Случаи в облкустпромвинплодовощи 2 страница

— Подкладку помню, а верх… какой, собственно говоря, верх? — бормотал он заворачивая какую-то полу.

— Бесстыдник! — пронзительно взвизгнуло в ворохе. — Куда, фулиган, лезешь… Старому человеку…

— Мамаша! — радостно констатировал Петр Степанович. — Выявлена и занесена на приход.

Ворох взметнулся, потрясенный подземными толчками, распался и рухнул на пол, а из его недр, как Венера из морской пены, вынырнула всклокоченная мамаша, прижимая к груди одеяльный сверток.

— Обе выявлены! Товарищ замзав, все в наличности! Стопроцентное выполнение плана.

Орденоносное начальство приподняло со стола отяжелевшую голову и увесисто прохрипело:

— Приветствуем грядущую смену орденоносного заготскота… Придривристалину!

Мусино счастье

— Ты что ж это, мать моя, и родить в классе думаешь?

Анна Семеновна положила на ближайшую парту обе связки подлежащих проверке тетрадок и грозно уперла обе руки в боки. Муся отжала над ведром мокрую тряпку, с трудом выпрямилась, поморщившись от боли в пояснице, и вытерла нос подсученным рукавом.

— А что делать? Сами знаете, Анна Семеновна, в школе-то я шести месяцев не прослужила еще, значит, по бюллетеню двадцать пять процентов дадут, двадцать рублей на месяц мне выйдет… На хлеб не хватит. Только вы не сумлевайтесь, я свой срок знаю и никакого беспокойства вам от меня не будет.

— Ой, девка, не хвались! Впервой родишь?

— Впервой.

— То-то и оно… Так ты помни: отвозить тебя в родилку некому.

Анна Семеновна забрала свои тетрадки и величественно выплыла из класса.

Муся снова принялась за мытье пола, но лишь нагнулась, как острая боль снова перепоясала ее.

— Началось. — пронеслось в мозгу Муси, — и корридора домыть не успею… спешить надо. До больницы-то километра три будет…

Милиционеру Хряпову оставалось ровно десять минут до смены. Дежурство прошло спокойно. Все в порядке — пьяных нет, как говорится. Хряпов окинул начальническим взором обе скрещивающиеся улицы.

— Ах, ты… Один валяется… под самую смену! Теперь волоки его в район, валандайся два часа…

Валявшийся под крыльцом пьяный, нарушивший все благополучие дежурства товарища Хряпова, при ближайшем рассмотрении оказался женщиной, уткнувшейся лицом в ступеньки и сотрясавшейся всем телом.

— Того лучше! Припадочная! Значит, везти нужно. А на чем?

Вокруг лежащей уже собирались любопытные.

— Пьяная, что ль? Али так, просто с голоду заслабела?

— Пьяная?! Не видишь, что ль, как ее карежит… Ясно-понятно — скорую помощь надо.

— Не больно она тебе скорая. Помереть разка два успеешь. В таком плане ее расстегнуть надо в первую очередь. Освободить дыхательность. Вы бы, гражданочки, занялись!

Две бабенки, принявшие на себя функции скорой помощи, перевернули больную вверх лицом и тотчас же установили безошибочный диагноз:

— Не видите, что ли? Родит она. Милиционер!

Принимай меры!

— А я вам кто? Акушор или хиниколог? Вот придет смена, тогда и за скорой помощью потопаю.

Пришлось бы новому гражданину социалистической родины узреть впервые эту родину из-под крыльца жактовского дома, если бы на его, а еще более на Мусино счастье, не проходила мимо машина с аэродрома. Сидевший в ней летчик оказался человеком отзывчивым. Он не только отвез Мусю в больницу, но всю дорогу заботливо поддерживал ее и успокоительно гладил по сбившимся волосам:

— Не бойся, не бойся, милая… дело обыкновенное…

Обыкновенным, очень обыкновениям было и все предшествовавшее появлению на свет нового подсоветского человека, которого Муся на следующий день впервые приложила к своей груди. Имени он еще не имел. Не имел и не мог иметь и отчества. Три цифры — 173 — порядковый номер рожденных в этом месяце, написанные химическим карандашом на крошечном лобике, составляли весь его паспорт.

— На тебя не похож, — заметила деловито осмотревшая новорожденного соседка Муси по койке, — в отца, что ли?

— Не знаю, — тихо ответила Муся.

Она на самом деле не знала. Ровно девять месяцев тому назад замужняя подружка Муси позвала ее к себе на новоселье. Счастливая была эта Томочка, Устроилась на все сто: мужа подцепила солидного, обстоятельного — завмагом служит; зарплата невелика, а все есть. Ну, и блат, конечно. Мировой муж, можно смело сказать. Вот и комнату с кухней получил, когда ответственные инженеры по углам треплются.

Новоселье справили на красоту. Нужные люди были. Ну, и выпито было порядочно. Всего хватало. Кто далеко жил — ночевать остался. Потушили свет, полегли на полу вповалку…

…Был ли то бухгалтер, завмагово начальство, или устроивший комнату инспектор жилуправления, или тот веселый, что на гитаре играл… Муся не знала, да и узнавать было незачем: бухгалтера посадили, инспектор на Камчатку завербовался, а гитарист… ищи ветра в поле!

Такова была обыкновенная, очень обыкновенная история, которую рассказала Муся своей соседке по койке.

А дальше пошло необыкновенное.

* * *

Через день в палату вошел стройный молодой летчик и прямо к Мусе. Поздоровался, ласково расспросил о здоровье, ловко поняньчил занумерованного младенца, даже поцеловал его, обещал навещать, щелкнул каблуками дорогих комсоставских сапог.

— Зовут-то вас как? — спросила на прощание Муся.

— Валей, — называя лишь имя (такова советская мода) отрекомендовался летчик, уходя.

— «Твой», что ли? — осведомилась соседка.

— Какое! — отмахнулась рукой Муся. — Это тот, что в родилку меня доставил. А мой-то…

— Смотри, девка, само к тебе счастье идет. Вот тебе и алименты готовые! Показывай на него. Присудят. Теперь насчет этого строго. Кто сумеет, так на одно дитю с трех отцов тянет.

А счастье, действительно необыкновенное счастье, само катилось на Мусю. Еще через день в палате появился шофер привезшей Мусю машины. Он положил в ноги Мусе огромный пакет и откозырял:

— От товарища Вересы! — снова козырнул и вышел, конфузливо отворачиваясь от кормящих грудью мамок.

В принесенном им пакете было то, о чем не могла мечтать не только безмужняя мать, уборщица школы Муся, но и все мамки всей родилки вместе взятые.

Счастье! Счастье! Шелковое стеганое одеяльце, рубашечки с кружевцами, пеленки…

— Ну, смотри, все как в старое время! — восклицали соседки над каждой вещью. — Откуда он это достал?

— Не знаешь, что ли? У них, у летчиков, свой закрытый коператив. Там все есть… галоши даже глубокие!

— Им щиколату по десять кил на месяц дают!

— Ну, девка, не будь дурой, пиши на него! Теперь и фамилия известная. Пиши!.

Муся не была ни алчной шантажисткой, ни лгуньей. Она была только Мусей, одной из миллионов Мусь, Дусь, Тамочек, у которых отнято их маленькое бабье счастье. Муся написала прокурору.

Алиментные дела разбираются вне очереди, и суд не заставил себя ждать. В зале сидели все мамки, лежавшие вместе с Мусей. Было также много служащих местного аэродрома.

— Обвиняемый, ваше имя, отчество и фамилия? — начал опрос судья.

— Валентина Семеновна Вереса, — отчеканивая окончания, ответил подсудимый.

В воцарившемся молчании прозвучал неудержимый смех какого-то из молодых летчиков.

— Объявляю перерыв! — суд удалился на совещание.

Разбирательство дела об отце женского пола после перерыва не возобновлялось. Но был другой суд, негласный. Районная тройка НКВД судила Мусю за введение в заблуждение советского правосудия. Муся переселилась куда-то на север…

О втором суде не сообщалось, а о первом был дан фельетон в областной северо-кавказской газете в назидание профессиональным алиментщицам, завалившим суды своими жалобами. Этот фельетон сохранился в памяти автора настоящих строк. Чего в них больше — комизма или трагедии женщин нашего отечества, пусть решит сам читатель.


«Бытовое разложение»

— Нд-а-а-а… Это проблема! — протянул, уперев глаза в висящий на стене портрет Буденного курсант военной академии Коля Куркин. — Проблема особого свойства. А только?. — полушопотом спросил он бравого маршала. Но тот промолчал, и Коля снова углубился в чтение письма.

Оно было длинным. Целых четыре листа ученической тетрадки были исписаны мелким, как бисер, но четким старушечьим почерком.

— Старалась старушка… Каждую букву выводила, — подумал Коля и живо представил себе ее, бабушку Лизу, собственно говоря, не настоящую бабушку, а только сестру настоящей, но все же единственную родственницу, которую знал за двадцать лет своей жизни воспитанный ею Коля. Он снова поднял глаза к портрету маршала, но вместо него увидел окно с кактусом и геранью, у окна — застланный рюшевой скатертью столик, на нем — старинные очки с треснувшим стеклом и чернильницу-мопса с отбитым ухом. Это он, Коля, отбил.

«Ты пишешь, — читал курсант, — что у вас в закрытом распределителе все есть. Вот я и прошу тебя купить там то, что обозначено в списке. Все это очень нужное. Для Марьи Степановны, домкомши нашей, детское особенно. У нас детского и в помине нет, а она человек влиятельный. Через нее только меня и не уплотняют. Деньги она дала, и я их шлю переводом. Уважь ее меня ради. А в конце для Оленьки. Она про тебя всегда спрашивает, помнит…»

— Это мы и без вас, бабушка, знаем, — буркнул Коля, взглянув на висевшее под маршалом маленькое «моментальное» фото девушки в лихо задранном сбоку берете.

«…ей очень хочется духов «Кремль» и чулок телесного цвета хоть пару. Я набрала от себя восемь рублей, а ты добавь от стипендии, чего нехватит. Не пожалей ей к именинам (одиннадцатого июля), как раз придет. Вот будет рада!»

Коля отложил письмо, вздохнул и взял в руки приложенный к нему список.

— Бумазейные пеленки… Ну, это можно, — читал он вслух, — кофточку детскую вязаную… Уже хуже. Чепчики розовенькие, — чорт бы их побрал! Сосочку с колечком — ну, это извиняюсь! Сами покупайте! Может вам еще горшочек? Для Оли «Кремль», чулки, пилочку ногтевую. Это можно. А насчет чепчиков с сосочкой…

О судьбе этих компрометирующих курсанта академии предметов Коля не договорил, а подошел к открытому окну, выходившему в сад академического общежития. Его комната была во втором этаже огромного здания, бывшего когда-то институтом благородных девиц, и в нее вливался густой аромат поднимавшейся снизу из куртин цветущей сирени.

— Совсем, как море, — думал Коля, смотря вниз — синие волны переливаются с лиловыми, а на них белая пена. Прежде тут институтки гуляли и мечтали о принцах. — Глаза курсанта почему-то перешли от сирени к маленькому портретику под усатым маршалом. — А принцы не являлись… И вместо них. Пеленки и соски, чорт им в глотку! — неожиданно решил курсант и высунулся в окно, втягивая всей силой широкой груди вздымающуюся снизу душистую волну. — А впрочем, рассуждая логически, почему принцы и пеленки несовместимы? Родят же принцессы детей? И не в порфиры их заворачивают?

Для решения этого сложного церемониального вопроса глаза Коли снова вернулись к стене, но спросили не маршала, а маленький портретик.

— Конечно, не в порфиры, — ответил тот, — а именно в пеленки, и чепчики на них надевают. Розовенькие… и с бантиками… и соски с колечками им в рот суют..

— Розовенькие…, — презрительно протянул Коля, снова пробежав глазами список, — Чорт с ними! Пусть розовенькие! В отделе комсостава продавец свой в доску, найдет и розовенькие… Постараюсь уж для бабки. Домкомша в самом деле человек нужный.

Но вместо бабки перед его глазами отчетливо вырисовалась та, что смотрела из-под Буденного, только не серая, как на фото, а красочная, живая, и в руках у нее был… розовенький чепчик с бантиком.

— Письмо получил? От сюжета? — раздалось сзади Коли. — Вот и поймал тебя! Так зачитался, что не слыхал, как я вошел.

— От бабки, — огрызнулся Коля, стараясь незаметно засунуть список в карман гимнастерки. Но этот маневр не удался.

— Прячешь? Коли от бабки, так не стал бы прятать от друга.

Вошедший был сожитель Коли по комнате Петр Матюшов, крепко сбитый, чернявый парень с низким лбом и тянувшей всю голову книзу тяжелой челюстью.

— Сюжетец твой, конечно, не вредный, — кивнул на портрет Матюшов, — один минус— пространство. Недоступная для эффективного обстрела дистанция. Я бы на твоем месте перенес огонь на близлежащие цели. Дело будет вернее. А там и без тебя наводчики найдутся. Достигнут попадания, будь уверочки. Кстати, о Верочке моей… — чмокнул губами Матюшов. — Бери сегодня увольнительную и топаем в киношку. Верочка с подружкой придет. Такой рафинад, что сам бы ел, ну, для кореша уж не жалко. Уступлю. Топаем, а?

— Пошел к чорту, — скомкал Коля бибкино письмо, — баллистику буду долбить. У меня по ней отставание.

Дело хозяйское, — обиженно хмыкнул Матюшов — принудительного ассортимента не навязываем. Но в резолютивном порядке выражаемся конкретно: дурень!

Курсант Матюшов приступил к сложной операции бритья и переодевания, а курсант Куркин демонстративно уселся у окна уперев глаза в страницу учебника. Но иксы и игреки, начальные и предельные скорости почему-то не перемещались с этих страниц в мозг Коли, не отпечатывались в нем. Этому мешала какая-то непонятная преграда, парализующая их зона. Может быть душистые волны, вздымавшиеся снизу, из сада, а может быть узор каких-то букв, но не бабушкиного бисерного почерка, а другого. Эти буквы сбегались откуда-то, становились в шеренги и получалось: «Колюшка, милый»…

— Ни черта не выйдет!

Матюшов огладил свежевыбритые щеки, одернул гимнастерку, еще раз обмахнул вычищенные на все сто сапоги, вытянулся и четким строевым шагом вышел из комнаты. Коля захлопнул книгу, потянулся, стал снова к окну и запел:

— Выходила на берег Катюша…

Потом вдруг перескочил на конец песни:

— А любовь Катюша сбережет…

И совсем неожиданно закончил:

— Чорт с вами! И чепчики куплю! — помолчал, обменялся понимающим взглядом с усатым маршалом. — И соску! — сообщил он ему интимно. — Можно потихоньку ее спросить. Навру что-нибудь, скажу: для подарка племяннице. Точка, — подошел к своему шкапчику и проверил замок.

Тайны бывают не только у людей, но и у вещей. Индивидуальные платяные шкапчики курсантов тоже имеют свои тайны. В одном хранится запретная в стенах академии бутылка коньяку, в другом — сшитые у вольного портного недозволенной ширины галифе. Колин шкапчик не имел своей тайны и поэтому никогда не запирался. Его ключ невылазно торчал в своем гнезде. Теперь, после получения письма и интимной беседы с маршалом, этот ключ переселился в карман Коли и утратил свою свободу, став прикованным цепочкой к пуговице брюк. Вероятно, он очень скучал там, так как кроме сурового казенного носового платка, поговорить было не с кем. Даже пачки «Дюбек-Марсалы» туда не забегали — Коля не курил. Зато висевшим в шкапу гимнастеркам стало много веселее. Прежде они могли любоваться только некрашеной фанерой стенок и днища шкапчика, а теперь каждый день новости: сначала под ними зарозовела стопка перевязанных ленточкой пеленок, потом на их радостном, весеннем лужке зацвели васильками бантики чепчиков, лиловыми колокольчиками крохотные чулочки, а рядом с ними пестрой Иван-да-Марьей вспыхнула из настоящей(!!) шерсти кофточка и от всего этого многоцветия до привыкших лишь к казарменным запахам форменных брюк (спускавшихся ниже) донеслось какое-то непонятное, чуть заметное сладостное дыхание… А в самом углу стал маленький, завернутый в полосатую бумажку таинственный пакетик. Что он таил в себе, знали только Коля и маршал. Дверь шкапа была заперта, когда Коля, придя из распределителя, замкнул и входную, вынул этот пакетик из кармана, развернул его, снял с коробки крышку с картинкой, изображавшей до невероятия краснощекого младенца, и начал вынимать из ватки вещь за вещью.

— С колечком! Во! Красота! — показал он маршалу какой-то необычайный и для академии и для предшествовавшего ей в этих стенах девичьего института предмет. — Первый сорт! Экстра!

Маршал как-будто удивился.

— А это что? Уточка. Как живая! Не целлулоза, а настоящий каучук. Там разве такие есть? Их и в Москве-то не найдешь!

Со столь явной очевидностью маршал согласился без спора.

— И погремок! Слыхал такой? — помахал Коля не имеющимся в оркестре академии инструментом. — Весь прибор купил.

Раскатившийся мелким горошком звук явно понравился и курсанту и маршалу.

Но ключ ничего этого не видал. Он томился в кармане и, вероятно, от скуки в тот же вечер сбежал оттуда. Как это случилось, Коля потом и сам понять не мог. Всегда аккуратный и точный, уходя в тот день в отпуск и переодеваясь, он отстегнул ключ от строевых брюк, положил его на столик… и не пристегнул к выходным.

— Промашка!

Но сначала казалось, что она прошла благополучно. Вернувшись из отпуска, Коля увидел ключ лежащим попрежнему на столе, а своего сожителя Матюшова лежащим уже в постели.

«— Значит, не полюбопытствовал, — решил про себя Коля, — я зря на него подумал. Хотя характер его всем известен. Ведьмина он продал, когда тот анекдот про Сталина рассказал. Ну, ладно, сошло!» — окончательно решил Коля, стягивая второй сапог.

— Сынок или дочка? — прозвучал вдруг непонятный для него вопрос, пропетый утрированно-сладким голоском. — С чем прикажете поздравить?

— Ты про что?

— Да про то… Сам знаешь, тихоня.

— Что?

— То… про что в родилке сообщают. Хорош друг — ни словечка!

— Ты, что, обалдел?

— Прежде балдел, а теперь поумнел. Ты, браток, жук хороший. Этакую невинность на себя напускал… Ну, так как же, с сынком или с дочкой?

— Ничего не понимаю.

— Брось петрушку строить. Иди лучше в сознание. С сынком, значит? — залился тонким смехом Матюшов. — А мировой из тебя папаша получится! Заботливый!

В мозгу Коли закрутился какой-то сумбурный фильм. Ключик… портретик… продавец в распределителе, завертывавший ему коробку…

— С бантиком! — заливался смехом Матюшов. — Розовенький?

— Гад! Сексот! По чужим шкапам шаришь!

— И сосочка!

Коля, как был без сапог, подбежал к кровати Матюшова, схватил его за ворот, поднял, поставил на ноги..

До бледневших в мареве майской ночи сиреневых кустов донесся звух двух глухих ударов.

На другой день Колю вызвали с занятий и дежурный провел его к всегда закрытой двери рядом с кабинетом начальника академии. Дверь вглотнула курсанта и через полчаса выплюнула его вновь, несущим подмышкой узел, завернутый в розовую бумазею. Коля как-то странно, не по-военному, волочил ноги и недопустимо для курсанта сутулился. Он шел, ничего не видя, и не заметил даже, как из узла что-то выпало и, погромыхивая мелким горошком, покатилось по полу.

А к концу занятий на висящей у той же двери большой черной доске был приколот листок и на нем стояло отстуканное бездушной, сухо трещавшей машинкой: «Курсанту Куркину Николаю за вещественно-доказанное проявление бытового разложения строгий выговор с предупреждением.»

Коля читал это вечером, когда корридор был пуст. Наступил на что-то ногой. Хрустнуло. Коля нагнулся, поднял маленький, погромыхивающий мелким горошком шарик, быстро спрятал его в карман и вдруг, выпрямившись, как на параде, бросил в упор доске:

— Сволочь!

Сусальный ангел

— Знаешь, Бобби, что скоро Рождество!..

Когда жена называет меня этим, давно канувшим в Лету, полузабытым мною самим именем, я уже догадываюсь, что готовится какая-то диверсия. Нужно быть настороже и поэтому отвечаю в дружесконей-тральном тоне.

— Что ж, Рождество. Верно. Оно каждый год в это время случается.

— На Рождество устраивают елки, — развиваются дальше действия противника, — теперь они разрешены… Ты читал в газетах?

Цель атаки теперь ясна, и я стягиваю свои силы к угрожающему пункту:

— Устраивают те, у кого дети есть. Понятно! Но причем тут мы с тобой? Детей нет, зачем же елка?

— Не для детей, а для нас самих, для больших… соберемся — вспомним…

— Ну, это совсем лишнее, — строго отвечаю я, — какие там воспоминания? К чему? Кроме того, — расходы!

— Об этом не беспокойся. Это все— мое дело! От тебя — только согласие!

Если противник реализует свои строго секретные, неизвестные мне фонды, значит дело серьезное. Чувствую, что мне придется сдаться, но все же еще протестую, расчитывая хоть на почетную капитуляцию:

— Хлопот-то сколько! Где, кроме того? В одной комнате? И поставить-то ее негде!

— Тоже не твое дело! Тебе — никаких хлопот! Зато представь: соберутся свои, только свои, самые близкие… Загорятся свечечки, заблестит снежок на зеленых ветках… Хлопушки, золотые орешки, и в каждом из них — заманчивая, чудесная тайна… и ты снова станешь маленьким Бобби, а я — застенчивой девочкой с голубым бантом на золотистых кудряшках… Хоть на час, на один только час, но вырвемся из этой мышиной суетни, чада примусов, ругани в очередях, грошевых расчетов и беспрерывного, нудного страха! Хоть на час! На полчаса! Ну, Бобби?…

Удар был направлен верно. В полусвете моей памяти, заваленной нагромажденными друг на друга «планами», «показателями», «конъюнктурами», промелькнул смутный облик какого-то мальчика в белой матроске с синим откидным воротником, подкравшегося на цыпочках к замочной скважине запертой двери… Конечно, это был не я, замызганный, истертый, трижды перелицованный советский «спец», а кто-то другой… Прозвучал мотив давно позабытой песенки:

«В лесу родилась елочка…»

Кто это играет, кто поет ее? Мама? Сестра? Да, кажется, они… Ведь были же они тогда? Были… были… были…

— Ну, согласен. На вашу ответственность, как говорится. Но ставлю и свои твердые условия выполнения плана: во-первых, только свои, никого из сомнительных.

— Конечно! Как же иначе!

— Во-вторых, водка не менее, как в полном ассортименте — чистейшая, лимонная и перцовка, и, в третьих, самое главное… и я сделал паузу…

— Ну!..

— Настоящие малороссийские колбасы! Какое же без них Рождество? И Гоголь такого не признавал! — поставил я трудные, почти невыполнимые условия, не надеясь и сам на их успех.

— Достанем! Сделаем! — с подлинным пафосом строительства воскликнула охваченная самоотверженным энтузиазмом жена, — я тетю Клодю настрою, а она, ты знаешь, все может, коли возьмется.

Это звучало убедительно. Тетя Клодя действительно обладала необыкновенной способностью творить чудеса в области доставаний, добываний, отыскиваний всего скрытого от взоров обычных граждан страны социалистического изобилия. Могуществу ее старушечьего кленового посошка, открывающего самые недоступные двери, позавидовала бы и сама упраздненная ныне фея из сказок. Но о тете потом, а пока мы с женой углубляемся в сложную работу по составлению списка возможных кандидатов.

— Конечно, обоих Морозовых и их чадушку, — выставляю я своего кандидата. Профессор Морозов руководит здесь научно-исследовательским институтом, ведет сложные опыты по аклиматизации каучуковых растений и считается светилом первой величины, а для меня он просто — Васька, с которым мы вместе от Шаляпина в «Дон Кихоте» с ума сходили и «Татьяну» справляли в годы оны. Рад он будет старое вспомнить. Сын его, правда, комсомолец, но, конечно, это только «защитный цвет»… Коммунизмом в такой семье заболеть нельзя. И с женой его я еще на гимназических балах танцевал. Потом растолкнула нас жизнь и снова свела в этом тихом южном городке.

— Нюрочка с мужем и с дочкой, — вставляет жена, — записывай! — Жена местная уроженка, здесь и училась. Подруг и родни, хоть отбавляй. Поэтому и я торопился продвинуть свогго ставленника — Семищева, теперь бухгалтера, а прежде тонягу-гусара. Вот с ним-то уже выпьем с толком и пониманием дела и «Журавля» споем… с многоточием…

— Список закончен. Двенадцать человек, тетя Клодя — тринадцатая. Плохая, говорят, примета, ну, да это раньше было, теперь все приметы отменены! Кроме того, считая с нами — пятнадцать!

— Пятнадцать! — я задумываюсь.

— Говорю тебе: ни о чем не беспокойся, — улавливает мои сомнения жена, — все сделаем очень дешево. Я уже придумала: на закуску…

— Я не о том… Но понимаешь, пятнадцать! Ну, будь бы еще пять, шесть, еще так. Но пятнадцать! Ведь это — уже собрание! Заговорят, доложат, кому следует — и готово! Мало ли народа в Колыму транспортируется…

— Но тебя же все знают, как вполне лояльного!

— А доктора Корнева не знали? Всех чекистов лечил! Лучший терапевт в округе! А где он теперь?

Жена тоже задумалась на минуту и вновь вспыхивает радостью:

— Придумала! Ты сам заранее заяви!

— Как заявить? На себя?

— А что ж такого? Поди и скажи: так и так, праздную, мол, ну, там предлог какой-нибудь выдумай… прибавку дали, скажи…

— Справятся. Не годится.

— Ну, другое. Наследство, скажи, получил.

— Какие теперь, к чертям, наследства!

— Придумала! Скажи, друзья комнату для нас в Москве нашли, а о том, что тебя нарком к себе берет и лишь за жилплощадью дело, все давно знают. Вполне правдоподобно.

— А потом?

— А потом комнату перехватят. Только и всего. Со всеми так бывает…

Этот проект был вполне реален. О приглашении меня в наркомат знали все сослуживцы. Знали, конечно, и где следует. Без спраівок и проверок не обошлось.

Вечером я тщательно обдумал конъюнктуру и решил начать с милиции: там меня знали, даже «блат» кое-какой с начальником был. Вошел к нему без доклада и по-товарищески изложил дело.

— Нас это не касается, — захохотало начальство, — на своей жилплощади пейте, гуляйте, от этого доход государству! Проявляйте энтузиазм! «Жить стало веселей» — сказал тов. Сталин. А, вот, на улицу выходите уже без энтузиазма. Проявите хоть на 41 градус — заберем… И за нарушение порядка статью дадим — стоит «годешник»!

Веселый был человек товарищ начальник милиции! Все с хохотом изложил, но вдруг лицо его омрачилось:

— Пятнадцать, говоришь? Многовато… мне-то, конечно, без разницы, хоть двадцать, но там-то что подумают? Всякое возможно… Советую, как другу: сходи к уполномоченному, в тройку, изложи, освети, осведоми в общем и целом:.. Как другу, говорю. Тебе же спокойней, а он — парень свой, сам выпить не дурак…

Совет был разумен, и я зашагал к заветному, лучшему в городе дому, над входом в который красовались четыре всемирно известные буквы: Н.К.В.Д.

Тут попасть на прием было много сложнее. Сначала опросили через окошечко, вроде как у кассира. Дали заполнить бланк. Забрали паспорт. Подождал. Вызвали к. столику и снова опросили. Отобрали портфель и повели по корридору…

Признаюсь, в эти минуты я горько раскаивался в том, что легкомысленно согласился на детский каприз жены. Какая там елка, хлопушки, орешки! Хлопнут тебя, раба Божьего, здесь лет на пять эти самые елки заготовлять в местах отдаленных, тогда будет на орехи… позолоченные…

Но делать нечего. Назад не повернешь — хуже будет. Запасаюсь большевистской стойкостью и иду впереди конвоира, как полагается.

— Здесь! Налево! Стукните в дверь!

Стукнул. Вошел. Все знакомое. Кто в этих кабинетах не побывал? Все они на один шаблон. Стол фронтом к входу, перед ним — стул, над ним — «мудрейший», сбоку — Ягода, тогда еще не расстрелянный…

— Садитесь. Что можете сообщить?

Я излагаю свое дело под прощупывающим меня «Гипнотизирующим» взглядом немигающих глаз. Кончил. Молчание. Страж бдительности пролетариата на этот раз, видимо, озадачен. Он ищет какого-то скрыто го смысла моей «информации» и находит его…

— Чего же вы, собственно, хотите? Ваша частная жизнь нас не интересует.

Знаем мы, как не интересует. Все домкомы вам еженедельные сводки о своих жильцах подают! Но разыгрываю роль вконец запуганного интеллигента.

Впрочем, тут и «играть» нечего: так ведь оно и есть…

— Зная необходимость бдительности при данной международной обстановке… — лепечу я.

— Бдительность необходима, конечно, но здесь — ваша частная жизнь… Пятнадцать человек, вы говорите. Да… ну, скажем так: к вам придут на вечер еще двое, очень милые люди… Они не нарушат вашего веселья, наоборот, выпьют, споют, потанцуют с молодежью. Прекрасные молодые люди…

— Да, конечно, — пытался протестовать я, — но все-таки, ведь соберутся только близкие, друзья детства, родственники… так сказать, семейное торжество…

— Ну что ж, рекомендуйте и их как приезжих дальних родственников, а, впрочем, кто у вас будет?

Я услужливо вытягиваю заготовленный список:

— Пожалуйста, вот…

Гипнотизирующий взгляд переносится на мой манускрипт. Покрытый рыжеватой щетиной указательный палец левой руки медленно ползет сверху вниз по заботливо расставленным женой номеркам… Правая рука свободно брошена на стол. У меня же, вследствие тесного общения по служебным делам с кассирами, привычка выработалась — смотреть при разговоре на рукй партнера. И тут смотрю. Вот указательный палец левой зацепился за жениного дядю учителя:

— Стороженко П. H.? Это какой? Учитель или железнодорожник?

— Учитель, — отзываюсь я, — 3-ей неполной… лояльнейший человек?

— Ааа… — вижу палец дальше вниз пополз, а на правой — мизинец к ладони загнулся…

— Профессор Морозов? Известный? Он друг вам или родственник?

На правой — пригнулся безымянный…

— Друг с университетской скамьи… Человек большого масштаба, много раз премирован.

Дальше, вниз… Задержка на Семищеве. Ну, пропало дело: значит, они на подозрении… Контра…

— Семищев из Плодвинсоюза? Здоровый такой крепкий?

— Он самый.

От характеристики я уже отказываюсь: похвалишь контрика, а потом и тебе статью пришьют. Молчание — золото.

Наши рекомендации