается грузовик, на который молодцевато вскакивает десяток вооруженных палачей, вооруженных до зубов и с лопатами! На грузовик усаживают смертников и уезжают. Ровно через час грузовик возвращается. Палачи также молодцевато соскакивают, волоча мешки с оставшимися от смертников сапогами, гимнастерками, фуражками и пр… Вся эта процедура происходит днем (часовая стрелка передвинута на 3 часа вперед) на глазах родных и близких, женщин и детей».

Только человек, находящийся во власти совершенно исключительного политического изуверства, потерявший все человеческие чувства, может не отвернуться с отвращением от тех форм, при которых произошло убийство царской семьи в Екатеринбурге. Родители и дети были сведены ночью в одну комнату и все перебиты на глазах друг у друга. Как описывает красноармеец Медведев, один из очевидцев «казни», в своих показаниях, данных следствию в феврале 1919 г., приговоренные к казни шли медленно и «видимо все догадывались о предстоящей им участи». История не знает другой картины убийства, подобной той, которой ознаменовалась екатеринбургская ночь с 16 на 17 июля 1918 г.[313]

Смертники

Смертная казнь в России действительно стала «бытовым явлением». Мы знаем, что когда-то люди всходили на гильотину с пением марсельезы… В России, присужденные к смерти левые с.-р. в Одессе, положенные связанными на грузовик под тяжестью 35 тел, нагруженных поверх, поют свою марсельезу. Может быть, в самой тюрьме эта обыденность смерти ощущается наиболее остро. В сборнике «Че-Ка» есть яркие страницы, описывающие переживания заключенного, попавшего в камеру смертников.[314]

«В страшную камеру под сильным конвоем нас привели часов в 7 вечера. Не успели мы оглядеться, как лязгнул засов, заскрипела железная дверь, вошло тюремное начальство, в сопровождении тюремных надзирателей.

— Сколько вас здесь? — окидывая взором камеру — обратилось к старосте начальство.

— Шестьдесят семь человек.

— Как шестьдесят семь? Могилу вырыли на девяносто человек, — недоумевающе, но совершенно спокойно, эпически, даже как бы нехотя, протянуло начальство.

Камера замерла, ощущая дыхание смерти. Все как бы оцепенели.

— Ах, да, — спохватилось начальство, — я забыл, тридцать человек будут расстреливать из Особого Отдела.

Потянулись кошмарные, бесконечные, длинные часы ожидания смерти. Бывший в камере священник каким-то чудом сохранил нагрудный крест, надел его, упал на колени и начал молиться. Многие, в том числе один коммунист, последовали его примеру. В камеру доносились звуки расстроенного рояля, слышны были избитые вальсы, временами сменявшиеся разухабисто веселыми русскими песнями, раздирая и без того больную душу смертников — это репетировали культпросветчики в помещении бывшей тюремной церкви, находящейся рядом с нашей камерой. Так по злой иронии судьбы переплеталась жизнь со смертью».[315]

«В камеру доносились звуки расстроенного рояля»… Действительно жутко в «преддверии могилы». И эту «психическую пытку» испытывает всякий, на глазах у кого открыто готовят расстрел. Я помню один вечер в июле 1920 г. в Бутырской тюрьме. Я был в числе «привилегированных» заключенных. Поздно вечером на тюремном дворе, когда он был уже пуст, случайно мне пришлось наблюдать картину — не знаю жуткую или страшную, но по своему неестественному контрасту врезавшуюся в память, как острая игла.

В тюремном коридоре, где были заключенные коммунисты, шло разухабистое веселье — рояль, цыганские песни, рассказчик анекдотов. Это был вечер с артистами, устроенный администрацией для преступников в «доме лишения свободы». Песни и музыка неслись по тюремному двору. Я молча сидел, и нечаянно глаза обратились на «комнату душ». Здесь у решетки я увидал исковерканный судорогами облик, прильнувший к окну и жадно хватавший воздух губами. То была одна из жертв, намеченных к расстрелу в эту ночь. Было их несколько, больше 20, и ждали они своего череда. «Комиссар смерти» увозил их небольшими группами…

Я не помню дальнейшего. Но впредь я боялся выходить в неуказанное время на тюремный двор… Мне вспомнились соответствующие строки из «Бытового явления» В. Г. Короленко, где автор приводит письмо, полученное им от заключенного, присутствовавшего в тюрьме в момент, когда в стенах ее должна была совершиться смертная казнь. Тюрьма затихла. Словно она умерла, и никто не смел нарушить этого гробового молчания. Очерствело ли человеческое сердце от того, что стало слишком уже повседневным, или слишком уже малоценной стала человеческая жизнь, но только и к казни стали привыкать. Вот ужас нашего психического бытия. Я не могу не привести картины, набросанной тем же корреспондентом «Последних Новостей»[316]из Могилева: «Накануне заседания Гомельской выездной сессии на всех углах были расклеены объявления о публичном суде дезертиров в здании театра. Я пошел. Сидит тройка и судит сотню дезертиров. Председатель кричит на подсудимого и присуждает к расстрелу. Я выбежал из залы. У входа в фойе наткнулся на публику, преспокойно покупающую билеты на вечерний спектакль…»

А сами смертники? — Одни молчаливо идут на убой, без борьбы и протеста в глубокой апатии дают себя связывать проволокой. «Если бы вы видели этих людей, приговоренных и ведомых на казнь, — пишет сестра Медведева — они были уже мертвы…» Другие унизительно, безуспешно молят палачей; третьи активно борятся и избитые насильно влекутся в подвал, где ждет их рука палача. Надо ли приводить соответствующую вереницу фактов. «Жутко становилось, за сердце захватывало, — пишет Т. Г. Куракина в своих воспоминаниях про Киев[317]— когда приходили вечером за приговоренными к расстрелу несчастными жертвами. Глубокое молчание, тишина воцарялись в комнате, эти несчастные обреченные умели умирать: они шли на смерть молча, с удивительным спокойствием — лишь по бледным лицам и в одухотворенном взгляде чувствовалось что-то уже не от мира сего. Но еще более тяжелое впечатление производили те несчастные, которые не хотели умирать. Это было ужасно. Они сопротивлялись до последней минуты, цеплялись руками за нары, за стены, за двери; конвоиры грубо толкали их в спины, а они плакали, кричали обезумевшим от отчаяния голосом, — но палачи безжалостно тащили их, да еще глумились над ними, приговаривая: что, не хочешь к стенке стать? не хочешь, — а придется». Очевидно не из-за страха смерти, а в ужасе перед палачеством многие пытаются покончить с собой самоубийством перед расстрелом. Я помню в Бутырках татарина, мучительно перерезавшего себе горло кусочком стекла в минуты ожидания увода на расстрел. Сколько таких фактов самоубийств, вплоть до самосожжения, зарегистрировано уже, в том числе в сборнике «Че-Ка», в материалах Деникинской комиссии. Палачи всегда стремятся вернуть к жизни самоубийцу. Для чего? Только для того, чтобы самим его добить. «Коммунистическая» тюрьма следит за тем, чтобы жертва не ушла от «революционного правосудия»… В материалах Деникинской комиссии зарегистрированы потрясающие факты в этой области. Привезли в морг в Одессе трупы расстрелянных. Извозчик заметил, что одна из женщин «кликает» глазами и сообщил служителю. В морге женщина очнулась и стала, несмотря на уговоры служителя, в полусознании кричать: «мне холодно», «где мой крест?» (Другой очевидец говорит, что она стала кричать, так как рядом увидала труп мужа). Убийцы услышали и… добили. Другой свидетель рассказывает об очнувшемся в гробу — также добили. Третий случай. Крышка одного из гробов при закрытии поднялась и раздался крик: «Товарищи! я жив». Телефонировали в Ч.К.; получили ответ: прикончите кирпичом. Звонят в высшую инстанцию — самому Вихману. Ответ смешливый: «Будет реквизирован и прислан лучший хирург в Одессе». Шлется чекист, который убивает из револьвера недобитого.

Процитирую еще раз строки, которыми закончил свой очерк автор статьи «Корабль смерти».[318]

«Карающий меч преследует не только прямых врагов большевистского государства. Леденящее дыхание террора настигает и тех, чьи отцы и мужья лежат уже в братских могилах. Потрясенные нависшим несчастьем и ждущие томительными месяцами катастрофы, матери, жены и дети узнают о ней лишь много спустя, по случайным косвенным признакам, и начинают метаться по чекистским застенкам, обезумевшие от горя и неуверенные в том, что все уже кончено…

Мне известен целый ряд случаев, когда М.Ч.К. для того, чтобы отделаться, — выдавала родным ордера на свидание с теми, кто заведомо для нее находился уже в Лефортовском морге.

Жены и дети приходили с „передачами“ в тюрьмы, но, вместо свиданий, им давался стереотипный ответ:

— В нашей тюрьме не значится. Или загадочное и туманное:

— Уехал с вещами по городу…

Ни официального уведомления о смерти, ни прощального свидания, ни хотя бы мертвого уже тела для бережного семейного погребения…

Террор большевизма безжалостен. Он не знает пощады ни к врагам, ни к детям, оплакивающим своих отцов».

И когда в таких условиях поднимается рука мстителя, может ли общественная совесть вынести осуждение акту мщения по отношению тех, кто явился творцом всего сказанного? Мне вспоминаются слова великого русского публициста Герцена, написанные более 50 лет тому назад. Вот эти строки:

«Вечером 26-го июня мы услышали после победы Национала под Парижем, правильные залпы с небольшими расстановками… Мы все глянули друг на друга; у всех лица были зеленые… „Ведь это расстреливают“, сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна. За такие минуты ненавидят десятки лет, мстят всю жизнь. Горе тем, кто прощает такие минуты ».[319]

То были безоружные враги, а здесь… самые близкие родные…

В воспоминаниях С. М. Устинова[320]есть описание жуткой сцены: «на главной улице, впереди добровольческого отряда крутилась в безумной, дикой пляске растерзанная, босая женщина… Большевики, уходя в эту ночь, расстреляли ее мужа…»

Издевательства над женщинами

Прочтите сообщения о насилиях, творимых над женщинами, и удивитесь ли вы неизбежной, почти естественной мести.

В той изумительной книге, которую мы так часто цитируем, и в этом отношении мы найдем немало конкретного материала. Не достаточно ли сами по себе говорят нижеследующие строки о том, что вынуждены терпеть женщины в Холмогорском концентрационном лагере.[321]

«…Кухарки, прачки, прислуга берутся в администрацию из числа заключенных, а притом нередко выбирают интеллигентных женщин. Под предлогом уборки квартиры помощники коменданта (так поступал, напр., Окрен) вызывают к себе девушек, которые им приглянулись, даже в ночное время… И у коменданта и у помощников любовницы из заключенных. Отказаться от каких-либо работ, ослушаться администрацию — вещь недопустимая: заключенные настолько запуганы, что безропотно выносят все издевательства и грубости. Бывали случаи протеста — одна из таких протестанток, открыто выражавшая свое негодование, была расстреляна (при Бачулисе). Раз пришли требовать к коменданту интеллигентную девушку, курсистку, в три часа ночи; она резко отказалась идти и что же — ее же товарки стали умолять ее не отказываться, иначе и ей и им — всем будет плохо».

В Особом Отделе Кубанской Чеки, «когда женщин водят в баню, караул устанавливается не только в раздевалке, но и в самой бане…» Припомните учительницу Домбровскую, изнасилованную перед расстрелом… Одну молодую женщину, приговоренную к расстрелу за спекуляцию, начальник контрразведки Кисловодском Ч.К. «изнасиловал, затем зарубил и глумился над ее обнаженным трупом».[322]В черниговской сатрапии, как рассказывает достоверный свидетель в своих не напечатанных еще воспоминаниях — при расстреле жены ген. Ч. и его двадцатилетней дочери, последняя предварительно была изнасилована. Так рассказывали свидетелю шоферы, возившие их на место убийства…

Вокруг женщин, бившихся в истерике на полу, толпились их палачи. Пьяный смех и матерщина. Грязные шутки, расстегивание платья, обыск… «Не троньте их» — говорил дрожащим от испуга голосом старший по тюрьме, не чекист, а простой тюремный служащий. «Я ведь знаю, что вам нельзя доверять женщин перед расстрелом…» Это из описания ночи расстрела в Саратове 17-го ноября 1919 года. Об изнасиловании двух социалисток в Астрахани мы читаем сообщение в «Революционной России».[323]

Так повсеместно. Недавно в выходящем в Берлине «Анархическом Вестнике»[324]одна из высланных анархисток рассказывала о вологодской пересыльной тюрьме: «Уходя надзирательница предупреждала нас, чтобы мы были настороже: ночью к нам может придти с известными целями надзиратель или сам заведующий. Такой уже был обычай. Почти всех приходящих сюда с этапами женщин использовывают. При этом почти все служащие больны и заражают женщин… Предупреждение оказалось не напрасным…»

Я помню в Бутырках в мужском одиночном корпусе, где было отделение строгой тюрьмы Особого Отдела, произошел случай изнасилования заключенной. Конвой объяснил, что арестованная добровольно отдалась за 1/2 фунта хлеба. Пусть будет так. За полфунта плохого черного хлеба! Неужели нужны какие-нибудь комментарии к этому факту? Об изнасилованных в Петербурге говорит Синовари в своих показаниях на процессе Конради.

Но вот материалы иного рода из деятельности той же Кубанской Чрезвычайной Комиссии.

«Этот маленький станичный царек, в руках которого была власть над жизнью и смертью населения, который совершенно безнаказанно производил конфискации, реквизиции и расстрелы граждан, был пресыщен прелестями жизни и находил удовольствие в удовлетворении своей похоти. Не было женщины, интересной по своей внешности, попавшейся случайно на глаза Сараеву, и не изнасилованной им. Методы насилия весьма просты и примитивны по своей дикости и жестокости. Арестовываются ближайшие родственники намеченной жертвы — брат, муж или отец, а иногда и все вместе, приговариваются к расстрелу. Само собой разумеется, начинаются хлопоты, обивание порогов „сильных мира“. Этим ловко пользуется Сараев, делая гнусное предложение в ультимативной форме: или отдается ему за свободу близкого человека, или последний будет расстрелян. В борьбе между смертью близкого и собственным падением, в большинстве случаев жертва выбирает последнее. Если Сараеву женщина особенно понравилась, то он „дело“ затягивает, заставляет жертву удовлетворить его похоть и в следующую ночь и т. д. И все это проходило безнаказанно в среде терроризованного населения, лишенного самых элементарных прав защиты своих интересов».

«В станице Пашковской председателю исполкома понравилась жена одного казака, бывшего офицера Н. Начались притеснения последнего. Сначала начальство реквизировало половину жилого помещения Н., поселившись в нем само. Однако, близкое соседство не расположило сердца красавицы к начальству. Тогда применяются меры к устранению помехи — мужа, и последний, как бывший офицер, значит контрреволюционер, отправляется в тюрьму, где расстреливается.

Фактов эротического характера можно привести без конца. Все они шаблонны и все свидетельствуют об одном — бесправии населения и полном, совершенно безответственном произволе большевистских властей…»

«— Вы очень интересная, ваш муж недостоин вас, — заявил г-же Г. следователь-чекист, и при этом совершенно спокойно добавил, — вас я освобожу, а мужа вашего, как контрреволюционера, расстреляю; впрочем, освобожу, если вы, освободившись, будете со мной знакомы… Взволнованная, близкая к помешательству рассказала Г. подругам по камере характер допроса, получила совет во что бы то ни было спасти мужа, вскоре была освобождена из Чеки, несколько раз в ее квартиру заезжал следователь, но… муж ее все-таки был расстрелян.

Сидевшей в Особом Отделе жене офицера М. чекист предложил освобождение при условии сожительства с ним. М. согласилась и была освобождена, и чекист поселился у нее, в ее доме.

— Я его ненавижу, — рассказывала М. своей знакомой госпоже Т., но что поделаете, когда мужа нет, на руках трое малолетних детей… Впрочем, я сейчас покойна, ни обысков не боишься, не мучаешься, что каждую минуту к тебе ворвутся и потащат в Чеку».

Я мог бы пополнить этот перечень аналогичными случаями из практики московских учреждений, и не только московских. Из авторитетного источника я знаю о факте, который свидетельствует, что один из самых крупных чекистов повинен в таком убийстве… Не имея права в данный момент указать источник, не называю и фамилии.

«Каждый матрос имел 4–5 любовниц, главным образом из жен расстрелянных и уехавших офицеров» — рассказывает цитированный нами выше свидетель на лозаннском процессе о крымской эпопее. «Не пойти, не согласиться — значит быть расстрелянной. Сильные кончали самоубийством. Этот выход был распространен». И дальше: «пьяные, осатаневшие от крови, вечером, во время оргий, в которых невольно участвовали сестры милосердия, жены арестованных и уехавших офицеров и другие заложницы — брали список и ставили крест против непонравившихся им фамилий. „Крестики“ ночью расстреливались…» В Николаевских Ч.К. и Трибунале, — показывает один из свидетелей в Ден. комиссии, — происходили систематические оргии. В них заставляли принимать участие и женщин, приходивших с ходатайством об участи родственников, — за участие арестованные получали свободу. В показаниях киевской сестры милосердия Медведевой той же комиссии зафиксирована редкая по своему откровенному цинизму сцена. «У чекистов была масса женщин», — говорит Медведева. — «Они подходили к женщине только с точки зрения безобразий. Прямо страшно было. Сорин любил оргии. В страстную субботу в большом зале бывш. Демченко происходило следующее. Помост. Входят две просительницы с письмами. На помосте в это время при них открывается занавес и там три совершенно голые женщины играют на рояле. В присутствии их он принимает просительниц, которые мне это и рассказали».

Тщетны в условиях российского быта объявления каких-то «двухнедельников уважения к женщине», которые пропагандировала недавно «Рабочая газета» и «Пролетарская правда»! Ведь пресловутая «социализация женщин» и так называемые «дни свободной любви», которые вызывали столько насмешки и в большевистской и в небольшевистской печати, как факты проявления произвола на местах, несомненно существовали. Это установлено даже документами.

«Ущемление буржуазии»

«Террор — это убийство, пролитие крови, смертная казнь. Но террор не только смертная казнь, которая ярче всего потрясает мысль и воображение современника… Формы террора бесчисленны и разнообразны, как бесчисленны и разнообразны в своих проявлениях гнет и издевательство… Террор это — смертная казнь везде, во всем, во всех его закоулках…» Так пишет в своей новой книге «Нравственный лик революции»[325]один из деятелей октябрьских дней, один из созидателей того государственного здания, той системы, в которой «смертная казнь лишь кровавое увенчание, мрачный апофеоз системы», «упорно день за днем» убивающий «душу народа». Как жаль, что г. Штейнберг написал это в Берлине в октябре 1923 г., а не в октябре 1917 г. Поздно уже говорить о «великом грехе нашей революции» теперь, в атмосфере «неисчерпаемой душевной упадочности», которую мы наблюдаем. Но несомненно, чтобы объять всю совокупность явлений, именуемых «красным террором», надо было бы набросать картины проявления террора и во всех остальных многообразных областях жизни, где произвол и насилие приобрели небывалое и невиданное еще место в государственной жизни страны. Этот произвол ставил на карту человеческую жизнь. Повсюду не только заглушено было «вольное слово», не только «тяжкие цензурные оковы легли на самую мысль человеческую», но и немало русских писателей погибло под расстрелами в казематах и подвалах «органов революционного правосудия». Припомним хотя бы А. П. Лурье, гуманнейшего нар. соц., расстрелянного в Крыму за участие в «Южных Ведомостях», с.-р. Жилкина, редактора архангельского «Возрождения Севера», Леонова — редактора «Северного Урала», Элиасберга — сотрудника одесских газет «Современное Слово» и «Южное Слово», виновного в том, что «дискредитировал советскую власть в глазах западного пролетариата», плехановца Бахметьева, расстрелянного в Николаеве за сотрудничество в «Свободном Слове»; с.-д. Мацкевича — редактора «Вестника Временного Правительства»; А. С. Пругавина, погибшего в Ново-Николаевской тюрьме, В. В. Волк-Карачаевского, умершего от тифа в Бутырках, Душечкина — там же. Это случайно взятые нами имена. А сколько их! Сколько деятелей науки! Те списки, которые были недавно опубликованы заграницей союзом академических деятелей, неизбежно страдают большой неполнотой.

Оставим пока эти тяжелые воспоминания в стороне. Мы хотим остановиться лишь еще на одной форме терроризирования населения, в своей грубости и бессмысленности превосходящей все возможное. Мы говорим о так называемом «ущемлении буржуазии». Этим «ущемлением буржуазии», распространявшимся на всю интеллигенцию, отличался в особенности юг.[326]Здесь были специально назначенные дни, когда происходили поголовные обыски и отбиралось даже почти все носильное платье и белье — оставлялось лишь «по норме»: одна простыня, два носовых платка и т. д. Вот, например, описание такого дня в Екатеринодаре в 1921 г., объявленного в годовщину парижской коммуны:[327]«Ночью во все квартиры, населенные лицами, имевшими несчастье до революции числиться дворянами, купцами, почетными гражданами, адвокатами, офицерами, а в данное время врачами, профессорами, инженерами, словом „буржуями“, врывались вооруженные с ног до головы большевики с отрядом красноармейцев, производили тщательный обыск, отбирая деньги и ценные вещи, вытаскивали в одном носильном платье жильцов, не разбирая ни пола, ни возраста, ни даже состояния здоровья, иногда почти умирающих тифозных, сажали под конвоем в приготовленные подводы и вывозили за город в находившиеся там различные постройки. Часть „буржуев“ была заперта в концентрационный лагерь, часть отправлена в город Петровск на принудительные работы (!!) на рыбных промыслах Каспийского моря. В течение полутора суток продолжалась кошмарная картина выселения нескольких сот семей… Имущество выселенных конфисковалось для раздачи рабочим. Мы не знаем, попало ли оно в руки рабочих, но хорошо знаем, что на рынок оно попало и покупалось своими бывшими владельцами у спекулянтов, а угадывание своих костюмов у комиссаров, на их женах и родственниках сделалось обычным явлением».

Мы должны были бы нарисовать и картины произвольных контрибуций, особенно в первые годы большевистского властвования, доходивших до гиперболических размеров. Невнесение этих контрибуций означало арест, тюрьму, а, может быть, и расстрел, при случае, как заложников.

Я думаю, что для характеристики этих контрибуций — «лепты на дело революции» — достаточно привести речь прославленного большевистского командующего Муравьева при захвате в феврале 1918 г. Одессы, произнесенную им перед собранием «буржуазии».[328]

«Я приехал поздно — враг уже стучится в ворота Одессы… Вы, может быть, рады этому, но не радуйтесь. Я Одессы не отдам… в случае нужды от ваших дворцов, от ваших жизней ничего не останется… В три дня вы должны внести мне десять миллионов рублей… Горе вам, если вы денег не внесете… С камнем я вас в воде утоплю, а семьи ваши отдам на растерзание».

Может быть, все это и действительно не так было страшно. Это пытается доказать А. В. Пешехонов в своей брошюре: «Почему я не эмигрировал?» Теория от практики отличалась, и Муравьев не утопил представителей одесской буржуазии и общественности. Но по описанию того, что было, напр., в Екатеринодаре, подтверждаемое многими рассказами очевидцев, мною в свое время записанными, ясно, что так называемое «ущемление буржуазии» или «святое дело восстановления прав пролетариев города и деревни» не такое уже явление, над которым можно было лишь скептически подсмеиваться. У Пешехонова дело идет об объявленном большевиками в Одессе через год после экспериментов Муравьева (13-го мая 1919 г.) «дне мирного восстания», во время которого специально сформированными отрядами (до 60) должны были быть отобраны у «имущих классов» излишки продовольствия, обуви, платья, белья, денег и пр. В книге Маргулиеса «Огненные годы» мы найдем обильный материал для характеристики методов осуществления «дня мирного восстания», согласно приказу Советов Рабочих Депутатов, который заканчивался угрозой ареста неисполнивших постановления и расстрела сопротивляющихся. Местный исполком выработал детальнейшую инструкцию с указанием вещей, подлежащих конфискации — оставлялось по 3 рубахи, кальсон, носков и пр. на человека.

Наши рекомендации