Ю. Н. Солонин Дневники Эрнста Юнгера: впечатления и суждения 3 страница
Pouilly, бургундское, шампанское, по одному наперстку. По случаю этого завтрака возле дворца были расставлены 20 полицейских.
Париж, 11 октября 1941
Днем в «Монте Карло» с Небелем,{14} с ним я обсуждал вопрос о сейфе. Он вернулся из отпуска и рассказал мне, что в Германии из-под полы распространяется роман Томаса Манна «Один день из жизни старого Гёте».
Затем у посланника Шлайера на авеню Суше. Разговор с Дриё ла Рошелем,{15} издателем «Nouvelle Revue Française»,[15] в особенности о Мальро,{16} за публикациями которого я слежу, с тех пор как несколько лет тому назад мне попал в руки его роман «La Condition humaine».[16] Я считаю его одним из тех редких наблюдателей, кто обладает верным глазом на панораму гражданских войн в XX веке.
Вечером у Шпейделя, только что говорившего по телефону с начальником тыла. В центральной части Восточного фронта уже лежит снег.
Париж, 13 октября 1941
Утром было свежо, но я провел приятный час в Тюильри. На солнце невозможно соскучиться: купаешься в потоке света. Затем на набережной Сены, где я приобрел экземпляр «Искушения святого Антония» Калло{17} в хорошем состоянии. У того же киоска я разглядел цветной рисунок с известным мотивом: птичку заманивают в клетку. Парочка, то ли в изнеможении, то ли только что пробудившаяся, расположилась на бидермайеровской кушетке; на них тонкие, прилегающие к телу одежды, сквозь которые, правда, не просвечивают подробности анатомического строения, но они обрисовываются тканью, точно легкие отпечатки раковин и аммонитов. Самое главное в этом жанре — заставить фантазию клюнуть на наживку; речь идет об искусстве двусмысленного.
Серпентарий; сперва в опытно-зоологическом отделе, затем у произведений искусства и этнографических коллекций. В завершение змея в качестве магической и культовой силы. Все на фоне южного ландшафта, в лабиринтах садов и скал, полных мерцающего шевеления. Туда ведут мраморные лестницы, на их ступенях нежатся ярко освещенные черные, пестрые и бронзовые змеиные тела. Подходить опасно; это доступно только посвященным. На заднем плане возле гротов — еще постройки, что-то вроде бань или храма Эскулапа.
Змея в качестве древней силы — это метафора, платоновская идея. Все ее воплощения — в природе ли, в Духовном ли мире — всего лишь приближаются к ней, не достигая ее. То же во всяких червях, круглых рыбах, рептилиях, ящерах, китайском Драконе и мифических тварях всякого рода.
Для «Дома» главное — архитектонически организованный мир, от темных подвалов до обсерваторий наверху. Важны также лестницы с их встречами. В каморках, комнатах и залах разыгрывается жизнь, она видна во всех подробностях, точно картины яркого сна. Движешься, как на сцене, одновременно чувствуя себя зрителем. «Pilgrim’s Progress».[17] {18} К рукописи следовало бы относиться отчасти, как к указаниям режиссера. Сюда вплетается акустика — реплики, значительно упрощающие жизненные отношения. «On tue les nôtres».[18] «Они выведывают у детей». Пройти весь земной круг; конечно, для этого нужен более зрелый возраст, больший опыт.
Отдельные помещения: камера неоспоримых решений, как платоновская идея любого суда. Служба переведения в низший класс. Лифты для преуспевших, которым больше не нужны лестницы; зеркальный кабинет.
Париж, 14 октября 1941
Вечер у Шпейделя в «Георге V». Там Зибург{19}, с очаровательной легкостью овладевший арсеналом средств международного журналиста и, что важно, с ярко выраженным чувством собственного достоинства, делающего талант презентабельным. По гороскопу, вероятно, средний Юпитер и полное Солнце; как обычно в таком случае, очертания лица от овала приближаются к окружности. Впечатление еще усиливают волосы, торчащие точно лучи.
Он считает поражение Франции неизлечимой болезнью, но верит, однако, в длительное превосходство этой страны в вопросах вкуса и культуры.
Днем со Шпейделем у Саша Гитри на авеню Элизе Реклю. Перед домом на тротуаре стоит бюст отца, актера Люсьена Гитри,{20} в саду — скрученный порывом страсти женский торс работы Родена.
В знак приветствия Гитри протянул мне папку, где лежало по одному письму Октава Мирбо, Леона Блуа{21} и Дебюсси,{22} — трех авторов, о которых мы говорили в нашу первую встречу; он просил меня включить их в мою коллекцию. Особенно хорош листок, принадлежащий Блуа, с его личными замечаниями, написанными свойственным ему монументальным почерком.
Затем мы осмотрели книги и рукописи, среди них — «Воспитание чувств» Флобера. Он показал мне посвящение Бергсона на одной из его книг: «A Sacha Guitry un admirateur»,[19] причем это un в сравнении с son он считал особенно утонченным. Дорожный кофр Мольера с первыми изданиями всех его пьес, Наполеон с маршалами Империи, отлитыми из олова, и многое другое.
В спальне. Над кроватью в стене пробито окошко, как в столовых, куда подается поднос из кухни. Оно выходит к кровати супруги. «Немного узко для Вас, маэстро», — говорит один из гостей. «Хорошо, что Вы не мадам Гитри», — осаживает его изящная хозяйка дома.
Опоздав, является подруга по театру. «Самая прекрасная женщина в Париже двадцать лет тому назад», — шепчет мне Гитри, прежде чем поздороваться с ней.
За столом. Салат сервирован на серебряной, мороженое — на золотой посуде, видевшей еще Сару Бернар. Снова удивил меня африканский темперамент, особенно при рассказывании анекдотов, в которых встречи с королями играли особую роль. При этом изображение разных лиц, о которых шла речь, подкреплялось той или иной мимической деталью. Очень хороши, артистичны были руки, манипулирующие при разговоре большими очками в роговой оправе.
Ясно, что при подобной одаренности человек расходует весь личностный запас, который мог бы достаться браку. Впрочем, мое первое впечатление изменилось, так как речь идет о человеке, без сомнения обладающем сердцем, наделенным той частью первоначальной материи, что придает стержень характеру. Верно также и то, что мы сами наслаждаемся, находясь в орбите притяжения подобной индивидуальности, — это хорошее настроение и создает тот климат, в котором она расцветает.
Париж, 18 октября 1941
Днем в «Рице» с Карлом Шмиттом,{23} делавшим позавчера доклад о значении различий в сухопутном и морском международном праве. Присутствовали полковник Шпейдель, Грюнингер, граф Подевильс. Разговор о научных и литературных контроверзах нашего времени. Карл Шмитт сравнил свое положение с положением белого капитана, захваченного черными рабами, из мелвилловского «Бенито Серено»{24} и процитировал выражение: «Non possum scribere contra eum, qui potest proscribere».[20]
Гуляли в Трокадеро вдоль правого берега. Обсуждали ситуацию. Карл Шмитт видит ее суть в том, что с человека, словно корка, начинают спадать наслоения, мешающие проявлению свободной воли, подобно тому как животные являются отпавшими масками человеческого образа. Человек отторгает новый звериный порядок; опасность процесса в том, что в него втягиваешься.
Я добавил, что это окостенение уже описано в Ветхом Завете символикой образа Медного Змия. Чем ныне стала техника, тем был тогда закон.
В конце дня осматривали черепа и маски в Музее человека.
Париж, 19 октября 1941
С Грюнингером и Карлом Шмиттом в Порт-Рояль. Я снова увидал там маленькое птичье гнездо на книгах Паскаля, так развеселившее меня однажды. В самой заброшенности этих мест больше жизни, чем в их музейной предназначенности. Мы сорвали лист с уже начавшего погибать орехового дерева Паскаля. Потом завтрак в Мулен-де-Бишерель и пребывание в Рамбуйе и Шартре, где я впервые увидел собор. Не хватало витражей и вместе с ними — его величия.
Париж, 21 октября 1941
Докторесса отыскала меня в «Мажестик» по поводу вещей из сейфа. Речь идет о письмах, написанных мною из Швейцарии в 1936 году Йозефу Брайтбаху{25} и исчезнувших среди прочих бумаг, изъятых из сейфа. Там упоминается и другая переписка, например с Валериу Марку. Я осторожно попытаюсь завладеть этими вещами через девизный отдел при главнокомандующем. Мои личные заметки и дневники я держу в «Мажестик» под надежным замком. Ввиду того что по поручению Шпейделя я обрабатываю бумаги как об операции «Морской лев», так и «о борьбе за власть во Франции между командующим и партией», в моей комнате установлен особый стальной сейф. Впрочем, все эти бронированные ящики — лишь символ личной неприкосновенности; если она будет под вопросом, взорвут и самые крепкие замки.
Париж, 22 октября 1941
Прогулка с модисткой-южанкой, прибывшей с испанской границы и справлявшейся у меня о своем приятеле. Я доставил себе удовольствие, купив ей шляпку в салоне недалеко от Оперы. Модель размером с гнездышко колибри, с зеленым пером. Удивительно, как похорошела и изменилась малышка в этом новом украшении, точно солдат с приколотым на груди знаком отличия. Это уже был не головной убор — это была декорация.
Болтая, бродили мы по сумрачным переулкам вокруг церкви Магдалины. На этот квартал указал мне Морис. Такие соприкосновения будят во мне острое любопытство: хочется прислушаться к незнакомым людям, войти в чужие сады и подняться по лестницам запертых домов. Так удалось мне заглянуть в этот почти деревенский угол — a noste, как они говорят, — с его каштановыми рощами, грибами и голубями.
Волк, вламывающийся в загон, разрывает из загнанных туда овец лишь две или три. Прочие несколько сотен затаптывают друг друга сами.
Париж, 23 октября 1941
Разговор с докторессой в небольшом кафе. Она — врач; изящный, точный, сметливый ум. Предметом разговора сразу стал сейф, потом беседовали о грамматике и общих знакомых, об Эркюле например.
Закончил: Гюисманс{26} «По течению», я обнаружил его у Бере, с посвящением автора другу Рафаэлли,{27} если я правильно понял.
Герой книги, Фромантен, буржуазный Дез Эссент.{28} Весь тон произведения говорит о стойком отвращении к искажениям, произведенным цивилизацией, на каждой странице видишь мнения и приговоры, выдающие заболевание желудка на нервной почве. Мне снова пришло в голову, что иные болезни словно увеличительное стекло позволяют более проницательно разглядеть суть сопутствующих им явлений, по ним можно классифицировать литературу декаданса.
Как обычно бывает, мы опускаемся все ниже, и лакомством становятся так ненавистные Фромантену вещи: жилистое мясо в обшарпанных ресторанчиках, синее вино, вообще змеиные яства.
Гюисманс обозначает одну из тех точек, за которой начинается скудость во всем. Именно сейчас переживает он свое возрождение.
Париж, 25 октября 1941
Днем с Иной Зейдель у Прунье. Она волновалась за своего зятя, бывшего у Гесса консультантом-астрологом, ныне заключенного в тюрьму. Это было настолько неожиданным, что я даже высказал мнение, что полет в Англию, по-видимому, состоялся с ведома или даже по поручению Кньеболо. На это можно возразить, что сама по себе причастность к определенным тайнам так же опасна, как и раскрытие государственных секретов. Вместе с тем эта гусарская выходка дает представление о возрождении духа азартной игры. Возрождение форм абсолютистского государства, но без аристократии, обладающей внутренней дистанцией, способно вызвать катастрофы, размер которых трудно себе представить. О них можно только догадываться по предчувствию беды, отбрасывающей тень и на сами победы.
Как не раз уже от умных женщин, слышал я от Ины Зейдель, что точность языка при изображении фигур и положений я довожу до непозволительного уровня, так что иногда возникает ощущение непосредственной опасности. Подобные упреки приходится выслушивать часто, хотя я всего лишь следую своим законам. В словах, как и в атомах, есть свое ядро, вокруг которого они вращаются, и его нельзя касаться, не вызвав тем самым опасных сил.
Париж, 2 ноября 1941
Там, где ведется духовная борьба, люди вовлекают смерть в свою стратегию. Они становятся неуязвимыми; мысль, что противник жаждет их крови, ничуть не угнетает их. Главное, чтобы дело велось должным образом, высвечивался символический характер целого, свидетелями правоты которого они являются. Временами кажется, что эти люди отступают перед смертью, на самом же деле они подобны военачальнику, выжидающему благоприятного момента, чтобы дать сигнал к атаке. Победы бывают разными.
Даже тупой враг по-своему чувствует это, отсюда его невероятная бешеная злоба, когда ему противостоит истинный дух. Отсюда стремление уничтожить последнего уже на подступах, уязвить его, заставить свернуть с дороги. В этих сражениях бывает так, что все случайное, все предшествующее противостоянию полностью исчезает, и выступает то, что издревле составляет смысл на земле. Тогда роли странным образом меняются, и страх переходит на сторону атакующего, будто он, стремясь всеми средствами уязвить свою жертву, все же медлит со смертью, которую ей готовит. Тогда к избиению прибавляется еще злорадное торжество. В истории бывают ситуации, когда люди захватывают смерть, как штаб противника. Так, в процессе тамплиеров их великий магистр неожиданно показал себя, судей и суть их отношений в истинном свете, точно корабль, прорвав пелену заблуждений и явившись удивленному взору во всем блеске своего оружия. Тем же вечером его сожгли, но велели всю ночь охранять место сожжения, боясь, что народ разберет останки на реликвии. Тирана страшит сам прах; даже он должен исчезнуть.
Париж, 5 ноября 1941
Судьи в кровавых делах. Когда они движутся по коридорам, входят, им присуща автоматическая манерность, превентивная важность зловещих кукол. Они — словно марионетки, исполняющие ритмический танец.
«Что не может меня погубить — делает меня сильнее», но то, что может — сильнее стократ.
Идеи развиваются в истории не по прямой, они сами из себя вырабатывают противоборствующие силы, так же как груз маятника двигает не только стрелки, но и свой противовес.
Так создается уравновешенность, препятствующая превращению соответствующих идей и форм в нечто Монструозное или закоснелое. В царстве духа это сродни тем формам, которые в зоологии останавливают ход развития.
Роланд, вернувшийся из России, сообщает о чудовищном механизме уничтожения пленных. Вначале предупреждают, что их будут измерять и взвешивать, велят раздеться и подводят к «измерительному прибору», в действительности — пневматическому оружию, производящему выстрел в затылок.
Париж, 10 ноября 1941
Во все времена существовали две теории происхождения человека, из которых одна ищет начало вверху, другая — внизу. Обе правы; человек определяет себя, признавая одну или другую.
Париж, 11 ноября 1941
О болезнях. Есть разница в их влиянии на фантазию, не совпадающая со степенью их опасности. Я скорее склонен забыть о раздражениях, связанных с легкими и сердцем, чем от вызванных желудком и печенью, вообще нижней частью тела. Присутствуя в плоти, они влияют даже на характер смерти. Пламя — прерогатива неверующих; посему растет число кремированных трупов, и огненный ад уготован живущим на земле.
Париж, 12 ноября 1941
История так же составлена из атомов, из которых нельзя и помыслить изменить хоть один, не изменив процесса в целом. Все выглядело бы совершенно по-иному, называйся Марат Баратом или находись он в тот час, когда мстительница проникла к нему, за письменным столом, а не в ванне. Именно покушение, являющееся, в сущности, результатом множества случайностей, производит особенно мощные изменения, в чем убеждает пример Сараева.
В картине прошлого нельзя изменить ни камешка. Если б из прошлого можно было судить о будущем, если б дух был в состоянии охватить подобную целостность, пусть даже для него все относящееся к будущему неизбежно в эту целостность включено! Или это настоящее влияет на изменение агрегатного состояния времени, закрепляя, монументализируя его? Целое же подобно карточной игре: следует различать карты, которые вышли, и те, которые еще находятся в игре.
Такова мозаика наблюдений; следовало бы, как это умел Боэций, видеть все эти случайные детали объединенными в картину, полную высокого смысла, свойственного его душе. Истинно моральное лежит вне времени.
Днем читал прощальные письма расстрелянного по приговору суда графа Эстьена д’Орва, переданные мне его защитником. Это чтение высшего сорта; я чувствовал, что в моих руках документ, которому суждена долгая жизнь.
Париж, 13 ноября 1941
Различие путей морального и физического здоровья: часто мы терпим нравственное поражение при самом лучшем физическом состоянии, и наоборот. Подъем наступает тогда, когда соединяются все потенции человека.
Хорошо, если на эти дни приходится значительная дата или важная встреча.
Вечером в «Георге V». Принес полковнику Шпейделю максимы Рене Кентона.{29} Когда он попросил надписать книгу, я выбрал фразу: «La récompense des hommes, c’est d’estimer leurs chefs».[21] Под его эгидой мы образовали внутри военной машины ячейку, своего рода пребывающий в чреве Левиафана рыцарский орден, стремящийся сохранить сердце для слабых и беззащитных.
Разговор с Грюнингером о солдатском повиновении, его отношении к абсолютной или хотя бы к конституционной монархии. Превращаясь в инстинкт, эта добродетель только вредит своему обладателю, делая его инструментом сил, лишенных совести и чести. Именно с честью, второй опорой всякого рыцарства, вступает он в конфликт. Как более уязвимая, эта добродетель разрушается быстрее других; в результате остается некий автомат, слуга без истинного хозяина, всего лишь принадлежность пользователя.
В подобные времена лучшие характеры терпят крах, острейшие умы кидаются в политику. В крайнем случае, найдется какой-нибудь генерал из патрициев, умеющий смеяться над тем, кто хочет им командовать и указывать таковому его место, pourriture.[22]
Париж, 14 ноября 1941
Утром визит доктора Гёпеля, передавшего мне привет из Лилля от Карла Шмитта. Затем с Грюнингером в собрании гравюр в Лувре, где мы разглядывали прекрасные старинные изображения цветов и змей.
Час сумерек; ночь вползает почти неощутимо, точно первые шуршащие волны, высылаемые приливом. Странные создания объявляются с их наступлением. Это час, когда совы расправляют крылья и прокаженные выходят на улицу.
Мы можем требовать от людей только того, что им свойственно, — это как ожидать от женщины любви, но не справедливости.
Париж, 15 ноября 1941
Приглашение на день рождения от Жаклин, модистки-южанки, набережная Луи Блерио. Узкая черная лестница ведет на пятый этаж в лабиринт тесных мансард, напоминающих помещения для кукловодов в театре. Квартира — крохотная спальня, почти целиком занятая огромной кроватью, и крошечная, словно каюта, кухня, где подруга по имени Жанетт — длинная, тощая, слегка демоническая особа — готовит праздничное угощенье. Как по мановению волшебной палочки является обед из семи блюд. К нему бордо, кьянти и кофе с ромом.
В углу висел кусок дерева: это был сильно извитой ствол старой калины — из подобного у нас резчики делают заготовки. Этот тоже был обработан так, что имел вид змеи, обвившейся вокруг шеста. Шероховатость поверхности, будто игра мускулов под кожей, была прекрасно использована: это удалось, потому что в растении живет та же сила. Очень естественны были и цвета — желто-коричневый с черными пятнами, как у тех разновидностей, что живут в болотах.
В связи с этим разговор о змеях вообще. Подруга рассказала, как однажды у себя на родине в Беарне сидела в саду с матерью, кормившей грудью маленькую сестру. Запах молока привлекает змей, и вот гигантская гадюка незаметно и медленно проскользнула к ее стулу сквозь живую изгородь. Мать закричала. Прибежал отец и убил животное.
Она рассказывала это точно миф, живописуя все подробности.
Париж, 18 ноября 1941
О дневнике. Лишь известная доля процессов, происходящих в духовной и физической сфере, находит завершение. То, что занимает нас в глубине, часто недоступно выражению, порой — даже собственному осмыслению.
И тут есть темы, над которыми по какой-то тайной причине мы размышляем годами, такова тема безысходности, определившая собой наше время. Она напоминает великолепный образ волны жизни в азиатской живописи или образ бездны Эдгара По. К тому же это бесконечно поучительная ситуация, ибо там, где нет ни выхода, ни надежды, нам приходится делать остановку. Это изменяет перспективу.
И все же, как ни странно, где-то на самом дне живет вера. Сквозь клочья пены валов и разрывы туч светит звезда судьбы. Я думаю, это относится не только к личности, но и к обществу в целом. В эти дни нами пройдена нулевая отметка.
Напряжение, с каким мы пытаемся выстоять и обрести силу, глубоко скрыто. Это происходит на самом дне сознания. Об этом был тот значительный сон на вершине Патмоса во время поездки на Родос. Наша жизнь подобна зеркалу, в котором — пусть туманно и смутно — отражаются наполненные смыслом вещи. Однажды мы войдем в этот зазеркальный мир и обретем совершенство. Мера совершенства, доступная нам, уже обозначается в нашей жизни.
Во время перерыва на обед у прилавка в отделе эстампов, где я ранее заказал несколько оттисков уже раскупленных гравюр. Среди них — прекрасное изображение кобры, поднявшейся с раздутым капюшоном. Девушка, продающая гравюры, худая брюнетка лет тридцати, сказала, что всегда кладет этот лист изображением вниз. Заворачивая покупку, она не преминула заметить: «Sale bête».[23]
А впрочем, занятная особа. Услышав от меня замечание, показавшееся ей необычным, она на мгновение прервала свое занятие и сказала с интонацией, в которой слышалось признание: «Ah bon!»[24]
Во время этого краткого посещения я перебирал в большой папке гравюры Пуссена.{30} Хотя английская репродукция его «Геракла на распутье» уже многие годы висела над моим письменным столом, мне только теперь стало ясно его мощное, прямо-таки королевское ощущение пространства. Вот что делает абсолютная монархия.
Париж, 19 ноября 1941
Днем у докторессы, в квартиру которой идешь аметистового цвета лестничной клеткой. Поднимаешься в фиолетовом сумраке по поворотам винтовой лестницы. В таких вековой давности домах само время стало строителем. Все эти маленькие спуски, сдвиги, изгибы потолочных балок, неизвестным образом вдруг меняющие пропорции, каких не измыслит ни один архитектор. Докторесса полагает, что семьи, живущие в этих квартирах, никогда отсюда не выезжают; они просто вымирают.
Затем мы пошли пообедать на площадь Сен-Мишель. Устрицы, сервированные на льду и фукусе, шнуры которого пересекают миску. Интересен цвет этих водорослей, так как на первый взгляд он черный. При ближайшем же рассмотрении — глухой, темномалахитовый, но без свойственной минералу жесткости, скорее полный живой прелести. И к этому — отливающие зеленью, инкрустированные перламутром створки устриц среди рефлексов серебра, фарфора и хрусталя.
Париж, 21 ноября 1941
Вечером полчаса у Вебера, где докторесса сообщила мне о том, что сейф открыли. Далее она упомянула об одном враче, фотографировавшем умирающих; тем самым он изучал и фиксировал образцы агоний, вызываемых разными болезнями, — идея, показавшаяся нам одновременно остроумной и отвратительной. Для подобных естествоиспытателей нет уже никаких табу.
Париж, 23 ноября 1941
В полдень у Моранов на авеню Шарль-флоке. Я встретил там Гастона Галлимара{31} и Жана Кокто.{32}
Моран{33} — в некотором роде изобразитель светского комфорта. В одной из его книг я нашел сравнение океанского парохода с пропахшим шипром Левиафаном. Его книга о Лондоне весьма достойна; город он изображает как большой дом. Если бы англичане строили пирамиды, эта книга вполне сгодилась бы для вещей, помещаемых в погребальную камеру.
Кокто симпатичен и в то же время выглядит страдающим, словно пребывает в каком-то отдельном аду, впрочем, вполне комфортабельном.
С умными женщинами очень трудно преодолеть физическую дистанцию, — как будто они вооружили свой вечно бодрствующий дух неким поясом, заставляющим терпеть поражение любую страсть. Слишком яркий свет их окружает. Здесь успешнее всех продвигаются те, чьи намерения не столь явно эротичны. Это можно приравнять к шахматным ходам, обеспечивающим прочность позиции.
У подчиненных можно спрашивать совета о делах, но только не об этике, лежащей в их основе.
Более священным, чем жизнь, должно быть достоинство человека.
Веком гуманности будет век, в котором люди станут самым ценным из всего, что есть на земле.
Истинные вожди мира обретут покой лишь в могиле.
Оказавшись в безнадежном окружении, следует, словно военный корабль, поднявший флаг, не скрывать своих намерений.
Решившись на такой шаг, как работа в прусском Генеральном штабе, открываешь себе доступ в высокие сферы осведомленности, исключив себя из высших сфер познания.
Париж, 25 ноября 1941
Обеденный перерыв я часто провожу на маленьком кладбище в Трокадеро. Некоторые могильные плиты обросли мхом, имена и надписи словно оторочены зеленым камнем. Так часто в воображении или в воспоминаниях вещи вспыхивают красотой, прежде чем кануть в безбрежном и безымянном.
После этих прогулок у меня по меньшей мере есть полчаса, чтобы выпить кофе в своей комнате, почитать книги или посмотреть картины, как, например, сегодня — серию Мемлинга о шествии десяти тысяч дев. Эти картины дают представление о том просветлении, какое может обрести человек, а также о том, как художнику следует его воспроизвести.
Чтение: «Курение опиума» Буассьера, книга, рекомендованная и присланная мне Кокто, и еще странная история острова Хуан-Фернандес — подарок доктора Беста.
Париж, 26 ноября 1941
Днем на рю Турнон, где находятся магазины, торгующие эстампами и книгами. В антиквариате Леше-валье, с которым я давно переписываюсь, разглядывал старые тома по энтомологии, среди них один Сваммердама.{34}
Вечером с Небелем и Пупе в пивной «Лотарингия». Так Пупе высказывается о чем-то незначительном, вроде книги, сделанной шумихи ради: «Cela n’existe pas».[25] Ему нравится работать в постели: проснувшись утром, он продолжает работать. Спит среди книг, разбросанных вокруг него на ложе, и осторожно поворачивается во сне, чтобы их не задеть.
Париж, 29 ноября 1941
Днем у графини Подевильс я встретил Гюнингера, вернувшегося с Пиренеев. Там он видел меня во сне, в котором спрашивал, нужно ли ему изобразить руину с плющом; я не возражал, добавив однако: «Как это для Вас характерно; мне, например, как раз хочется рисовать слона», что вызвало у него досаду как намек на его романтизм.
Вечером с докторессой в «Гран-Гиньоле», помогаю ей развеять хандру. Теперь это уже не так забавно, как перед войной; дело, по-видимому, в том, что ужасное заняло в этом мире место обыденного, и тем самым его демонстрация на сцене утратила всю свою экстраординарность.
Монмартр — мрачный, сырой, из-за покушения, случившегося там накануне, перегороженный полицейскими и солдатами.
Париж, 30 ноября 1941
В разговорах друг с другом мужчины должны быть подобны неуязвимым богам. Фехтование идеями подобно сражению духовными мечами, поражающими цель без боли и усилия; и наслаждение тем чище, чем острее вы задеты. В подобных духовных упражнениях учатся не бояться ран.
Париж, 3 декабря 1941
Днем у Лешевалье на рю Турнон. Рассматривая гравюры и цветные изображения насекомых, ощутил вдруг отвращение, будто находящийся поблизости труп испортил всю радость. Существуют злодеяния, затрагивающие мир в целом, в его осмысленной связности, и тогда и художественной натуре приходится посвящать себя не прекрасному, но свободному. Самое ужасное в том, что свободы нет ни у одной из партий, и сражаться приходится в одиночку. Воистину можно позавидовать поденщикам этой войны, честно гибнущим на отдельных ее участках. Они все же возвращаются к целому.
Потом у Шармиль на рю Бельшас. Тихая улица; когда проходишь лестничной клеткой, время остается позади, в вечереющих дворах. Чувство защищенности: «Никто не знает моего имени, никому не известно это убежище».
«Voyage autour de ma chambre»[26] в старом кресле, как на ковре-самолете из «Тысячи и одной ночи». Мы болтали, чаще всего о словах и их значениях, справляясь время от времени в книгах. Библиотека, богатая прежде всего книгами по теологии и глоссариями.
Шармиль. Что я в ней ценю: чувство свободы, запечатленное на ее челе. Среди людей есть такая их часть — соль земли, не дающая истории совершенно увязнуть в тупом повиновении. Это дано лишь некоторым — чувствовать свободу инстинктов, даже если они рождены в мире полицейских и заключенных. Еще бывают такие орлиного племени люди, узнаваемые даже и за решеткой тюрьмы.
Я должен был дожить до моих лет, чтобы обрести наслаждение в духовном общении с женщинами, что и предсказывал мне Кубин{35} — этот маг и чародей. В этом изменении, именно потому, что я был доволен своей судьбой, есть что-то ошеломительное, точно для баллистика, видящего, как проходящий предписанную траекторию снаряд вдруг отклоняется совсем в другие слои атмосферы. Но законы стратосферы ему неизвестны.