АГОНИЯ "БЕШЕНОГО" НАЦИОНАЛИЗМА 359 2 страница

Он и Лев Толстой, лишь два человека решились в тогдашней Рос-
сии публично протестовать против казни цареубийц в 1881 году. И го-
ворили они одно и то же: насилие порождает насилие. Оба напроро-
чили, что дорого заплатит Россия за эту кровавую месть.

Константин Леонтьев однажды назвал Соловьева "Сатаною", но
тут же с необыкновенной своей отважной откровенностью добавил:
"Возражая ему, я все-таки благоговею". (1)

Другое дело Чаковский. По сравнению с Соловьевым, шпана да и
только. Сатаною его вряд ли кто назвал бы, но благоговения он тоже ни
у кого не вызывал. О духовных драмах и говорить нечего. Был он сред-
не-советским писателем и важным литературным бюрократом, кажется,
даже кандидатом в члены ЦК КПСС. Что мог знать он о Соловьеве, кро-
ме того, что тот был "типичным представителем реакционной идеали-
стической философии"? Имея, впрочем, в виду, что никаких антиболь-
шевистских акций Соловьев — по причине преждевременной кончины
— не предпринимал, имя его вполне уместно было упомянуть в каком-
нибудь заштатном узко-специализированном издании. Но посвятить
ему полосу в "газете советской интеллигенции" с милионным тиражом
было бы, согласитесь, событием экстраординарным. Так зачем же могла
столь экзотическая акция понадобиться Чаковскому? У меня и по сию
пору нет ответа на этот вопрос. Хотя некоторые — и весьма правдопо-
добные — догадки, опирающиеся на компетентные редакционные ис-
точники, есть. С ними мы, однако, повременим. Хотя бы потому, что
нужно еще объяснить читателю, почему я принял такое невероятное
предложение. И почему не показалось оно мне неисполнимым.

В двух словах потому, что мне в ту странную пору все казалось
возможным. Я только что объехал полстраны и отчаянная картина
сельской России потрясла меня, как говорится, до потери пульса.
Удивительнее всего было, однако, что мне разрешили честно, т.е. без
какого бы то ни было вмешательства цензуры, рассказать о ней в на-
делавшей когда-то много шуму серии очерков на страницах самых
популярных газет страны. (2)

Едва ли может быть сомнение, что кому-то на самом верху такая
неприкрытая правда о положении крестьянства была в тот момент



Введение


Патриотизм и национализм в России. 1825-1921



очень нужна. И я со своими очерками пришелся кстати какому-то
из бульдогов, грызшихся тогда под кремлевским ковром. Во всяком
случае Виталий Сырокомский, в то время замглавного в "ЛГ",
сообщил мне однажды конфиденциально, что опубликованный в
июле в двух номерах газеты очерк "Тревоги Смоленщины" очень
понравился одному из членов Политбюро. И будто бы даже он по-
желал со мною встретиться, чтоб обсудить проблему персонально.
Никакой такой встречи, впрочем, не было. Но удивительное ощу-
щение, что я могу писать без оглядки на цензуру, кружило мне
голову.

Тем более, что еще охотнее печатали меня в "Комсомолке", где
собралась тогда сильная команда, проталкивавшая так называемую
"звеньевую" реформу в сельском хозяйстве и в особенности замеча-
тельный эксперимент Ивана Никифоровича Худенко, с которым я
долгие годы был дружен. Верховодил там Валентин Чикин (пред-
ставьте себе, тот самый нынешний редактор черносотенной "Совет-
ской России", которому тоже в ту пору случалось ходить в подрывни-
ках советской власти). Комсомольская команда, надо полагать, име-
ла собственного патрона в Политбюро, для которого страшная кар-
тина нереформированной деревни тоже была козырной картой в дра-
ке за власть. "Колхозное собрание", например, мой очерк из Вороне-
жа, опубликованный почти одновременно с "Тревогами Смоленщи-
ны", где банкротство "социалистической демократии" описано было
так графически, что звучало ей смертным приговором, стал на время
своего рода манифестом комсомольской команды.

Как видит читатель, было от чего голове закружиться. И мое тог-
дашнее впечатление, что я могу всё, совпало по-видимому с впечат-
лением Чаковского. Ему я тоже, наверное, казался восходящей звез-
дой советской журналистики, за которой стоит кто-то недосягаемо
высокий и которой позволено то, что запрещено другим. (Добавлю в
скобках, что точно такое же впечатление сложилось, как пришлось
мне узнать позже, когда я уже попал в Америку, и у аналитиков ЦРУ.
Во всяком случае они долго и вьедливо допытывались, кто именно
стоял за мною в Политбюро в 60-е). Потому-то, я думаю, и возник то-
гда в голове у Чаковского план коварного спектакля, где я должен
был невольно сыграть главную — и предательскую — роль.

Как это ни невероятно, ничего такого мне тогда и в голову не при-
ходило. И воспринял я новое задание с таким же воодушевлением,
как если б мне предложили снова съездить в Казахстан и еще раз рас-
сказать, как замечательно идут дела у Худенко — на фоне кромешной

тьмы в соседних совхозах-доходягах. И по совести говоря, показалось
мне новое задание еще более интересным.

Мощная трагическая фигура Соловьева давно меня занимала. Че-
стно рассказать о его судьбе, о его драме и монументальном откры-
тии, о котором, кажется, не писал еще никто — ни до меня ни после
(да и моя рукопись затерялась куда-то, то ли в катастрофически
спешном отъезде из России, то ли в бесконечных переездах по Аме-
рике), казалось мне необыкновенно важным. Это сейчас, когда сочи-
нения его давно переизданы и доступны каждому, рассказ о духовной
драме Соловьева никого, наверное, не удивит (впрочем, и в наши дни
едва ли посвятит ему полосу популярная газета). Но в 60-е, после
процесса над Синявским и Даниэлем, полоса о Соловьеве была бы
событием поистине беспрецедентным.

А для меня вся разница состояла, как мне тогда казалось, лишь в
том, что на этот раз командировка была не в забытые богом колхозы
Амурской или Пензенской области, но во вполне комфортабельную
Ленинку, где и перечитывал я несколько месяцев подряд тома Со-
ловьева.

Я не могу, конечно, воспроизвести здесь то, что тогда написал. И па-
мять не та, да и давно уже не пишу я так темпераментно, как в те да-
лекие годы. Полжизни прошло с той поры всё-таки.

Впрочем, в книге "После Ельцина" я о Соловьеве упомянул:
"Предложенная им формула, которую я называю "лестницей Со-
ловьева" — открытие не менее замечательное, я думаю, чем периоди-
ческая таблица Менделеева. А по силе и смелости предвидения даже
более поразительное. Вот как выглядит эта формула: Национальное
самосознание — национальное самодовольство — национальное са-
мообожание — национальное самоуничтожение". (3)

Вчитайтесь и вы увидите: содержится здесь нечто и впрямь неслы-
ханное. А именно, что в России национальное самосознание, т.е. ес-
тественный, как дыхание, патриотизм, любовь к отечеству может
оказаться смертельно опасным. Неосмотрительное обращение с ним
неминуемо развязывает, говорит нам Соловьев, цепную реакцию,
при которой культурная элита страны и сама не замечает происходя-
щих с нею роковых метаморфоз.

Нет, Соловьев ничуть не сомневался в жизненной важности пат-
риотизма, столь же нормального и необходимого для народа, как для
человека любовь к детям или к родителям. Опасность лишь в том, что




Введение

Патриотизм и национализм в России. 1825-1921



в России граница между ним и второй ступенью страшной соловьев-
ской лестницы, "национальным самодовольством" (или, говоря сов-
ременным языком, умеренным национализмом), неочевидна,
аморфна, размыта. И соскользнуть на нее легче легкого. Но стоит
культурной элите страны на ней оказаться, как дальнейшее ее сколь-
жение к национализму жесткому (или, по аналогии с крайними ради-
калами времен Французской революции, "бешеному") становится
необратимым. И тогда "национальное самоуничтожение" — гибель
цивилизации — оказывается неминуемой.

О том, как пришел Соловьев к этой формуле, и попытался я расска-
зать в своем очерке для "ЛГ". В 1880-е, когда Владимир Сергеевич
порвал со славянофильством, вырождалось оно на глазах, неотврати-
мо соскальзывая на третью, предпоследнюю ступень его "лестницы".
Достаточно сослаться хоть на декларацию того же необыкновенно
влиятельного в тогдашних славянофильских кругах Достоевского,
чтоб не осталось в этом ни малейшего сомнения. Вот она: "Если ве-
ликий народ не верует, что в нем одном истина (именно в нем одном
и именно исключительно), если не верует, что он один способен и
призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же пе-
рестает быть великим народом и тотчас же обращается в этнографи-
ческий материал... Истинный великий народ никогда не может при-
мириться со второстепенною ролью в человечестве и даже с перво-
степенною, а непременно и исключительно с первою... Но истина
одна, а стало быть, только единый из народов может иметь Бога ис-
тинного... Единый народ-богоносец — русский народ". (4) Что это,
скажите, если не национальное самообожание?

Разумеется, я цитировал монолог Шатова из "Бесов". Однако в
"Дневнике писателя" за 1877 год Достоевский ведь снова вернулся к
этим идеям и защищал их справедливость уже от собственного име-
ни. (5) Это-то как объяснить?

Тем более, что декларациями, пусть даже вполне вроде бы безум-
ными, дело вовсе не ограничивалось. За ними следовали ничуть не
менее безумные — и агрессивные — политические рекомендации пра-
вительству. Например, что "Константинополь должен быть НАШ,
завоеван нами, русскими, у турок и остаться нашим навеки". (6)

Более того, Федор Михайлович еще и яростно спорил с другим ку-
миром тогдашнего национализма Николаем Данилевским, который
тоже был, разумеется, убежден, что захват Константинополя — судь-

ба России, но полагал все же необходимым поделить его после войны
с другими славянами. Для Достоевского об этом и речи быть не мог-
ло: "Как может Россия участвовать во владении Константинополем
на равныхоснованиях со славянами, если Россия им не равна во всех
отношениях — и каждому народцу порознь и всем вместе взятым?" (7)

Поистине что-то странное происходило с этим беспощадным во
всех других отношениях и совершенно ясным умом, едва заходила
речь о войне за Константинополь. С одной стороны, уверял он чита-
телей, что "Русская идея может быть синтезом всех тех идей, кото-
рые... развивает Европа в отдельных своих национальностях" (8), да-
же в том, что "Россия живет решительно не для себя, а для одной
лишь Европы". (9) А с другой наше (то есть, собственно, даже не на-
ше, чужое, которое еще предстоит захватить ценою кровавой войны)
не трожь1 И не только с Европой, для которой мы вроде бы и живем
на свете, но и с дорогими нашему сердцу братьями-славянами не по-
делимся.

Да тот же ли, помилуйте, перед нами Достоевский, которого мы
знаем как певца и пророка "всечеловека"? Тот самый. И знал об этой
странной его раздвоенности еще Бердяев: "Тот же Достоевский, ко-
торый проповедовал всечеловека и призывал к вселенскому духу,
проповедовал и самый изуверский национализм, травил поляков и
евреев, отрицал за Западом всякое право быть христианским миром".
(10)

Бердяев знал это, но объяснить не умел Тем более, что не в одном
же Достоевском дело. Все без исключения светила современного ему
славянофильства, и Иван Аксаков, и Данилевский, и Леонтьев, как
бы ни расходились они между собою, одинаково неколебимо стояли
за войну и насильственный захват Константинополя. А Тютчев так
даже великолепные написал об этом стихи:

И своды древние Софии
В возобновленной Византии
Вновь осенят Христов алтарь.
Пади пред ним, о царь России,
И встань как всеславянский царь.

Совсем неудивительно, согласитесь, что Соловьев был потрясен этой
бьющей в глаза жестокой и драматической неувязкой между высокой
риторикой бывших своих коллег и товарищей и их хищной, воинст-
венной и откровенно агрессивной политикой. Ну, как поступили бы



Введение


Патриотизм и национализм в России. 1825-1921



вы на его месте, если б на ваших глазах серьезные, умные, уважаю-
щие себя люди, и не политики вовсе, а моралисты, философы про-
возгласили свой народ, говорит Соловьев, "святым, богоизбранным
и богоносным, а затем во имя всего этого стали проповедовать такую
политику, которая не только святым и богоносным, но и самым
обыкновенным смертным чести не делает"? (11)

Еще более странно, однако, было то, что даже столь очевидная и
пугающая пропасть между словом и делом нисколько не насторожи-
ла последователей (и, добавим в скобках, исследователей) движения.
Никто из них даже не спросил себя, как, собственно, следует судить
о русском национализме - по делам его или по декларациям? Что
еще, однако, поразительнее, и по сей день ведь не спрашивают.

Ну вот вам, пожалуйста, один из видных идеологов сегодняшнего
русского национализма публикует столетие спустя после смерти Со-
ловьева толстенный (734 страницы) том "Тайна России". Усматрива-
ет он какое бы то ни было противоречие между её высокой миссией,
состоящей, по его мнению, в том, чтоб "спасти мир от Антихриста",
и маниакальным стремлением его дореволюционных пращуров во-
друзить русский флаг над Константинополем? Нисколько. Напро-
тив, представляется ему это стремление совершенно естественным.
И даже праведным. Поскольку "открывало возможность продвиже-
ния к святыням Иерусалима, всегда привлекашим множество рус-
ских паломников, которым ничего не стоило заселить Палестину;
для этого митрополит Антоний (Храповицкий) мечтал проложить ту-
да железную дорогу. В эти годы вновь вспомнились древние пророче-
ства об освобождении русскими Царьграда от агарян; уже готовили и
крест для Св. Софии". (12)

И вправду ведь, как иначе Святой Руси защитить мир от Антихри-
ста, не водрузив православный крест на Св. Софии и не заселив еще
вдобавок "Святую землю" (которую коварная Антанта, представляв-
шая, естественно, на земле интересы этого самого Антихриста, ко-
щунственно отдала, вместо богоугодного дела, "для создания еврей-
ского национального очага", как горько жалуется в 1999 г. Назаров)?
Перед нами, как видим, могущественный миф, переживший столе-
тие и использовавший православную риторику для оправдания са-
мой откровенной агрессии. Удивительно ли, что, когда Соловьев пуб-
лично задал роковой вопрос о жестоком противоречии между высо-
кой риторикой Русской идеи и этой агрессивной политикой, он уда-
рил нечаянно в самое больное место мифа? И оказался в результате в
своей среде один против всех?

Но не был бы он Соловьевым, когда б удовлетворился лишь воп-
росом. В своей работе по демифологизации национального сознания
страны Владимир Сергеевич пошел дальше, попытавшись обратить
внимание общества на то, что националистическая "неувязка" смер-
тельно опасна для страны. Что новая война за Оттоманское наследст-
во, в которую опять страстно втравливали страну националисты, бы-
ла точно так же заранее обречена на позорное поражение, как и
Крымская в 1850-х и Балканская в 1870-х.

Берлинская мирная конференция 1878 г. столь же неопровержимо
об этом свидетельствовала, как и постыдный для России Парижский
договор 1856-го, завершивший кровавую севастопольскую эпопею.
Так разве не стало бы вам на его месте страшно смотреть на национа-
листов, когда и после этих драматических поражений продолжали
они настаивать на своем? Когда, словно обезумев, упорно толкали
правительство на еще одну завоевательную, обреченную и, самое
страшное, чреватую на этот раз окончательной Катастрофой войну —
ради всё того же Константинополя, да еще оскорблённой Сербии и
заселения Святой Земли?

Но что же всё-таки застило глаза всем этим умным, ярким, серьез-
ным и расчетливым людям? Почему не видели они очевидного? Пра-
во же, без формулы Соловьева мы никогда не смогли бы понять эту
загадку и тем более представить себе, к чему она должна была приве-
сти. Вот что объясняет нам его формула. Покуда славянофильство ос-
тавалось в 1840-е диссидентской сектой, изнывающей под железной
пятой николаевской цензуры, все его отвлеченно-философские дек-
ларации о "гниении Европы" и о "богоносности" России могли и
впрямь казаться безобидным интеллигентским умничаньем, модным
"национальным самодовольством". Тем более невинным на фоне
грубой сверхдержавной агрессивности николаевского режима.

Но едва Великая реформа 1860-х вывела славянофильство из уют-
ных барских гостиных на арену открытой политики, превратив его во
влиятельную интеллектуальную силу, вчерашний диссидентский
миф вдруг разом утратил свою абстрактность и невинность. Разгром
России в Крымской войне, беспощадно обличивший ее застарелую
отсталость по сравнению с "гниющей" Европой, унизительные
условия Парижской капитуляции и - самое главное — нестерпимая
ностальгия по внезапно утраченной сверхдержавное™ очень быстро
трансформировали вчерашнее безобидное "самодовольство" в




Введение

Патриотизм и национализм в России. 1825-1921



ослепляющий, агрессивный, помрачающий разум "бешеный" наци-
онализм. Соловьев видел эту драматическую метаморфозу собствен-
ными глазами. И у него, единственного в тогдашней России, достало
мужества и проницательности, чтоб не только выступить против бе-
зумия вчерашних друзей и союзников, но и свести свои наблюдения
в четкую формулу, предупреждавшую, что национализм погубит
страну.

В разгар "патриотической" истерии по поводу Константинополя
он заявил: "Самое важное было бы узнать, с чем, во имя чего можем
мы вступить в Константинополь? Что можем мы принести туда, кро-
ме языческой идеи абсолютного государства, принципов цезарепа-
пизма, заимствованных нами у греков и уже погубивших Византию?
Нет, не этой России, изменившей лучшим своим воспоминаниям,
одержимой слепым национализмом и необузданным обскурантиз-
мом, не ей овладеть когда-либо Вторым Римом". (13)

Надо знать одержимость националистических пророков Констан-
тинополем, чтобы представить себе их реакцию на такое "предатель-
ство". Они были в ярости. Соловьев ведь по сути делал то же самое,
что Герцен в разгар Варшавского восстания и антипольской "патри-
отической" истерии в 1863 году. Он размышлял, он пытался понять
умом то, во что позволено было только верить. И пощады ему, как
Герцену, ждать было за такую ересь нечего. Зато теперь мы знаем, что
именно застило глаза его оппонентам: их устами говорил сверхдер-
жавный соблазн.

Мы, конечно, подробно поговорим еще об этом жестоком феномене.
Здесь я хотел бы дать читателю лишь первое представление о нём. Так
устроена мировая политика, что абсолютное военное превосходство
одних великих держав над другими — сверхдержавность на политиче-
ском жаргоне — не бывает постоянной. Подобно древним номадам,
кочует она из одной страны в другую, неизменно оставляя за собою
жгучую, нестерпимую тоску по утраченному величию. И почти не-
оборимое, как видели мы на примере славянофилов, стремление лю-
бой ценой вернуть себе потерянный сверхдержавный статус. С быв-
шей сверхдержавой происходит, можно сказать, то же самое, что с че-
ловеком, потерявшим, допустим, руку. Вот так: руки давно уж нет, а
она всё болит и болит. Конечно, умом человек сознает, что боль его
лишь фантомная. Только не становятся его страдания от этого менее
мучительными.

Самый известный пример пронзительности этой фантомной нос-
тальгии по утраченному величию продемонстрировала миру Фран-
ция, непосредственная предшественница России на сверхдержавном
Олимпе. На протяжении полутора десятилетий между 1800 и 1815 го-
дами её император повелевал континентом, перекраивал по своей во-
ле границы государств, стирал с лица земли одни страны и создавал
другие, распоряжался судьбами наций. В конце концов, однако, коа-
лиция европейских держав во главе с Россией разгромила Наполеона
и заставила Францию капитулировать.

Казалось бы, даже величайший злодей не мог принести своей
стране столько зла, сколько её прославленный тиран. Целое поколе-
ние французской молодежи полегло в его вполне бессмысленных,
как выяснилось после 1815 года, войнах. Даже рост мужчин во Фран-
ции оказался после них на несколько сантиметров меньше. Страна
была разорена, унижена, оккупирована иностранными армиями — в
буквальном смысле пережила национальную катастрофу. (Мы еще
увидим дальше, что подобные катастрофы неизменно сопровождали
падение со сверхдержавного Олимпа всех без исключения стран,
имевших несчастье добиться в XIX-XX веках этого злосчастного ста-
туса).

И что же? Прокляли своего порфироносного злодея французы?
Как бы не так! Они его обожествили. И еще 36 лет маялись в тоске по
утраченной с его падением сверхдержавное™, покуда не отдали, на-
конец, Париж в разгар очередной "патриотической" истерии друго-
му, маленькому Наполеону — в надежде, что он им это величие вер-
нёт. Надо ли напоминать читателю, что ничего, кроме нового уни-
жения, новой капитуляции и новой оккупации, словом, еще одной
национальной катастрофы, не принёс им еще 20 лет спустя этот тра-
гический опыт?

Так что же даёт нам для понимания сверхдержавного соблазна
пример Франции? Неопровержимое доказательство, что великие на-
роды, как люди, болеют.Что одна из самых жестоких их болезней —
ностальгия по утраченной сверхдержавности (по аналогии с нашим
безруким инвалидом назовем её фантомным наполеоновским комплек-
сом).Что вирусом этой болезни является национализм, её симпто-
мом — "патриотические" истерии, охватывающие время от времени
бывшую сверхдержаву, а символом — город или область, призванные
олицетворять возвращение величия. Для французов мог в своё время
исполнять эту роль Эльзас, для немцев — в пору, когда они, подобно
западным соседям, еще терзались этим мучительным соблазном, —



Введение


Патриотизм и национализм в России. 1825-1921



Данциг (ныне Гданьск). А для Достоевского или Тютчева, и вообще
для дореволюционных русских националистов — Константинополь.
Но этим французский опыт не исчерпывается. Свидетельствует он
также, что как сама эпоха сверхдержавности (в России она длилась с
1815 по 1855 год), так и сопровождающая её эпоха фантомного напо-
леоновского комплекса, неизменно чреваты гигантскими нацио-
нальными катаклизмами. Короче, то, что я называю сверхдержавным
соблазном, состоит, как видим, из двух частей. Покуда страна пребы-
вает на сверхдержавном Олимпе, выражается он в хамском — наполе-
оновском — стремлении навязывать свою волю окружающим наро-
дам (на что они, естественно, отвечают всеобщей ненавистью). В
эпоху же фантомного наполеоновского комплекса этот соблазн про-
является в том, что идея возвращения стране сверхдержавного стату-
са постепенно завоёвывает умы её культурной элиты, в конечном
счете подчиняя себе и её государственную политику. И всё лишь за-
тем, чтоб привести страну к очередной национальной катастрофе.

Надеюсь, что теперь, когда читатель получил некоторое представле-
ние о сверхдержавном соблазне, ему станет понятнее, почему страш-
но становилось Соловьеву при мысли, что еще одна "патриотиче-
ская" истерия может оказаться последнейперед неумолимо надвигав-
шейся на страну окончательной Катастрофой.

Отсюда, надо полагать, его удивительное пророчество: "Нам уже
даны были два тяжелых урока, два строгих предупреждения — в Сева-
стополе, во-первых, а затем, при еще более знаменательных обстоя-
тельствах, в Берлине. Не следует ждать третьего предупреждения,
которое может оказаться последним". (14) Мороз по коже подирает,
когда читаешь эти строки. Ну просто как в воду глядел человек.
Именно так ведь всё и случилось в момент следующей "патриотической" истерии между 1908 и 1914 годами. Она и впрямь оказалась последней.

Есть тут, однако, и загадка. 1914 год все-таки не 1863-й, когда, по
словам Герцена, "до сих пор нас гнала власть, а теперь к ней присое-
динился хор. Союз против нас полицейских с доктринерами, филоза-
падов со славянофилами". (15) Тогда славянофилы первенствовали в
культурной элите и вели за собою общественное мнение. Даже и в
1870-е, во времена истерии балканской, могли они, как еще увидит
читатель, опереться на Аничков дворец, на контрреформистскую
клику наследника престола, будущего императора Александра III. И

это сделало их давление на правительство практически непреодоли-
мым. Но в 1914-м, когда пик контрреформы давно миновал и вырос-
ла сильная западническая интеллигенция Серебряного века, ничего
уже от былого славянофильского преобладания вроде бы не осталось.
К тому времени они опять, как в 1840-е, превратились в диссидент-
скую секту. Первую скрипку в культурной элите — от государствен-
ной бюрократии до оппозиционных партий в Думе, от футуристов до
символистов — играли теперь западники.

Как же, спрашивается, смогли в этом случае снова вовлечь их сла-
вянофилы в свою очередную - и, как мы теперь знаем, действитель-
но последнюю — "патриотическую" истерию? В том, что она опять,
как в 63-м и 76-м накрыла их с головой, сомнений, конечно, быть не
может. Послушаем хоть замечательного знатока славянофильских
древностей С.С. Хоружего: "Кровавый конфликт между ведущими
державами Запада означал [для них] явное банкротство его идеалов и
ценностей и с большим вероятием мог также означать и начало его
конца, глобального и бесповоротного упадка... Напротив, Россия яв-
но стояла на пороге светлого будущего. Ей предстоял расцвет, и роль
её в мировой жизни и культуре должна была стать главенствующей.
"Ex oriente lux, теперь Россия призвана духовно вести европейские
народы", — [провозгласил Сергий Булгаков]. Жизнь, таким образом,
оправдывала все ожидания, все классические положения славяно-
фильских учений. Крылатым словом момента стало название бро-
шюры Владимира Эрна "Время славянофильствует". (16)

Ничего нового для читателя, уже знакомого с "лестницей Соловь-
ева" здесь, естественно, нет. Типичная картина национализма на
предпоследней ступени "самообожания", когда разум умолк оконча-
тельно. Тут вам и "Россия на пороге светлого будущего", когда всего
лишь три года оставалось ей до гибели. Тут и дежурное видение "на-
чала конца Запада", которому как раз и предстояла еще долгая жизнь.
Непонятно другое. Непонятно, как смогла эта столь явно утратив-
шая рассудок секта заразить своим безумием — и увлечь за собой в
бездну — западническую элиту страны. А ведь увлекла же. Ведь это
факт, что вся она — от министра иностранных дел Сергея Сазонова до
философа Бердяева, от председателя Госдумы Михаила Родзянко до
поэта Гумилева, от высокопоставленных аппаратчиков до теоретиков
символизма, от веховцев до самого жестокого из их критиков Павла
Милюкова — в единодушном и страстном порыве столкнула свою
страну в пропасть "последней войны". И не хочешь, а вспомнишь,
что предсказывал-то Соловьев вовсе не уничтожение России, но ее


Патриотизм и национализм в России. 1825-1921

САМОуничтожение. И вправду ведь можно сказать, что совершила
русская культурная элита в июле 14-го коллективное самоубийство.
Как могло такое случиться?

Отчасти объясняет нам это князь Николай Трубецкой, один из основа-
телей "евразийства", того самого, которому суждено было после Ката-
строфы начать реабилитацию русского национализма. Трубецкой ука-
зывает на странное поветрие "западничествующего славянофильства",
которое "за последнее время [перед войной] сделалось модным даже в
таких кругах, где прежде слово "национализм" считалось неприлич-
ным". (17) Правда, Трубецкой вообще убежден, что "славянофильство
никак нельзя считать формой истинного национализма". (18) Он усма-
тривает в нем "тенденцию построить русский национализм по образцу
и подобию романо-германского", благодаря чему, полагал он, "старое
славянофильство должно было неизбежно выродиться". (19)

Наши рекомендации