Ю. Н. Солонин Дневники Эрнста Юнгера: впечатления и суждения 8 страница

Пока так уютно текла наша беседа о ходе времени, я спрашивал себя, не следует ли сейчас, когда честь ничего не значит, предпочесть его представления бездумному послушанию прочих офицеров. Ленивому идеализму, продолжающему существовать, будто все идет как надо, как нечто настоящее противостоит солдат; чувствуешь, что он был, есть и будет всегда и повсюду, и эти живые трупы ничего не поделают с ним. И чем больше опасность, тем ему лучше, тем больше в нем нужды.

Париж, 24 июля 1942

Прекрасные образы, всплывающие в сумерках перед закрытыми глазами. Сегодня — это медово-желтый агат, пронизанный словно нарисованным сепией коричневым мхом. Он медленно проплыл мимо, будто тонущий в бездне цветок.

Красные цветы, какие видишь иногда в темных провалах окон. Кажется, они вобрали в себя весь свет и теперь искрами рассыпают его на солнце.

Париж, 25 июля 1942

Тигровая лилия передо мной на столе. Пока я ее разглядываю, с нее вдруг падают шесть лепестков и шесть тычинок, подобно безжалостно сорванному роскошному одеянию, и остается только высохший пестик с завязью плода. Мгновенно осеняет меня, что за власть обрывает цветок. Сбирайте плоды, ибо так велят Парки.

Днем в Латинском квартале, там удивительное издание Сен-Симона в двадцати двух томах, памятник историографической страсти. Его сочинения — это те зерна, вокруг которых кристаллизуется модернизм.

Чай у докторессы. Затем мы пошли к Валентинеру, пригласившему нас на ужин. Кроме него там еще Клосе. Разговоры о Пикассо и Леоне Блуа. О Блуа Клосе рассказал анекдот; хоть я и не верю ему, но анекдот все-таки записал, поскольку он позволяет ощутить всю бездонную и в какой-то мере заслуженную ненависть литераторов к этому автору.

Как всегда по своей привычке, однажды Блуа напрасно клянчил деньги также и у Поля Бурже,{74} после того как бесцеремонно обошелся с ним на публике. Спустя какое-то время Бурже получил новую записку от Блуа с просьбой тотчас одолжить ему 150 франков, так как у него умер отец. Бурже кладет деньги в карман и лично отправляется на Монмартр, где Блуа проживает в одной из сомнительных гостиниц. Из его комнаты, к которой подвел портье, несется музыка, и, когда Бурже постучался, Блуа открывает ему дверь, будучи неодетым, тут же голые женщины, вино и закуска на столе. Блуа издевательски предлагает Бурже войти, тот следует приглашению. Он сразу кладет деньги на камин и оглядывается вокруг.

— Г-н Блуа, вы ведь писали мне, что ваш отец умер?

— А, так вы кредитор, — отвечает Блуа и распахивает дверь в соседнюю комнату, где на постели лежит труп его отца.

Что делает историю особенно подозрительной, так это место; его не назовешь предназначенным для смертного одра. Странно также, что в своих многочисленных дневниках Блуа ни разу не обмолвился об отце, хотя вообще-то в них с избытком деталей семейных отношений.

Сам Блуа, когда его, лежащего на смертном ложе, спросили, что он ощущает, глядя смерти в лицо:

— Une immense curiosite.[80]

Это прекрасно. Вообще он обезоруживает своими мощными, стремительными ударами.

Потом о знаменитостях. Графиня Ноэль, пригласившая маршала Жоффра:{75}

— Должно быть, перед битвой на Марне было ужасно скучно!

Портье принес блюда; подавая их, перед каждым щелкал каблуками. В первую мировую войну он был уборщиком при штурмовом отряде; он запрещает жене называть немцев «бошами».{76} — «Мне можно говорить „бош“, это я с ними воевал».

Париж, 26 июля 1942

Днем на кладбище Монпарнас. Долго проискав, нашел могилу Бодлера с высокой стелой, украшенную летучей мышью с гигантским ночным размахом крыльев.

Посреди этих разваливающихся мест последнего упокоения я долго стоял перед плитой Наполеона Шарля Луи Русселя, «художника», умершего 27 февраля 1854 г. в возрасте девятнадцати с половиной лет. На плите, заказанной в память о нем друзьями, лежал сброшенный с цоколя кубок, обросший мхом, изливавшимся из этого кубка зеленым потоком жизни.

Меня всегда трогает тайна, окутывающая подобные могилы безвестных людей в этом море склепов. Они точно следы на песке, которые скоро совсем заровняются ветром.

В «Рафаэле» я читал: Генрих Ганс-Якоб, «Теодор». Кажется, этот чисто народный дар рассказчика ныне совершенно иссяк. С его исчезновением ощущается нехватка гумуса литературной почвы, мшистой флоры у корней и основания стволов, критериев изобразительных устремлений вообще. Тогда засыхают и верхушки.

Ночью видел сон о прекрасной змее; ее панцирь отливал голубой сталью и был изрезан лабиринтом извилин, подобно персиковой косточке. Животное было таким большим, что я с трудом обхватил его за шею; мне пришлось его долго нести, так как не было клетки.

Мысль: мне хотелось бы создать для него прекрасный сад; но как же я его устрою, если у меня нет начального капитала?

Париж, 27 июля 1942

Сюрпризом была доставленная почтой корректура «Греческих богов» Фридриха Георга, отпечатанная у Клостермана. Хотя образы и идеи по нашим разговорам в Юберлингене уже были мне известны, в чтении они произвели на меня сильное впечатление. Прекрасно, как новое и старое касаются друг друга, — древние вещи поверяются хваткой времени. Хорошо ощущаешь, как немец шаг за шагом приближался к ним, и вот они уже сами двигаются ему навстречу. Мир мифов присутствует здесь постоянно; он подобен изобилию, укрытому от нас богами, — мы мыкаемся, как нищие среди неисчерпаемых богатств. Но поэты чеканят из них для нас монеты.

Париж, 28 июля 1942

Несчастный аптекарь на углу, у него насильно выслали жену. Такие благонравные натуры и не думают обороняться и защищать хотя бы то, что принадлежит им по праву. Даже если они себя убивают, то выбирают не судьбу свободного человека, возвращающегося в свою последнюю цитадель, они ищут у ночи убежища, точно испуганные дети, жмущиеся к своей матери. Слепота же молодых людей по отношению к страданиям беззащитных пугает; у них отсутствует орган для этого. Не говоря уже о рыцарских устоях… Они слишком слабы, да они утратили и простое приличие, запрещающее толкать слабого. Более того, они видят в этом свою доблесть.

Написав эти строки, я разыскал славного Потара, чтобы отдать ему рецепт, выписанный мне докторессой. Занимаясь со мной, он подарил мне кусочек мыла, словно чувствуя, что его судьба мне небезразлична, что я желаю ему добра. Не забывать, что я окружен страдающими. Это важнее всех военных и духовных доблестей, тем более — праздных аплодисментов молодежи, которой сегодня нравится одно, завтра — другое.

Затем на рю Фобур-Сент-Оноре у хромой антикварши, где я разглядывал иллюстрированное Карлом Вернером в 1870 году путешествие по Нилу. Когда я в дурном настроении, особенно помогает разглядывание картин.

Париж, 2 августа 1942

Днем на Пер-Лашез. Посреди города, вблизи перенаселенных кварталов вокруг Бастилии можно насладиться мирной прогулкой. На замшелой тропе, среди могил под кронами ясеней и акаций, я наткнулся на обелиск, воздвигнутый в память о великом энтомологе Латрейе.{77} Над надписью с именем вделан скарабей, а под ней — шелкопряд; скарабей держит шар, похожий на солнечный диск. Я положил цветок на эту могилу. Когда я его срывал, мне в награду из чашечки в руку выпал долгоносик, какого еще не было в моей коллекции.

Старое кладбище, вроде этого, похоже на каменоломню, богатству сортов и видов камня здесь способствовали многие роды. При виде некоторых сортов гранита и порфира мне пришло в голову, что в мире камня шлифовка олицетворяет собой то же, что цветение у растений и брачное одеяние у зверей. Она открывает глазу глубоко скрытые в недрах материи великолепие и порядок, И обратно, в цветении проявляется процесс кристаллизации.

Вечером звонит колокол — знак, что надо покидать кладбище. Посетители устремляются группами или поодиночке к выходу. Их шаг убыстряется по сравнению с тем, как они бродили между могил; казалось, мысли, пробуждаемые этим лабиринтом смерти, будили в них смутный страх.

В таких местах погребений культура выявляется как целое во всей своей покоящейся вдали от всех сражений силе. Мертвые вернулись в материнское лоно, стали недоступны какому-либо прикосновению, их противостоящие прежде друг другу имена образовали некую сумму. Можно видеть целые народы, точно в пространстве за кулисами, хотя там актеры снова становятся людьми. Здесь же они опять превращаются в дух. Могущество мертвых — почему утрачено это знание?

Я возвращался по рю Рокетт, куда временами падал свет от грозного демона Бастилии.

В «Рафаэле» я обнаружил в своей комнате фройляйн Вильму Штурм, разыскивавшую меня здесь как авгура. Затем я читал Ренана,{78} биографию сестер Бронте{79} и, наконец, Книгу Иова, где в 28-й главе указано на безмерность расстояния, отделяющего людей от истины: «Бездна и смерть говорят друг другу: ушами нашими слышали мы слух о ней».

Париж, 3 августа 1942

Закончил: Ренан, «Жизнь Иисуса», затем: Робер де Траз,{80} «Семья Бронте».

Значение сестер Бронте в том, что в них живет и действует, кажется, совершенно другой род интеллекта, возникающий неотчужденно, точно электрический ток. Можно считать, что знание пронизывает землю и народы, пока не проникнет к гнезду и к обретающемуся в нем юному племени. Так поддерживается знание в теле мира.

Экстраординарность Бронте позволяет думать, что в иных пределах, на иных звездах это — норма. В этом смысле прозрение, второе Я, пророчества экстраординарны. Подобно тому как есть цвета, лежащие за пределом шкалы видения, так существует темный ток знания, лишь изредка обретающий лицо в индивидуумах. Но на его невидимом влиянии зиждется гармония круга жизни, его стройность.

Париж, 4 августа 1942

Утром меня навестил в «Мажестик» г-н Зоммер и передал привет от Федеричи. Мы говорили о Китае, где он родился и который хорошо знает. Затем о Японии; его отец, желавший заказать себе спортивные брюки, доверился одному портному, отдав ему их образец, купленный ранее в Англии. Он объяснил японцу, что тот может этот образец распороть: брюки должны выглядеть точно так же. В обещанный день портной принес шесть готовых брюк, как в зеркале повторявших образец, — две заплаты и протертые до дыр места также не были забыты.

Париж, 5 августа 1942

Перпетуя пишет мне, что днем 2 августа на Ганновер было сброшено несколько бомб, унесших жизни многих людей. Когда занялся огонь, она услышала, как старый могильщик Щуддекопф возопил на кладбище: «Вишь ты, средь бела дня являются теперь!» В доме пастора наготове стоит чемодан, упакованный сменой белья и рукописями.

Обед у Морана, на котором его самого не было, так как сегодня он стал министром. Вместо него была его жена, я также видел там нового префекта полиции и княгиню Мюрат. С префектом мы говорили о разгуле преступности на рю Лапп; ему не понравилось, что я там бываю.

Париж, 6 августа 1942

Тальман де Рео.{81} «Историйки», которые я теперь читаю, выше истории Сен-Симона по своей плотской силе. Это в своем роде исследование социальной зоологии.

Так, вчера меня позабавил анекдот, рассказывающий о маркизе де Роклор. Он хорошо передает комизм, возникающий, когда общественные претензии начинают преобладать над естественным, музическим поведением человека.

На балу Роклор, взятый под руку мадам Обер, тянет за рукав своего дворецкого и спрашивает его, не станцует ли он с этой гражданкой. На этом был построен куплет:

Roquelaure est un danseur d’importance;

Mais

S’il ne connoist pas l’alliance

Il ne dansera jamais.[81]

Париж, 8 августа 1942

Вечером у Валентинера, где кроме Клосе я еще видел молодого летчика, командовавшего на островах танковой ротой. Во время разговора становилось все темнее; летучие мыши роились вокруг старых фронтонов, стрижи потревожили их гнезда. У жизни города есть и своя анималистская сторона, как на коралловом рифе.

Обратный путь с Клосе к площади Этуаль. Речь шла об обелисках, образующих на площадях магические центры, символы духовного устремления ввысь. Мир камня обретает в них смысл; иногда мне кажется, я вижу, как с их верха сыплются искры. Красиво, когда они светятся другим цветом, например красным, или когда случайно на них попадет луч света, но вид их также и устрашающ. В них угадываешь существование безлюдных городов, где тени этих колонн, подобно стрелке часов, отсчитывают время.

О Боэции и в этой связи о современной угрозе, когда и не требуется сбивать человека с наезженного пути, — о спокойствии слепоты. Клосе заметил по этому поводу, что человек всегда привязан к некоей неподвижной зоне. Так, будучи ребенком он всегда испытывал великий страх перед грозой, но мысль о том, что небо над тучами неизменно сияет голубизной, придавала ему силы.

Жуткая личность D. На замечание, что в его лагере принудительного труда от недоедания и нехватки лекарств умирают от шести до десяти человек в день и что нужно искать выход из создавшегося положения:

— Будем расширять кладбища.

Париж, 9 августа 1942

Не сами ли мы в некий решительный момент в преддверии нашего существования согласились со своей судьбой? Быть может, мы выбирали ее, вороша кучу одежд, как перед маскарадом. Но свет, при котором мы торопливо рылись в прихожей, был другим: ткань играла в нем своими собственными, естественными красками, и ветхое рубище нищего казалось нам, быть может, более желанным, чем мантия короля.

«Diable amoureux»,[82] там самое важное место, где Бьондетта говорит, что не случайность, а система точно рассчитанных необходимостей правит миром, — от вращения звезд до мелочной игры фортуны. Все происходящее в универсуме существует по внутренним законам чисел, и, значит, можно рассчитать и будущее.

После этого заявления она дает Альваресу несколько советов, которые помогут ему выиграть у фараона. Хотя деньги от нее он не принимает, такую поддержку он все же не считает предосудительной.

Это тонкая черта, так как на самом деле чертовщина достигает в кабалистике своего апогея, когда стирается всякая причинно-следственная связь. Так, путем механических операций с бесчисленными рядами цифр и их комбинаций из них можно составить или имена святых, или «Отче наш», или места из Писания. Хотя на самом деле полученные таким образом тексты представляют собой лишь буквенный образ, лишенный смысла и священной силы, присущей оригиналу.

И то, что Альваресу, ничего об этом не ведающему, после нескольких побед наскучивает фараон, — это прекрасная реакция здоровой, в сущности, натуры.

На самом деле, незнание будущего — привилегия человека; это один из бриллиантов в короне свободной воли, которую он носит. Утратив ее, он становится автоматом в мире автоматов.

Париж, 10 августа 1942

Ночью сны о траншеях первой мировой войны. Я находился в блиндаже, однако на этот раз со мной сидели мои дети, я показывал им книжку с картинками. Потом я вышел наружу и улегся в воронку. Земля была вспахана взрывами. Я растер в ладони рассыпающийся комок, ощущая материю, из которой мы вышли и в которую уйдем. Из нее же состояли мое тело и моя рука. Так и лежал я там, точно прах среди праха.

Париж, 11 августа 1942

Письмо Шлихтера со снимками мощных картин и рисунков. Особенно многого я жду от его иллюстраций к «Тысяче и одной ночи».

Париж, 12 августа 1942

С Фридрихом Георгом на скалистом утесе на краю пустыни. Мы бросали камни в комочек вещества размером с улитку, вспыхивающий голубизной ляпис-лазури, и обсуждали расстояние, на котором должен был бы произойти взрыв, ибо речь шла о в высшей степени взрывоопасной материи. Странно, что во сне я так часто встречаюсь с ним в сферах физики, тогда как наяву содержанием наших разговоров всегда является искусство.

Затем мы спустились к влажному, росистому краю уступа, чтобы собрать там насекомых, но они так отличались от всех известных мне видов, что я даже засомневался, стоит ли мне их брать с собой: они так мало придерживались присущих их роду законов, что собирание их не доставляло мне никакого удовольствия. Словно ребенок, я говорил их Создателю: «Я с тобой не вожусь».

Днем в парке Багатель, разглядывал чудесные цветы, там был долихос с роскошными пурпурно-фиолетовыми стручками. Это растение, чье торжество наступает не в цветении, а в плодах.

Затем текома с большими цветками, выставленными словно пылающие трубы, — прекрасный декор для входа в сады «Тысячи и одной ночи». Звезды клематиса; цветочные мухи тигровой окраски роились над ними, зависая почти неподвижно и дрожа крылышками.

Отдыхал в гроте. В мутно-зеленом пруду, среди которого он стоит, плавала крупная золотая рыба с темной чешуей на спине. Она тенью промелькнула в глубину, затем медленно всплывала, становясь все ярче, и, наконец, молнией коснулась поверхности воды.

Ночью, возможно под влиянием всего этого, мне снился мой экслибрис; на нем была изображена меч-рыба, всплывающая из бездны, залитой матово-черной тушью, по-японски изысканная, чей абрис был очерчен старинным золотом. Проснувшись, я был так захвачен этим видением, что даже хотел заказать гравюру, однако при свете дня его очарование поблекло. Радость, испытываемая во сне, сродни детской. Мгновение, следующее за пробуждением, снова превращает нас в мужчин.

Париж, 13 августа 1942

Закончил: Жан Кокто, «Essai de Critique Indirecte».[83] В ней — вещий сон, который автор мне однажды рассказывал у Кальве. Что касается меня, я не припомню подобных снов, напротив, переживания часто кажутся мне знакомыми по прежним снам. Они уже испытаны однажды в некоей бездонной глубине, в платоновской идее, что намного важнее, чем их конкретное воплощение. Таким же образом следовало бы ощущать и смерть, установить с ней некие доверительные отношения.

Из понравившихся мне замечаний хочу выписать такое: «Surnaturel hier, naturel demain».[84] Это так, ибо законам природы, по поводу незыблемости которых Ренан поднимает столько шума, приходится приспосабливаться к постоянным изменениям. Они сродни музыке сопровождения, умолкающей, когда дело доходит до действительно важных вещей. Живое не знает закона.

Выражаясь осторожно: законы природы — это те законы, которые мы ощущаем. Всякий раз, сделав решительный шаг, мы перестаем принимать их в расчет.

Техника реализовала себя настолько, что даже с разрушением господства техников и техницизма все равно придется считаться с ее существованием. Прежде всего с ее безжалостностью к своим жертвам. Она будет продолжать свое существование, как остался существовать Ветхий Завет после прихода Христа, — в виде нашей памяти о людях, относящихся к нему. Вопрос, собственно, в том, не утратит ли человек вместе с ней свободу? Быть может, здесь возникнет новая форма рабства. Оно может быть связано с комфортом, с обладанием властью, но узда его будет ощущаться постоянно. Свободные же люди, напротив, будут узнаны по новому блеску, который исходит от них. Вероятно, речь пойдет о совсем маленькой группе, лелеющей свободу; может быть, эти люди будут и среди жертв, но духовные обретения во много раз перевесят страдания.

Цветы, птицы, драгоценные камни, яркие вещи и пряный аромат. Они будят тоску по их родине.

Париж, 16 августа 1942

В субботу и воскресенье в Во-ле-Серне под Рамбуйе в гостях у главнокомандующего, использующего это старое аббатство в качестве летней резиденции. Пребывание в ней имеет то преимущество, что там можно делать и говорить то, что считаешь нужным, и не видеть вокруг лемуров. Леса там влажные, почти болотистые, что соответствует привычкам цистерианцев, занимавшихся строительством, словно бобры. Я видел скромное, но внушающее уважение надгробие прежнего аббата Теобальда, известного под именем Сен-Тибо де Марли.

Чтение там: Джозеф Конрад,{82} «Аванпост цивилизации», рассказ, в котором превосходно изображен переход от цивилизационного оптимизма к совершенной бестиальности. Двое филистеров прибывают в Конго с целью заработать денег и усваивают там каннибальские замашки. Процесс, который Буркхардт очень точно назвал «мгновенным распадом». Обоим была отчетливо слышна увертюра к нашему веку. Что Конрад ощущает острее, чем Киплинг, так это англосаксонский лейтмотив в наступивших отношениях. Он составляет удивительную по неожиданности черту нашего мира, которую вообще-то издавна прочили пруссакам. Суть в том, что среди особенностей англичан — способность переварить гораздо большую дозу анархии. Будь оба хозяевами гостиницы в обветшавшей части города, пруссак неизбежно пытался бы поддерживать внутренний регламент, действительно внося тем самым известную долю порядка, скрывающего за собой здание, все источенное до предела нигилизмом. Англичанин сразу же предоставит растущему беспорядку идти своим чередом, продолжая спокойно наливать, принимать деньги в кассу, и, если дело пойдет, поднимется в конце концов с частью одних гостей наверх и вздует там прочих.

По сравнению с пруссаком англичанин явно пользуется преимуществом флегматического темперамента перед сангвиническим, т. е. в реальности это преимущество моряка перед сухопутным человеком. Народ мореходов терпимее относится к качкам и переменам, чему они, как уже замечено, обязаны по преимуществу норманнской наследственности, более способствующей образованию слоя руководителей и вождей, чем германская. Во всяком случае, с такой родней лучше стоять спиной к спине или плечом к плечу, как в Belle-Alliance, чем сталкиваться лбами. Ведь именно к этому стремилась прусская политика, которая была хороша, пока ею руководили крупные аграрии, а не избранники демократических плебисцитов. Естественно, влияние земли ослабевает по мере того, как растет численность населения и в больших городах оседает большая его часть; влияние же моря постоянно растет. Это важное отличие. Все это мы обсуждали за столом, потом речь зашла о теперешней ситуации.

Затем в лесу с Шнатом, начальником ганноверского архива. Жителю Нижней Саксонии, знакомому с правилами ухода за лесом и связанными с ними особенностями, вспоминаются здесь коптильни и весь мир образов, разбуженный хранящимся в торфе запахом земли и пожаров. Демоны ландшафта обращают предание в род духовидения. В этом сумраке причудливо, но и ощутимо перед глазами встает историческое событие, например битва в Тевтобургском лесу, давно бы ставшая мифом, если б не посторонние свидетельства. Так в ганноверском музее, среди предметов торфяной культуры, сверкает серебряное сокровище Хильдесхайма. Эта вещь мне дорога; по ней видно превосходство богинь судьбы над сформировавшейся историей. Как бы ни была пестра и богата ее нить, именно они прядут и обрывают ее, а затем, в потоке времени, блекнет узор и остается одна тканина — общее для всех изначальное.

Генерал заговорил о русских городах; он считает, что для меня было бы особенно важно побывать в них, прежде всего ради поправок к моему «Рабочему». На что я ответил, что уже давно прописал себе в качестве покаяния посещение Нью-Йорка; впрочем, с командировкой на Восточный фронт тоже согласен.

Париж, 17 августа 1942

Утром в Буа, затем чай у мадам Моран в ее саду, где, сидя за мраморными столиками, видишь над высокими деревьями верхушку Эйфелевой башни. Тут же Геллер, Валентинер, Ранцау и маркиза де Полиньяк, с которой я обменялся воспоминаниями о катакомбах капуцинов в Палермо. Она полагает, что зрелище этого мрачного парада мертвецов будит бешеную жажду жизни; при выходе ощущаешь сильнейшее желание броситься на шею первому же встречному. Вероятно, поэтому мумия в древние времена считалась чем-то вроде афродизиака.[85]

Каприччо: способно ли древнее искусство консервации доставлять пищу и в наши дни, нельзя ли устроить трапезу с хлебом из пшеницы, лежащей в пирамидах, и бульоном из мяса храмового быка? Тогда в некрополях можно было бы добывать «мясной уголь», как ныне в шахтах — отложившийся из растений каменный уголь. Но запасы такого питания ограничены, как и запасы угля.

Париж, 18 августа 1942

Утром уничтожал бумаги, среди них — конструктивную схему установления мира, набросанную мною этой зимой.

Затем беседа с Карло Шмидом, пришедшим в мою комнату и снова рассказывавшим о своем сыне, потом о снах и о переводе Бодлера, уже оконченном им.

В бумажном магазине на авеню Ваграм купил записную книжку; я был в мундире. Мне бросилось в глаза выражение лица обслуживавшей меня девушки, следящей за мной с невероятной ненавистью. Светлоголубые глаза, зрачки которых сузились до точек, откровенно вонзились в меня с той страстью, с какой скорпион вонзает жало в свою добычу. Я ощущал, что ранее нечто подобное было невозможно. По мостам этих лучей к нам ничего не сойдет, кроме уничтожения и смерти. Они перекинутся на нас, как вирус болезни или искра, которую не загасить внутри себя никакими усилиями.

Париж, 19 августа 1942

Днем в «Рице» с Вимером, собравшимся на днях навестить в Марселе Пупе и Эркюля. Обсуждаем нынешнее положение. «Nous apres le deluge»,[86]

Затем чай у Шармиль. Мы обедали на рю Дюра, потом шли по ярко освещенной солнцем улице, перейдя по рю Фобур-Сент’Оноре к площади Этуаль. Слушали по дороге цвирканье сверчков, доносящееся из пекарен, и болтали обо всем на свете, подытоживая прошлое.

Чтение: «Люцинда» Шлегеля,{83} оставившая впечатление, что романтика могла бы стать здесь своего рода жизненной практикой, вроде попыток, в дурном стиле осуществленных Гентцем{84} и Варнхагеном.{85} Все это существует в виде ощущений и отголосков. Может, однажды они сложатся в отчетливую мелодию. Тогда бы романтика стала гармоничной прелюдией к избранным или рафинированным свершениям культуры позднего времени. И по сю пору ощущается, как она стремится овладеть способными натурами, подобно духу, существующему в виде схем, но взывающему к их воплощению во плоти и крови. Эти схемы могут переделать на романтический лад все, что угодно, вроде того как Людвиг II приспособил себе Версаль Людовика XIV или Вагнер — нордический мир богов. Романтический ключ отопрет девяносто девять покоев с сокровищами, в сотом же таятся безумие и смерть.

Париж, 26 августа 1942

Фридрих Георг пишет мне, что во время последнего налета на Гамбург в огне расплавился набор второй редакции «Иллюзий техники».

Вечером я зашел за докторессой, чтобы идти на прогулку по старым кварталам в полнолуние. У памятника Генриху IV мы спустились к скверу Вер-Галан, где светились огоньки кораблей и от воды пахло гнилью. Разговор о стихах Платена,{86} красоту которых она сравнила с отраженным светом луны, вторичным светом, — светом Эроса.

Подчас мне трудно бывает провести грань между сознательным и бессознательным существованием, между частью жизни, проходящей во сне, и той, что сложилась днем. То же самое случается при создании образов и фигур, — многое, обретающее плоть и кровь в процессе авторского труда, входит затем на полных правах в действительную жизнь.

Человек может раствориться в образе, магически вызванном им. Тогда происходит обратное: образы выносят его к свету и затем оставляют, спадая с плода, как лепестки.

Наше призвание — осуществить обратное романтикам движение: там, где они ныряют в глубь, мы всплываем на поверхность. Новое, более отчетливое видение еще непривычно и причиняет боль.

«Les tape-durs».[87] Так называли себя сентябристы. В этом слове есть что-то ужасно нетвердое, что сродни дурным детским играм этого мира.

Париж, 28 августа 1942

Все еще никаких сведений о поездке в восточные области. Днем разговор с Вайнштоком о Платоне и о том, насколько он современен. Это особенно очевидно мне после чтения «Греческих богов» Фридриха Георга.

Днем меня навестил в «Мажестик» некий г-н S., владелец электротехнических заводов. Он пришел с вопросом: готов ли нравственный человек сегодня вмешаться в действительность и каковы перспективы подобного вмешательства, — о чем мы долго беседовали, упоминая при этом Ницше, Буркхардта и Ставрогина.

Моего посетителя воодушевляла известная доля техническо-практического морализма или утопизма, подобно тому как отцы-иезуиты при заказе сводов церкви Святого Михаила в Мюнхене основывались на рациональности. Я же вспоминал распространенный 150 лет тому назад назидательный трактат «The Economy of Human Life».[88]

Интересно, что в подобной абстрактной беседе ощутимее и заметнее становится механизм конкретного мира, будто трогаешь поршни и маховики огромной машины.

Мы нуждаемся в ком-то, на кого можем обратить нашу искренность и сердечность. Впрочем, это не уберегает от досады, — согласье струн, сливающихся в аккорд, не всегда зависит от нашей воли. Нередко бывают встречи, которым заранее радовался, — и вот они оказываются холодными, и лишь спустя дни и недели вновь обретаешь душевное равновесие.

Ночью сны об облаках, — они точно поля из плотного снега с землистыми краями, как на тех глыбах, которые дети катают по земле в оттепель.

Париж, 29 август 1942

Днем у Де Муля на седьмом этаже здания на рю Дюмериль смотрели коллекции насекомых. Дверь открыл полный, с нездоровым цветом лица от долгого пребывания в тропиках господин лет шестидесяти с белой окладистой бородой. Он попросил меня обождать минуту в большом помещении, стены которого были заняты, точно книгами в библиотеке, коробками с бабочками. Я увидел там аквариум, с одной из полок на меня слетела горлица; воркуя, она несколько раз поклонилась и вцепилась в мой указательный палец. Затем пришел Де Муль и показал прекрасных бабочек с Соломоновых и других островов мира. Уже который раз я наблюдал странность этого стремления накапливать сотни тысяч маленьких цветных мумий — между прочим, это египетская черта. В мире уничтожения это увлечение кажется особенно хрупким. Ведь каждая из этих коробочек — часто результат скрупулезнейшей, многолетней работы. Поэтому Де Муль был так озабочен рассматриванием последствий от взрыва упавшего поблизости снаряда.

Наши рекомендации