Ю. Н. Солонин Дневники Эрнста Юнгера: впечатления и суждения 10 страница
Вечером встретился на площади Терн с докторессой за чашкой прописанной ею вербены. С тех пор как мне пришлось заняться своим здоровьем, этот час стал и часом посещения врача.
В постели сперва читал дневники Леона Блуа, затем продолжил чтение Притчей. Появление в Писании документа, полного скепсиса, да еще в качестве одной из ее истинных книг, удивительно; оно становится понятным, лишь если рассматривать Библию как ландшафт, плод творения, части которого взаимосогласуются и дополняют друг друга. В этом смысле взмываешь к высотам, где гнездится матерый орлиный царь в своей седой короне, где разрежен воздух и откуда ясно виден остов земли. Ни у кого нет такого острого глаза, как у мудрого царя, хотя Иов больше него проникает в глубину. Его плод поспеет в старости, ибо Иов испахан болью.
Соломон же считает боль еще и тщеславием. В этом смысле он избежал участи Лира, предпочтя наслаждаться жизнью, как стареющий Фауст. Он превращал страны в цветущие сады, насаждал леса и виноградники и жил в своих дворцах сладострастия в окружении сонма рабынь и певуний. Но все это было лишь пустое колебание воздуха; и такая мысль его страшнее той, что принимает сущее за покрывало Майи.
У каждого в жизни есть вещи, которые он не доверит даже самому близкому человеку, что-то вроде камешков в желудке курицы, никакое дружеское участие не поможет их переварить. Это самое дурное и самое лучшее ревниво охраняется человеком, и если на исповеди он разрешается от дурного, то лучшее в себе он бережет для Бога. Добро, благородство, святость хранятся нами вдали от социальной сферы; это то, что не поддается пересказыванию.
Впрочем, женщины в этом смысле гораздо более скрытны, иногда это настоящие могилы прошлых любовей, и никто, будь это хоть супруг, хоть любовник, держащий ее в самых крепких объятьях, не знает всего. Всякий, встретивший свою прежнюю возлюбленную спустя годы, бывает сражен этим умением молчать. Воистину дочери земли! Бывает ужасный одинокий опыт, хранимый в их сердце, например отцовство. Бездны Медеи разверзаются за буржуазным благополучием. Что вы скажете об образе женщины, годами видящей, как ее супруг ласкает ребенка, не принадлежащего ему?
«Два любящих человека должны быть до конца друг с другом откровенны», но достаточно ли они сильны для этого?
«Я хочу исповедоваться перед тобой, но, боюсь, ты будешь слушать меня, как священник. Достанет ли у тебя мудрости выслушать меня?»
И здесь неоценимо целительное действие молитвы, расправляющее на мгновение наше зажатое сердце и открывающее его свету. Единственно она, особенно в наших северных широтах, дает человеку доступ к вратам истины, последней и безоглядной честности. Иначе не мог бы он общаться с близкими и дорогими ему людьми, не тая злобы в темных закоулках своей души, — и где не удержала бы языка та же осторожность, это сделает уважение.
О согласных, придающих слову негативный характер, особенно N и Р: Pes, pejus, pied, petit, pire.[93] Это P вносит в слово презрительную ноту. Нога — символ ущербного, неудавшаяся рука. Об этих связях, особенно о том, как человеческое тело находит отражение в языке, я хотел бы написать работу после войны. Было бы хорошо побеседовать на эту тему с Фридрихом Георгом, такой разговор многое бы прояснил.
Париж, 3 октября 1942
Днем в книжном магазине в Пале-Рояль, где я приобрел издание Кребийона,{91} напечатанное в 1812 г. у Дидо. По обложке из телячьей кожи, выкрашенной в зеленый цвет, видно, как сохранялся стиль времен Империи; еще оставался слой ремесленников старого режима, и это — более важное, чем стиль, — было силой корней. Этим преимуществом сохранения традиций Франция владеет до сих пор и, по-видимому, будет его хранить и впредь благодаря своей в большей мере благоразумной политике. Ибо что теперь важно в этой стране? То, что ее старинные гнезда, города не перепаханы настолько, чтобы на их руинах строить новые Чикаго, как это случилось в Германии. Активизировать еще имеющийся крупный капитал — цель обеих ведущих войну партий, и эта малая группа людей удерживает в равновесии стрелку весов. То, что это до сих пор удавалось, тем удивительнее, что противостоит грубой политике наших дней.
Я решил не стирать пометки книготорговца о сохранности, цене и прочем, что так часто видишь на шмуцтитуле, — они вносят новую ноту в то, что Feltes-se называл аутентичностью книги. На экслибрисе я отмечаю число и место приобретения книги, имя дарителя, иногда связанные с этим особые обстоятельства.
За столом у докторессы. Смотрел, как она готовит. В том, как она это делает, чувствуется женщина-ученый, особенно в том, что касается распределения времени, чередования движений рук и действий. В результате варка приобретает вид продуманного процесса, выглядит как химический эксперимент. Впрочем, само добывание продукта нынче стало искусством, так как в магазинах почти ничего нет. Голод царит повсюду.
Чтение: Конан Дойль. Наш возраст таков, что уже и хорошие криминальные романы скучны. Калейдоскопическая игра фактов теряет всякий смысл; все эти элементы слишком знакомы.
То же самое можно сказать и о жизни; наступает момент, когда мы овладеваем реальностью, мы насыщены ею. «Наша жизнь длится семьдесят лет…», можно добавить: и хватит! Кто же еще не достаточно выучился, чтобы перейти в старший класс, тому придется проходить все снова, придется догонять.
Отсюда детскость старцев-неудачников, особенно похотливых, жадных, жестоких и мелочных. Беспорядок поэтому берет верх, они лишены опыта удавшейся жизни, остающейся обычно в виде определенных, внешне заметных признаков.
Париж, 4 октября 1942
Поездка в Сен-Реми-ле-Шеврез. После завтрака бродили по лесу. В его влажной чаще растут грибы, шляпки их светятся во мху среди покрытых жемчугом росы паучьих сетей. Видел круглый гриб-дождевик, из шляпки которого росли длинные белые иглы, он был словно еж в этом окружении.
На высоком каштане резвилась белка, ярко-рыжая во влажной зелени. Она сбрасывала глянцевые плоды; мы составили ей компанию.
Меланхолия, так как я все время недоволен своим состоянием. За последние недели я заметно похудел. Все мне опостылело, надо бы усмирить взбунтовавшееся тело, но лучше открыть уши и вслушаться в то, чего оно хочет.
Вечером продолжил «La Porte des Humbles»[94] Леона Блуа, чтение которого всегда доставляет мне радость, несмотря на все его маниакальные, без разбору, выпады против всего германского. Так, Лондон он собирается уничтожить одной-единственной бомбой, Дания для него — грязный Содом. Кажется, я уже научился отдавать должное духу людей, чья воля отлична от моей, и различать по ту сторону всех границ и принципов их истинное лицо.
Далее Песнь Песней.
Париж, 5 октября 1942
Днем листал «Пирра» Кребийона. Неподражаемо раскрывается язык в этой вещи; столь совершенны гладкость и округлость стиля, здесь автор непревзойден. Умение извлечь из слов новые звучания и краски сродни работе химика в лаборатории. Это уже почти подходит декадансу.
Прекрасна легкость, с какой льется стих, непринужденно стремясь к рифме; языку привольно в этой поэзии, как будто в ней нет никакой искусности. Этой гибкости способствует также звучность односложных слов, дактилически членящих строфу:
La nuit est plus claire que le fond de mon coeur.[95]
Вечером на набережной Вольтера, где я встретился с уже закадычными Валентинером и Пупе. Дома окутывал серебристо-серый туман, над ними — серо-голубые облака с коричневым кругом заката. Некоторые тона обесцвечены; четкий абрис Сен-Жермен-де-Пре словно размыт, и только темные очертания колокольни просвечивают сквозь туман.
В светлом камне, из которого сделаны многие дома, тротуары, мосты и набережные, часто заключены, в виде полой формы, маленькие отпечатки раковин улиток. Мне нравится на них смотреть: они будто тайный герб, символическое украшение микрокосма города.
Париж, 6 октября 1942
Закончил «La Porte des Humbles» Леона Блуа. Старый Лев стал мягче; такому крепкому вину потребовалось семьдесят лет, прежде чем оно начало выдыхаться.
Это чтение подарило мне за обедом истинное наслаждение. Собственно, прелесть дневников состоит не в чем-то особенном и необычном, гораздо труднее описать течение повседневной жизни, те отложившиеся формы, которые она приняла. Блуа это удалось прекрасно, словно участвуешь в каждом его дне. Так протекшие годы снова радуют нас; как тлеющие в камине дрова, они греют нас теплом ушедшего лета.
В этой книге есть предсказания, среди них — о русской революции. Да, действительно, именно из этого утла доходит до нас апокалипсис наших дней. Среди последних слов старика было: «Я ожидаю пришествия казаков и Святого Духа». Незадолго до кончины, 16 октября 1917 г., звучит его пророческое слово: «Не могу есть. Не хочу. Нужно, чтобы все переменилось во мне». Это свершила смерть. Его лицо, преображенное ею, было «величественным, радостным, значительным».
Его жизнь — пример того, что нет таких заблуждений, которые мешали бы нам въехать в те последние врата чести, куда стремится наш дух. Скорее, может сказаться недостаток заблуждений, ощущаемый там как слабость. Мы расстанемся с ними, подобно Дон Кихоту, снимающего с себя латы и ощущающему при этом радостное облегчение.
Днем в антиквариате Жана Банье, рю Кастильоне, 8. Я приобрел там «Roma Subterranea»[96] Арингуса — вещь, содержащую множество досок и надписей мира катакомб, ее можно рассматривать в качестве предвестника к «Roma Sotteranea» Росси.{92} В нашем охваченном пламенем уничтожения мире покой упрятанных в скалы могил, вечный сон в лоне земли обретают удивительную заманчивость.
Но, прежде всего, я приобрел прекрасное издание Бретона «Китайская миниатюра», на которую уже несколько раз облизывался, словно лиса на приманку, перед тем как попастся в ловушку. Покупка превысила мои возможности. Но доход с книг хочется потратить на книги же, хотя часто кажется, что собираешь их для той кучи мусора, в какую может превратиться дом, где они стоят. Однако я сразу с наслаждением пролистал все шесть томов, где дивными красками сияли собранные более чем за 130 лет миниатюры. Пустыни и моря разделяли, наверное, не меньше, чем небесное пространство, и потому картины жизни этих далеких царств глядят на нас, как с иной звезды.
Об извращениях: страсть намыливать себя или смазывать маслом, о которой пишут авторы, это атавизм, корни которого в прошлом; это память о временах, когда вся кожа была покрыта слизью. Слизистая — это прежняя кожа, свидетельство нашего морского происхождения. Здесь осязание стремится ощутить привычную стихию, так же как глаз младенца прежде всего воспринимает красный цвет. Но есть и другие типы, вроде сангвиническо-солярного. Это вялые фигуры со скудной пигментацией, предпочитающие парную, парикмахерские и зеркало, лунный мир и пещеры. Среди расстройств у них найдете болезни крови и предрасположенность к экземам. Необыкновенная, часто маниакальная страсть к чистоте, часто они альбиносы, страх перед микробами и ужас перед змеями ярко выражены.
Перверсии, собственно, не являются отклонением от нормы, — это вырвавшаяся на свободу стихия, скрыто действующая внутри нас. Часто во сне она поднимается из своих теснин. Чем глубже эти вещи упрятаны под самую нашу основу, тем яростнее мы их отторгаем, возмущенные, что природа, подобно химику-демонстратору, вдруг открыто показывает их нам. Тогда змея выползает из ущелья. Это похоже на ужасное возбуждение, в которое приходит миллионный город, узнав о совершении убийства из похоти. Каждый ощущает бряканье засова на двери, ведущей в его собственное подсознание.
Здесь полезно назвать заблуждения некоторых врачей, пытающихся уберечь преступника от судьи. Это имело бы смысл, не будь это нашей, в основе общей болезнью, выявленной на виновном и помогающей нам освободиться. Мы же, подобно приношению человеческих жертв в прежние времена, вмуровываем его в опоры моста, поддерживающего общество. И речь идет не о бедном мошеннике, скорее о миллионах его собратьев.
Париж, 7 октября 1942
Плохо спал. Рано утром меня будит изнутри тихое, странное возбуждение. Словно тело хочет что-то сказать, поговорить с нами, но мы в той искусственной жизни, которую ведем, вряд ли понимаем его, вслушиваемся в его речь не лучше, чем в слова старого арендатора, беседующего с нами в нашем городском доме об освящении храма, урожае, болезнях приплода. Как мы суем ему деньги, так мы пичкаем тело таблетками. В обоих случаях: к природе, т. е. к земле, обратно к стихии.
Из газет: «Книга, чей тираж достигает миллиона, в любом случае — необычная книга, событие в духовном мире… Видно, что в этой книге нуждаются. Успех „Мифа“ — знак, повествующий о скрытых желаниях грядущей эпохи». Так говорит мудрый Кастор в «Фёлькишер беобахтер» от 7 октября 1942 г. о «Мифе» Розенберга, самом пошлом собрании наспех написанных общих мест, какое только можно себе представить. Тот же Кастор десять лет тому назад высказывал аргументы в том же издании: «Разве г-н Шпенглер не читал газет?» Итак, философ, указывающий другому философу на газеты как на источник признания, и это в Германии! Причем, expressis verbis,[97] никогда это еще не выступало так явно. И этот Кастор считается первым в своем предмете, сверхфилософ героического понимания истории и т. п. Маленький пример атмосферы, в которой существуем.
Люди вроде этого Кастора, впрочем, относятся к тому типу наевшихся трюфелями свиней, какие встречаются в каждой революции. Так как их тупые единомышленники не способны выявить избранного противника, они пользуются услугами коррумпированной интеллигенции более высокого сорта, заставляя вынюхивать и выслеживать его, а затем атаковать привычными полицейскими способами. Каждый раз, когда он брался за меня, я ожидал обыска в доме. Так что и на Шпенглера он натравил полицию, и есть посвященные, знающие, что Шпенглер на его совести.
Париж, 8 октября 1942
Вечером у Бере, смотрел книги. Купил старый «Malleus Maleficarum»[98] Шпренгера, причем в венецианском издании 1574 г., — приобретение, которое восхитило бы меня лет двадцать тому назад, когда я наряду с изучением наркотиков занимался магией и демонологией.
Париж, 9 октября 1942
Днем прогулка верхом в Булонском лесу, где листва уже пестрая. По словам полковника Космана, вопрос о моей отправке в Россию, кажется, на днях будет решен; уже подготовлены приказы. После того как моя жизнь здесь изменилась, такой поворот дела надо, наверное, только приветствовать. Поэтому я столкнул со стола бокал, сразу разлетевшийся на куски.
Надо попробовать, чтобы Рема отпустили со мной ординарцем.
Париж, 11 октября 1942
Воскресенье. Днем на рю Бельшас. Может, я в последний раз переступаю порог лестничной клетки, на аметистовых поворотах которой мною всегда овладевала подавленность, точно в преддверии большой тайны. Я снова заметил, что на камне порога — узор маленькой улитки, так часто радовавший меня в этом городе.
Париж, 12 октября 1942
Очень плохо спал, что, без сомнения, результат болезни. В момент, когда надо ехать в Россию, нельзя болеть. Такие совпадения уже часто случались в моей жизни; тогда наступает дискомфорт.
В почте письмо от Ум-эль-Банин,{93} татарской писательницы, приславшей свой роман «Нами». Когда я перелистывал книгу, из нее выпал прекрасный засушенный ландыш. С его темно-коричневого стебелька, точно вытисненные на старинной бумаге ручной выделки, свисали десять пожелтевших бубенчиков.
Сюрен, 13 октября 1942
Опять очень плохо спал; утром пошел к врачу главного штаба, назначившему мне краткое пребывание в госпитале Сюрен, которое успеет закончиться ко времени вступления в силу приказа об отправке. Прибыл туда. Провожу время то читая в постели, то глядя в окно с видом на Мон-Валерьен. Листва еще почти вся зеленая, иногда вспыхивают медного, огненного или желтого цвета кусты. Форт, старый Бюллерьян 1871 г., тонет в них по самую крышу.
Впрочем, в памяти остались сны последней ночи: я с отцом стою в нашей комнате, рядом находятся некоторые мои сестры и братья, один из них барахтается в бельевой корзине. Я хотел сделать по этому поводу замечание, обращаясь к отцу, но он, однако, все пропустил мимо ушей. В конце я произнес:
— Никому из нас не удалось создать подлинных уз. Я заключаю это из добродетелей, присущих нам в целом, но ни одному из нас в отдельности.
Старик помедлил несколько секунд, отрешенно уставившись в пустоту, и сухо произнес:
— Ты прав, пожалуй.
Было еще что-то в этом роде. Я бы охотно все записал, но боялся прихода бессонницы в случае, если зажгу свет.
Черная тоска. Вчера приехал Рем, так что по части поручений я не стесняю себя.
Сюрен, 14 октября 1942
Вечером меня навестила докторесса и принесла красные цинии. Она не отставала, мучая меня, пока я не пошел к штабному лекарю. И там она, конечно, затеяла консилиум с главным врачом.
Еще раз о вчерашнем сне: трактат о смерти следовало бы начать с подчеркивания случайности нашей индивидуальной жизни. Нас бы не было, будь у нашего отца другая жена, а у матери — другой муж. Но даже учитывая существование этого брака, мы всего лишь один из миллионов зародышей, т. е. мы лишь результат моментальных комбинаций Абсолюта, подобно вытащенному лотерейному билету, и выигрыш, записанный на карте судьбы, выплачивается нам валютой жизни, точно деньги, даваемые в рост.
Из этого можно сделать вывод о нашем несовершенстве как индивидуумов и о том, что вечность нам не впору и не по карману. Нам следует скорее вернуться к Абсолюту, и именно эту возможность предоставляет нам смерть. Смерти свойственны внешняя и внутренняя формы, из которых последняя иногда обнаруживается физиогномически, она видна на лице мертвого человека. У смерти есть своя мистерия, далеко превосходящая мистерию любви. В ее руке мы делаемся посвященными, мистиками. Улыбка потрясения — духовного порядка, но отблеск его ложится и на физический мир, запечатляясь на лице умирающего.
Здесь также мои замечания по поводу колеса фортуны и рулетки.
Чтение: Поль Бурже «Voyageuses»,[99] букет маленьких рассказов, в которых автор выступает в такой роли, что не хочется перечитывать. Не удается прорваться сквозь кожуру банальности до истинно человеческой сердцевины.
Затем продолжал разглядывать китайские миниатюры, среди которых обратил внимание на изображение торговца змеями. В корзине на дне — чашка со змеиным отваром, сверху — сосуд, где хранятся живые змеи. Как и в старых аптеках Европы, их употреблению в опасных для жизни случаях приписывалась особая целительная сила. Змеи, обитатели земли, — отличное лекарство.
Снова, как не раз уже за последние годы, я встретил при чтении упоминание о дневниках императора Хань-Ши, — произведение, которое я давно жажду приобрести. Необыкновенная притягательность этого ума действует через пространство и время.
Затем Исайя, певец гибели, над которой «сердце его трепещет арфой». Пророк и для наших дней.
Всякий раз когда я люблю человека, меня тянет отделаться от него — будто его образ так сильно запечатлелся во мне, что сам он с его физической близостью становится невыносимым излишеством.
Человек, убивающий свою возлюбленную, выбирает обратный путь; он стирает ее образ, чтобы полностью завладеть им. Может, также поступают с нами бессмертные.
Совместная смерть — всегда значительный акт. Прекрасно описан он в «Акселе» Вилье де Лиль-Адана.{94} Клейст{95} подобен тому, кто в спешке берет с собой первого попавшегося.
«Ныне же будешь со Мною в раю». Такое вполне подходит и для разбойников, но об этом не принято говорить вслух.
Сюрен, 15 октября 1942
Плохая ночь. Во сне я видел всех врачей, каких посещал в своей жизни, один из них — воображаемый, в его кабинете я ощущал к нему особое доверие. Когда проснулся, потребовалось время, чтобы избавиться от этого видения.
Утром довольно разбитый физически, но бодрый духовно; это я заключаю из того, как волновал меня представший моим глазам свод, образованный зелеными и желтыми кронами деревьев в саду.
Затем чтение Исайи, чей мощный дух оживает в картинах разрушения. Его Я — в крушении исторического мира, старых городов, житниц и виноградников; триумф стихии; в ней для него кроются возможности выздоровления и подготовки к возведению нового нерушимого мира в Божьем Законе. Какими представляются внутреннему видению люди и царства, такими они однажды и станут.
Этот образный мир выступает в некоем роде как трехполье: возделывание земли, пар, духовные плоды. Средняя часть этой триады, время безмолвия, исполнена особой красоты, ведомой тому, кто видел пустыню в буйстве весеннего цветения. Сам Бог был землемером этих угодий.
Меня взвесили и нашли, что я очень похудел. Но картина деревьев стала истинной мерой моего духовного веса. Уже не впервые в моей жизни физический упадок соседствует с напором образов, — будто болезнь выявляет обычно скрытые от глаза вещи.
Днем посещение Валентинера и докторессы. Она поставила мне на стол фиолетовую орхидею-катлею с бахромчатой нижней губой и чашечкой цвета желтоватой ванили. Забавно, что маленькая медсестра из Гольштейна, которой по душе, что я читаю Библию, с недоверием обходит этот цветок, словно опасное насекомое.
Сюрен, 16 октября 1942
Снова хмурая, беспокойная ночь. Во сне мы с Фридрихом Георгом находились в зале, пол которого был выложен белым фарфором. Стены были сделаны из стеклянных кирпичей, на полу стояли стеклянные и керамические сосуды цилиндрической формы, размером с нагревательную колонку в ванной комнате.
Мы играли там, перебрасываясь стеклянными шариками, похожими на плоды снежноягодника, но только каждый десятый шарик был такой же белый, остальные были бесцветны и невидимы в полете. С глухим стуком шарики ударяли об пол, отскакивали от стен и сосудов, образующих своими угловатыми и прямыми формами геометрические фигуры. Траектории невидимых шариков были воображаемыми, тогда как белые образовывали белые нити, сетка которых придавала осмысленность этой чересчур духовной, чересчур абстрактной игре.
Мысль: это была, по-видимому, одна из потаенных, невесомых келий в обители мира труда.
Далее Исайя; потом еще афоризмы Лихтенберга{96} и шопенгауэровская «Парерга», два испытанных утешителя в трудную минуту. Я дочитал книгу, шагая по комнате, изо рта у меня торчал зонд, который мне затолкали в желудок.
Суждение Лихтенберга о Жан-Поле:{97} «Начни все сначала, он стал бы воистину великим».
Хоть с точки зрения индивидуума это невозможно, но все равно такое утверждение является свидетельством живительной, сперматической силы, скрытой в прозе Жан-Поля. Ее ростки дали себя знать в рассказах Штифтера.{98} Мне всегда было жаль, что Геббель{99} не мог «начать сначала», прежде всего развитием потенций, содержащихся в его дневниках.
Мы говорим: «Это ясно, как дважды два четыре».
А не «…единица равна единице».
Впрочем, первый вариант убедительнее; преодолен подводный камень в определении тождества.
В отношении упрека, что я избегаю известных, устоявшихся выражений, ставших общеупотребительными, вроде слова «тотальный»: «Времена инфляции возвращают силу золоту».
Это из письма к Грюнингеру, он любит такие штуки.
Сюрен, 18 октября 1942
Воскресенье. Утром верхушка Эйфелевой башни закутана в туман.
Фридрих Георг во вчерашнем письме в основном о чтении Исайи, которого он начал читать почти одновременно со мной. Так некие невидимые нити связывают нас.
Визит Шармиль, принесшей мне цветы. Что так влечет меня к ней? Может быть, то детское, что я открываю в ее существе. Нам встречаются люди, которых хочется оделить, пробудить, вот почему я жалею, что не владею всеми сокровищами земли.
Лишь к вечеру обрисовался Сакре-Кёр, то светясь на своем холме, то расплываясь в фиолетовой дымке. Что-то фантасмагорическое есть в этом здании; его очарование сильнее всего на расстоянии, когда он воспринимается как символ заключенного в нем чуда.
Сюрен, 20 октября 1942
Ночью сильные приступы: la frousse.[100] Потом подведение итогов: от Карла Великого до Карла V, от Реформации до неразберихи после первой мировой войны.
Занимаясь рыбной ловлей на морском берегу, нашел большую черепаху: когда я ее вытащил, она сбежала от меня и проворно закопалась в землю. Преследуя ее, я не только поранился крючком, но еще на меня с нее переползло какое-то мерзкое, многоногое морское чудовище. Я первый раз видел черепаху во сне, да еще таком многозначительном.
Днем меня выписали с пометкой «анацидный гастрит» в моей солдатской книжке. Докторесса, боявшаяся, казалось, худшего, обрадовалась диагнозу и снова говорила с главным врачом, знакомым ей еще по клинике Бергмана. Рем заехал за мной. Я отправился с ним в «Мажестик» подготавливать отъезд.
Париж, 21 октября 1942
Читал акты процесса против Дамьена,{100} в томе, вышедшем еще в 1757 г., сразу после произошедшего в январе покушения на короля. В исторической справке, предваряющей книгу, дано также подробное описание всех ужасов наказания.
Поведение Людовика XV во время покушения на его персону было воистину королевским: он сам указал на виновного, поняв, что это он, единственный, стоит перед ним с покрытой головой, велел его задержать, запретив при этом чинить ему зло.
Вечером в «Нике», затем американские игры.
Париж, 22 октября 1942
Дурная ночь. La frousse. Так как теперь не время говорить о болезни, я разыскал на рю Ньютон французского врача, поддержка которого мне сейчас очень важна, — важнее, чем госпитальные врачи со всей их аппаратурой. Когда он услышал, что я еду в Россию, то не хотел брать гонорара. Говорил от Шрамма по телефону с Риттером.
Днем у Морена, последний раз порыться в книгах; я провел еще один сладостный час в его маленькой антикварной лавке. При этом я обнаружил давно разыскиваемую рукопись Магиуса «De Tintinnabulis»[101] с прилагавшимся к ней трактатом «De Equuleo».[102] Потом «De Secretis»[103] Векеруса, кладезь находок. Потом «Испанское путешествие» Суинберна,{101} в красном марокене. Наконец, еще процесс против Карла I, в котором я пролистал описание казни; король вел себя очень достойно, он был отрешен от страданий плоти, как пассажир, стоящий на трапе корабля и прощающийся со своими друзьями и свитой перед дальней дорогой.
Книг мне будет не хватать; дивные часы провел я в этих оазисах среди мира уничтожения. Сама прогулка по обоим берегам Сены в своем роде совершенство; время течет здесь спокойно. Нигде она не бывает лучше, чем здесь, ибо в чем была бы ее красота, если б не было книг? Или воды?
Вечером в «Нике», там разговор о скачущем на оглобле маленьком Алькоре. Затем короткая тревога, несколько выстрелов в темноте. Опять американская игра, из тех лабиринтов, в которых бег никелированных шариков зажигает электрические лампочки и суммирует цифры. Старинная игра судьбы в техническом обличье.
Париж, 23 октября 1942
Рапорт об отбытии у Космана и главнокомандующего, сказавшего мне, что в его штабе для меня всегда будет сохранено место. Все были особенно любезны; может, это было всего лишь отражением моей собственной приветливости. «Мир есть мнение», — говорил Марк Аврелий. Генерал — из тех людей, что стали для меня неожиданным подарком судьбы, когда уже было невозможно дышать, Он распространял здесь мои книги, которые не могли быть напечатаны на родине, и вообще ждет от меня многого.
Первая половина дня прошла в передаче текущих дел Нойхаусу; все остальное я запер в сейф, ключ от которого беру с собой.
В церкви на прощание: Сен-Пьер-де-Шайо. Я посчитал добрым знаком, что лестница покрыта красной дорожкой, а высокий портал украшен пологом. Но он был закрыт, пришлось идти через боковой вход. При выходе я заметил, что дверь портала открыта, и, проходя через нее, обнаружил, что все эти украшения предназначались для похорон. Неожиданность открытия освежила меня; я нашел здесь толику иронии, превосходящую сократовскую. Ребус, «сквозь вещи» — это может служить девизом.
Снова на рю Фобур-Сент-Оноре; шагаешь уже по узору ковра прошлого. И на рю Кастильоне, где я на память об этом дне купил печать.
Странно, как часто во время моих прогулок мне попадается изображение черепахи, после того как она мне приснилась. Мы в окружении всех знаков, однако глаз выбирает лишь некоторые из них.
Прощание с Шармиль в «Нике», недалеко от площади Терн. Началась тревога; она, к счастью, скоро закончилась, а то бы я опоздал на берлинский поезд.
Кавказские заметки
Кирххорст, 24 октября 1942
Днем через Кёльн, на разрушенные улицы которого я глядел из окна вагона-ресторана. Останки домов и кварталов, словно дворцы, излучают мрачное величие. Скользишь мимо них, как мимо чуждого ледяного мира: там обитает смерть.
Дюссельдорф тоже выглядел печально, Свежие руины и множество красных заплат на крышах говорили об ураганном налете. Еще один шаг на пути к американизации; на месте наших старых гнезд появятся города, спроектированные инженерами. А может быть, только овцы будут щипать траву на развалинах, как это видишь на старинных картинах с изображением римского Форума.