Сын за отца не отвечает» ( или все же отвечает)? 4 страница
Теперь постараемся понять, какие условия способствовали внезапному появлению сталинской концепции «практики», и какие - сохранению ее притягательности для наследников Сталина по сей день. В 1929-1931 гг. сталинская когорта ощущала воистину отчаянную потребность в магической поддержке со стороны науки, а также необходимость в мгновенной трансформации «буржуазной интеллигенции» в «красных спецов». Они считали, что обе эти цели могут быть достигнуты при помощи одного-единственного приказа интеллигентам: дайте стране то, что ей нужно для социалистического строительства, и сделайте это сейчас же. Если вы - истинные красные «спецы», вы должны учиться на героических деяниях масс (в интерпретации Маркса, Энгельса и Ленина, и особенно, в интерпретации современных мастеров практических свершений, Центрального Комитета и лично товарища Сталина). Именно из этих священных источников должны были черпать настоящие красные специалисты уроки практики; на основе этих уроков они должны были создавать единую, практически полезную систему научных знаний - систему, которую обещали и не могли создать псевдомарксисты 20-х гг., ожидавшие, что она вырастет из академической теории.
Таким образом, ученым предписывалось руководствоваться странной смесью схоластики и прагматизма, что должно было служить доказательством их лояльности. Они должны были извлекать истинуизсвященных текстов, но при этом истолковывать их в соответствии с совершенно несхоластическим критерием истины: практической полезностью. Конкретные формы этой практической пользы, в свою очередь, определяли те, кому в данный момент принадлежала власть, -политические властители, выстроенные в строгом, но неустойчивом из-за постоянных репрессий иерархическом порядке во главе со Сталиным. Оказавшийся у власти в данной сфере царек или его сатрап Читали своим правом и обязанностью указывать ученым, являются ли идеи последних истинными или нет. Именно это и определяло зигзагообразный, причудливый рисунок партийной линии во многих областях науки. Отсюда и столь разная степень партийного вмешательства в разные научные сферы: интенсивная в одних случаях, слабая или даже близкая к нулю в других. Страх перед непоследовательностью - не царское дело.
Каждая область науки могла бы поведать свою собственную историю конфликтов между политической властью и ведущими учеными. Тем не менее, здесь можно выделить несколько типичных моделей. В естественных науках советские политические власти проявляли готовность предоставить научным работникам автономию де-факто, даже если в принципе они такую автономию отвергали. Биология была ярким исключением, и на примере данного исключительного случая мы можем проследить, как социальные условия определяли сталинис-тские взгляды на связь между практикой и научной сферой [24]. Сельскохозяйственный кризис, сопровождавший коллективизацию, означал, что биологическая наука не оправдала надежд вождей на огромную практическую выгоду. Когда острый сельскохозяйственный кризис перешел в хроническую стадию, хронической стала и склонность руководства прислушиваться к мнению шарлатанов, которые высмеивали подход «буржуазной» биологии и обещали добиться выдающихся результатов на основе внедрения новаторской, уникально советской «агробиологии». Устойчивость этого заблуждения - оно продержалось с 30-х до середины 60-х годов - свидетельствует об огромном влиянии сталинистского своеволия на менталитет советских вождей. Финальный отказ же от этой иллюзии и отсутствие подобных иллюзий в области других естественных наук демонстрируют, в конечном счете, что подспудно «практический критерий истины» понимали в более реалистичном ключе, чем это позволяла декларировавшаяся формула, молчаливо признавая, что есть объективные критерии истины, и что они выше мнения вождя. Выражая ту же мысль короче (и отдавая дань сталинистскому менталитету), можно сказать так: познание мира можно поставить под контроль политической власти, но такой способ познания будет чересчур экстравагантным и расточительным.
Теория, говорил Сталин, руководит практикой, но практика определяет истинность теории. Одни теоретики могут увидеть в этом высказывании пример обратной связи, другие - порочный круг. С точки зрения сталинизма речь здесь идет о прагматическом здравом смысле, о «примате практики», что в рамках сталинистской практики означает признание необходимости использования научных знаний в сфере дисциплин, связанных с изучением человека, но в то же время - и о необходимости подчинения этих знаний партийному контролю. Советские политические вожди и находящиеся у них на службе функционеры-идеологи по-прежнему настаивают на этом парадоксе, хотя и без ссылок на Стали-ца. В отличие от естественных наук, сфера наук о человеке постоянно порождает конфликты, а отделение авторитета науки от политической власти не произошло здесь до сих пор, ибо и политические вожди, и профессиональные ученые претендуют на некое исключительное понимание одного и того же объекта: человека. Наша задача состоит в том, чтобы определить, каким образом советские вожди трактуют «практичность» в таких областях, как экономика или психология, лингвистика или медицина, как воспринимают позицию властей специалисты в области этих наук, и как обе стороны влияли здесь друг на друга.
Поначалу представляется невозможным обнаружить в действиях вождей какую-либо логическую последовательность. Когда начинаешь думать о том, каких только позиций они не занимали в отношении самых разных академических дисциплин в тот или иной период советской истории, то вначале кажется, что единственным устойчивым принципом здесь всегда было самодурство, следование авторитарным капризам. В лингвистике, например, бюрократы-идеологи в 20-е годы поощряли активную дискуссию, а затем, в 30-е, положили ей конец, осудив «формализм» и благословив эксцентрический редукционизм пожилого грузинского филолога Н.Я.Марра (1864-1934) [25]. Языки были отнесены к «надстройке» общества; таким образом, развитие языка ставилось в прямую зависимость от эволюции общественных систем. В 1950 году сам Сталин неожиданно объявил о резком изменении позиции в этом вопросе: ученики Марра лишились поддержки властей, и ее получили филологи-традиционалисты, утверждавшие, что эволюция языка - это достаточно автономное явление. Сталин подвел под их позицию свое обоснование, вынеся язык и науку за рамки общественной «надстройки», зависящей от «базиса». С того момента в советской лингвистике доминировала традиционная филология. Деятельность советских лингвистов даже можно назвать робко-консервативной: смелые теоретические дебаты западных лингвистов отзывались вСССР лишь слабым и запоздалым эхом [26].
Сталин утверждал, что сумел выявить практическую связь между соперничающими теориями лингвистики и соперничающими формами политики в отношении языков в многонациональном государстве. Представление, что язык является функцией эволюционирующих общественных систем, Сталин связывал с программой подавления всех языков Советского Союза, за исключением русского. И наоборот: признание автономного характера лингвистического развития, по Сталину, предполагало терпимость к языкам национальных меньшинств [27]. В глазах стороннего наблюдателя сталинские корреляции выглядят весьма неубедительно. На практике проводилась одна и та же политика - чуть прикрытая русификация, и проводилась она без какой-либо серьезной теоретической дискуссии, независимо от того, какая школа доминировала в области академического изучения языков.
Наиболее странной и даже неуместной чертой сталинского вмешательства в научные дела было осуждение им политического вмешательства в науку как такового. Сталин обвинил школу Марра в установлении диктатуры, «аракчеевского режима» в лингвистике и косвенно призвал ученых ко всеобщему восстанию против этой диктатуры: «Общепризнанно, что никакая наука не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики. Но это общепризнанное правило игнорировалось и попиралось самым бесцеремонным образом. Создалась замкнутая группа непогрешимых руководителей, которая, обезопасившись от всякой возможной критики, стала самовольничать и бесчинствовать» [28]. Научная пресса послушно возликовала, услышав о таком благословении свободы мысли, но лишь несколько смельчаков действительно этим воспользовались, бросив вызов аракчеевым, властвовавшим в тех или иных научных дисциплинах; и, конечно же, никто не попытался обратить поразительный либерализм Сталина против него самого - великого вождя всех мелких аракчеевых.
Напротив, в реальной действительности в психоневрологических науках пик вмешательства со стороны политических властей совпал со сталинским выступлением в защиту свободы мысли. Летом 1950 года, в то самое время, когда Сталин бросил весь свой неоспоримый авторитет на борьбу с социологическим редукционизмом «аракчеевского режима» в лингвистике, его идеологическая бюрократия оказывала мощную поддержку физиологическому редукционизму «учения Павлова». На широко разрекламированных в печати «возрожденческих» собраниях осуждению подвергались ученые, которые лишь на словах поддерживали «учение Павлова», а в действительности разрабатывали новые идеи, подозрительно напоминавшие идеи их западных коллег. В число этих грешников входили почти все психологи и психиатры Советского Союза, а также большинство советских ней-рофизиологов. включая большинство видных учеников самого Павлова. Всем им было приказано публично покаяться и вернуться к оригинальному учению Павлова, очищенному от примесей последующих достижений нейрофизиологии, не говоря уже о конкурирующих «учениях», трения между которыми и определяют историю психологии [29].
В начале 50-х годов казалось, что все школы психологии, а может быть, даже и сама эта наука, вот-вот будут запрещены и заменены псевдонаукой, известной как «изучение высшей нервной деятельнос-д1». Совершенно ясно, что это была псевдонаука, поскольку к концу 50-х годов, лишившись мощной политической поддержки, она постепенно угасла. Кроме того, она так и не получила независимой интеллектуальной поддержки со стороны самих ученых, поскольку не соответствовала ни одной из излюбленных ими исследовательских стратегий - ни психофизическому параллелизму, ни строгому неврологическому редукционизму. Для комбинированного изучения психических и нервных процессов возникла и успешно развивалась новая дисциплина, «нейропсихология», но не допускающее отклонений «учение» Павлова запрещало любую концепцию психических процессов. В начале 50-х годов пионер русской нейропсихологии А.Р.Лурия (1902-1978) счел своим долгом отречься от собственной работы. Он пытался установить точную связь между конкретными формами психических расстройств и конкретными формами дефектов мозга, но, по его собственному признанию, это было недопустимо, ибо предполагало наличие «непространственных» психических процессов. Лурия фактически так и не отказался от своей работы в этой области и к концу 50-х годов почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы прекратить «самокритику» и снова начать активно публиковаться. Тем не менее, налет защитного лицемерия, выражавшегося в ненужных реверансах в сторону павловского «учения», до последнего момента проглядывал в работах ученого [30].
С другой стороны, «изучение высшей нервной деятельности» не могло быть и серьезным образцом неврологического редукционизма, поскольку павловские концепции нервных структур и функций уже тогда безнадежно устарели. Более того, откровенный редукционизм шел вразрез с марксистскими канонами. Возможно, наиболее абсурдной чертой кампании в защиту оригинального павловского учения было ритуальное осуждение редукционизма, рефреном проходившее через требования возродить редукционизм самого Павлова. Советские марксисты настойчиво утверждали, что понять человека можно не путем изучения его нервной системы, а через изучение систем общественных. Поэтому фундаменталисты-павловцы создавали так много шума вокруг невнятных упоминаний их учителя о некой «второй сигнальной системе», которую он изобрел специально для тех немногих случаев, когда ему приходилось признать невозможность сведения языка и мышления к условным рефлексам. Никто так и не смог отыскать этой второй сигнальной системы у реальных животных, как, впрочем, и первой сигнальной системы, которая была неврологической гипотезой Павлова, призванной объяснить существование условных рефлексов.
В действительности советские исследователи практически и не пытались обнаружить ни ту, ни другую «сигнальную систему» [31]. боясь развеять чары устаревших гипотез. Идеи Павлова перестали быть направляющей силой в научных исследованиях и в мышлении' они стали мифами, объектами для почитания и остаются таковыми до сих пор. Бессмысленно было (и по-прежнему бессмысленно) задавать вопрос, в какой степени они соответствуют основным идеям Маркса, поскольку последние также уже давно перестали быть просто идеями. «Павловские сессии» 1950-1951 гг. довели раздражающий сознание парадокс до воистину мучительного предела. Там были резко осуждены любые попытки отделить священную доктрину от «земных» исследований ученых, хотя современное мировоззрение требует такого отделения. Священная доктрина и повседневная исследовательская работа должны быть защищены друг от друга; именно этого добивался Галилей, и именно с этим согласились - с большим запозданием и с еще большей неохотой - традиционные церкви. Признание того, что глубоко почитаемое «учение» не может противостоять натиску критического мышления, всегда унизительно, особенно, когда это «учение» почитается в качестве науки (как это происходит в Советском Союзе).
К середине 50-х годов советская идеологическая бюрократия вновь стала разрешать то молчаливое разделение вероисповедания и мышления, которое возникало в психоневрологических науках в 20-е годы. Николай Бухарин, бывший тогда ответственным за официальную идеологию, невольно положил начало этому «бесшумному» разделению. Ведя полемику, направленную против антисоветских и антимарксистских заявлений Павлова, Бухарин торжественно благословил его «учение» в целом [32]. Бухарину импонировал старомодный редукии-онизм Павлова. Он просто игнорировал те глубокие расхождения в сфере психоневрологических наук, которые вызвали критику в адрес Павлова со стороны его ученых коллег (включая то меньшинство, которое проявляло интерес к марксизму). Такие незаурядные психологи-марксисты. как Л.С.Выготский (1896-1934), пошли на смягчение своей критики из уважения к несложному бухаринскому догмату веры: «Учение Павлова является орудием из железного инвентаря материалистической идеологии» [33]. Одним словом, еще в середине 20-х годов Выготский и другие представители его школы когнитивной психологии выработали у себя привычку формально отдавать поверхностную дань уважения Павлову, в то же время игнорируя его «учение» в своей практической научной деятельности.
Бухарин пал, но даже после его падения идеологи-бюрократы продолжали настаивать на поклонении Павлову, в особенности после 1935 года, когда старый ученый изменил свое отношение к «великому эксперименту» (так называли советский режим сочувствовавшие ему сци-ентисты), благословив его незадолго до своей смерти. С этого момента идеологическая бюрократия стала превозносить павловский материализм без всяких оговорок: из материализма механистического он превратился в диалектический. Суровый выговор получили те пав-ловцы, которые пытались адаптировать исследовательскую стратегию учителя к современным достижениям науки о мозге, поскольку такая адаптация влекла за собой пересмотр оригинального «учения» [34]. Упреки такого рода достигли апогея абсурдности во время «павловских сессий» 1950-1951 годов, а затем постепенно стихли, что позволило физиологам-павловцам возобновить процесс приведения своих взглядов в соответствие с достижениями мировой науки. Но открытая, серьезная критика «учения» Павлова по-прежнему остается табуированной; соответственно создаются препятствия и на пути творческого развития павловских идей. Наиболее амбициозная попытка показать, как взгляды Павлова можно трансформировать в современную теорию «эволюционирующего мышления», была предпринята недавно нью-йоркским последователем русского ученого [35]. Тот, кто следит за научными дебатами о марксистской социальной теории, заметит аналогичный парадокс. Дебаты эти ведутся на Западе. В них не вносят сколько-нибудь серьезного вклада коммунистические страны, то есть те страны, где облеченные властью истуканы-прагматики отстранили Маркса от научных дискуссий, водрузив его голову на тотемный столб среди истуканов своих предков.
Это одновременное унижение живущих ныне ученых и многоуважаемых покойников вызывало и по-прежнему вызывает многочисленные гневные отповеди и ироничные насмешки, но не получает достойного объяснения. Правдоподобное объяснение должно обязательно учесть и то постоянно наблюдающееся противоречие, с которым не под силу справиться ни проповеди, ни сатире. Коммунистические вожди непоследовательны в своем отношении к наукам о человеке: здесь они не являются ни последовательными сторонниками авторитарного вмешательства, ни последовательными фундаменталистами. Можно, конечно, составить список шокирующих примеров диктаторского вмешательства в научные дела, но одновременно можно составить и другой - менее сенсационный, но более обширный - список, демонстрирующий факты постоянных компромиссовмежду коммунистическими правителями и учеными мужами в области наук о человеке.
В то же самое время, когда Ленин и его соратники изгнали из страны 161 ученого, - в эту группу входили философы и теоретики в области общественных наук, например, знаменитый социолог П.А.Сорокин (1889-1968), - они умоляли Павлова остаться в России, хотя этот ученый открыто выражал свою неприязнь к большевистскому режиму и публично высмеивал марксистов: ученый-физиолог, вынашивавший стратегию создания науки о поведении человека, считал марксистов своими конкурентами, стоящими на псевдонаучных позициях [36]. И случай с Павловым не был единственным. В 1923-1924 годах, когда два эмиссара идеологической бюрократии ошеломили участников первых послереволюционных конгрессов психологов и неврологов своими призывами трансформировать данные дисциплины в соответствии с принципами марксизма, практически все выступающие отклонили это требование (одни - прямо, другие - более дипломатично), но лишь немногие из них пострадали за свои выступления и были в показательном порядке смещены с академических постов [37]. По сей день в советской психологии господствует когнитивная школа Выготского, которая не может открыто признать свое происхождение от гештальт-психологии или свое близкое родство с теорией Пиаже и обязана вместо этого лицемерно поклоняться Павлову и изрекать марксистские лозунги, осознавая невозможность следовать им на практике [38].
Примеров аналогичных нелепостей можно привести так много и практически во всех сферах научных исследований, связанных с изучением человека, что аномалия становится нормой. В своих взаимоотношениях с различными профессиональными сообществами, занимающимися проблемами человека, коммунистические чиновники постоянно демонстрировали как властность, так и гибкость; как подозрительность, так и доверчивость; как грубую нетерпимость, так и проницательную терпимость. Со своей стороны, специалисты-ученые демонстрировали образец сговорчивой принципиальности. Сгибаясь под изменчивыми порывами ветра, они умудрялись оставаться дисциплинированными учеными мужами.
Убежденность вождей в прагматичности своего поведения - вот та нить, которая вела их сквозь этот лабиринт противоречий. Мы. сторонние наблюдатели, можем воспользоваться этой путеводной нитью. но только если будем постоянно помнить о коренной двусмысленности прагматизма, включая и его коммунистические варианты. Понятие «практика» не имеет единственного, очевидного значения; в данном случае речь не может идти даже о какой-либо логически последовательной системе значений.Самые последовательные попытки упорядочить значение понятия «практика» сводятся на нет современным культом технологий. Приверженцы этого культа воображают, что знания в области технологий являются всеобъемлющим критерием практичности в сфере наук о человеке: понимание сводится к утверждениям экономистов, что они владеют технологией государственного планирования; к утверждениям психологов, что они овладели технологией воспитания детей или контроля над поведением взрослых; к утверждениям врачей, что в их руках - технология предотвращения или лечения болезней. Такой техницизм вдвойне обманчив. В сфере наук о человеке роль базисных ценностей всегда была гораздо важнее любых технологий, и зачастую невозможно отделить пропаганду таких ценностей от заявлений о наличии тех или иных технологий. Несомненно, что советские вожди крайне чувствительны - многие назвали бы это неистовой гиперчувствительностью - к старомодному, перегруженному абстрактными ценностями понятию практичности: тому пониманию, которое имели в виду, говоря о «практическом суждении», Кант и Уильям Джеме. Но советских вождей также привлекают и утверждения о некой чисто технологической практической ценности наук о человеке, и, подобно большинству современных людей, они умышленно закрывают глаза на те противоречия, которые возникают, когда оценочные суждения маскируют культом технологий.
Эту фундаментальную амбивалентность и эту умышленную слепоту мы должны постоянно учитывать, если стремимся понять запутанную, парадоксальную историю официального отношения к наукам о человеке. В различных контекстах противоположные друг другу представления о практичности не только восстанавливали политиков против ученых, но и заставляли их бросаться из одной крайности в Другую. Снова и снова они шли нетвердой походкой по зигзагообразному маршруту - от наивной веры в технологию к гневному разочарованию в ее могуществе, а затем вновь возвращались к техницистской вере, но уже на более низком уровне, ведя эту веру под уздцы и надев на нее шоры. Наиболее абсурдным поворотом во всей этой истории стала недавняя попытка возвысить технологические знания до Уровня идеологической надстройки, одновременно оставив их в составе материального базиса - продемонстрировать, что технологии являются постоянно совершенствующейся производительной силой и, Одновременно, частью окаменевшей марксистско-ленинской доктрины, оправдывающей существующий порядок именем науки.
Достаточно очевидным примером является здесь история индустриальной психологии. Направление это получило официальную поддержку в 20-е годы (тогда оно обозначалось заимствованным из немецкого языка словом «психотехника»), но уже в 30-е годы оно было практически запрещено, поскольку в период принудительной индустриализации его стали воспринимать как скрытый вызов политической власти. Дерзость психотехников наиболее ярко проявилась в их попытках определить точные критерии усталости и таким образом дать руководящим работникам знать, где тот предел, за которым дальнейшее увеличение затрат рабочей силы повлечет снижение производительности труда. Начиная с 50-х годов к возрождению «инженерной психологии» стали относиться терпимее; теперь ключевую терминологию заимствуют из английского языка, поскольку она создавала дымовую завесу из неопределенностей и двусмысленностей и смягчала возможные противоречия между психологами, предлагавшими внедрять на практике соответствующую экспертизу, и все тем же настойчивым требованием «единоначалия» со стороны чиновников [39].
Начиная с 60-х годов инженерную психологию «повысили в звании» - вместе со всеми другими видами технологических исследований - посредством создания новой, более высокой по рангу дисциплины, своеобразного светского эквивалента теологии; для ее обозначения было изобретено и пущено в обращение новое слово: «науковеде-ние». Новая дисциплина проповедует сакральную общность знаний, что роднит самого скромного специалиста с политическими вождями, осуществляющими руководство в соответствии с неким невероятно возвышенным «учением». Наука, понимаемая как совокупность прикладных исследований, объединяет оркестрантов с дирижером, руководящим исполнением музыки согласно великой партитуре, созданной гениальными покойниками. Я не изобрел эту метафору; я просто перефразирую первый параграф первого выпуска журнала «Научное управление обществом», который начал издаваться в 1967 году как главный печатный орган нового светского богословия [40]. Журнал этот помещает на своих страницах материалы, исходящие непосредственно из Академии общественных наук при ЦК КПСС. -ошеломляющий набор проповедей, выдаваемых за научный анализ. В его публикациях абсурдность соперничает с банальностью, и в обоих случаях авторы из трусости или по своему невежеству избегают обсуждения опасных вопросов. Например, вступительная метафора. использующая образ оркестра, была заимствована из «Капитала» без всякого учета той горькой иронии, которая звучала в оригинальном высказывании Маркса, сравнивавшего дирижирование оркестром и регламентацию труда, отчуждаемого ради получения прибыли.
Извилистый путь, проделанный советской педагогической психологией, во многом похож на судьбу индустриальной психологии, но еще более показателен, поскольку здесь ситуацию значительно осложнял ценностный фактор, придавая ей болезненную остроту. Профессиональный жаргон, описывающий то, что приветствовалось в 20-е годы, подвергалось осуждению в 30-е и робко начало возрождаться с 50-х, лишь намекает на наиболее значимые вопросы. «Педология», то есть междисциплинарные исследования развития ребенка, получившие широкое распространение в 20-е годы, была связана с применением «гестов» (этот странный термин был заимствован из английского языка для обозначения измерения уровня природных способностей - в противоположность формальному измерению уровня академических достижений посредством традиционных экзаменов). Преимущество тестов перед экзаменами, как полагали сторонники этой дисциплины, состоит в том, что они позволят детям представителей низших классов проявить врожденную одаренность и таким образом подняться вверх по социальной лестнице. Но в 1936 году пресловутое постановление Центрального Комитета партии осудило педологию и тесты за прямо противоположное -за попытку удержать детей рабочих и крестьян на профессиональном уровне своих родителей, а детям интеллигентов предоставить возможность подниматься вверх по образовательной лестнице, пока они не достигнут профессионального уровня своих родителей [41].
Сторонний наблюдатель имеет возможность более глубоко осмыслить те реалии, наличие которых слишком мучительно признать заинтересованной стороне. Эгалитарные мечты советской революции были омрачены завистью и уродливым честолюбием. Мечтали не об устранении любых иерархий, а о том, чтобы подняться вверх по новой иерархической лестнице. Новая система образования предназначалась для того, чтобы перетасовать и поменять ролями начальников и подчиненных, а не для устранения самих принципов начальствования и подчинения. Специально отобранных рабочих и крестьян нужно было «выдвигать» на более высокий профессиональный уровень и на руководящие посты. Такие «выдвиженцы» обеспечили ту «поддержку снизу», которая сделала возможной сталинскую «революцию сверху»; они и их дети остаются надежной опорой той культуры, основанной на зависти, которую породила эта сталинская революция. Лишь одинокие интеллектуалы-утописты мечтали иногда о том, чтобы раз и навсегда положить конец унижающей человеческое достоинство стратификации, а не просто польстить достоинству низших классов, вознеся одних их членов над другими. В сфере образования такие мечтатели зачастую возлагали свои надежды на «политехническую» подготовку, которая должна была воплотить мечту Маркса о том, чтобы каждый человек мог выполнять любую работу (например, рыть канавы днем и писать критические статьи вечером - «по желанию» [421). Советское чиновничество никогда не принимало всерьез эту мечту оставаясь безоговорочно приверженным своему пониманию социальной революции как возвышения авангарда, как выдвижения немногих за счет всех остальных.
В процессе «выдвижения» советские чиновники обнаружили, что «некультурные» дети, или, пользуясь сегодняшним жаргоном западных педагогов, «дети, обделенные культурой», не могут выйти на уровень, превышающий профессиональный уровень их родителей, ни при помощи тестов, якобы проверяющих их природные способности, ни посредством традиционных экзаменов, проверяющих их достижения в академической сфере. После запрета на педологию советские школы, как прежде, волей-неволей принялись готовить детей занять на социальной лестнице места своих родителей. С 50-х годов специалистам по психологии образования было разрешено вернуться к экспериментам с некоторыми видами тестов, чтобы отыскать объективные критерии оценки врожденных «способностей», присущих индивидам независимо от их классового происхождения. Со своей стороны, власти вернулись к практике банального политического вмешательства в процесс приема абитуриентов в высшие учебные заведения: по распоряжению свыше двадцать процентов всех мест отныне были зарезервированы за специально набранными молодыми рабочими, крестьянами и лицами, отслужившими в Вооруженных силах, которые проходили предварительную подготовку на «рабфаке» и освобождались от конкурсных экзаменов, обязательных для всех прочих абитуриентов (в эту привилегированную группу негласно включали и детей партийных работников) [43]. На протяжении всего этого зигзагообразного исторического отрезка миссия ученых сводилась к тому, чтобы переводить интуитивные решения политических вождей на меняющийся научный жаргон. Американский опыт в этой сфере достаточно схож с советским - особого внимания здесь заслуживает взлет и падение популярности «тестирования интеллекта» и возникновение феномена «позитивных мероприятий», - и поэтому можно сказать, что советские политические вожди были слишком жестоки по отношению к представителям педагогической науки. В условиях академической свободы ученые-эксперты были бы, вероятно, так же уступчивы и даже более «декоративны».