Глава 16. выслеженный шпион 12 страница
— Ступай, я следую за тобой, — сказал Галеотти и пошел за ле Глорье, может быть, потому, что уклониться было невозможно.
— И прекрасно делаете, — заметил шут, направляясь к замку, — потому что нам приходится обращаться с нашим родичем, как с голодным старым львом в клетке, которому иной раз надо бросить теленка, чтобы дать работу его старым зубам.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что король что-нибудь замышляет против меня? — спросил Галеотти.
— Вам это лучше знать, — ответил шут. — Хоть ночь и темная, но, я уверен, вы и сквозь тучи различаете звезды, а я в этой науке ничего не смыслю. Знаю только, что мать всегда советовала мне осторожнее подходить к старой крысе, попавшей в западню, потому что в это время она будто бы больше всего расположена кусаться.
Астролог прекратил свои расспросы, но ле Глорье, по общей всем шутам привычке, не переставал нести всякий вздор, пересыпая его злыми насмешками, вплоть до ворот замка, где он передал страже ученого мужа. Отсюда, переходя от часового к часовому, Галеотти попал наконец в башню Герберта.
Однако намеки шута не пропали даром для Мартиуса Галеотти, а угрюмый взгляд и мрачный, угрожающий вид Тристана, провожавшего его в спальню короля, как ему казалось, подтверждали их. Астролог умел так же внимательно наблюдать все, что происходило на земле, как и то, что совершалось над ним, и от его острого взгляда не ускользнул блок с веревкой, которая еще слегка покачивалась, как будто приготовления были только что прерваны его неожиданным приходом. Смекнув, в чем дело, и призвав на помощь хитрость и изворотливость, он решил пустить в ход все средства, чтобы избавиться от грозившей ему опасности; а если бы это не удалось, защищать свою жизнь от всякого, кто бы ни вздумал напасть на него.
Полный решимости, выражавшейся и в его походке и во взгляде, Мартиус вошел к королю, нисколько, по-видимому, не смущенный ни своим неудачным предсказанием, ни гневом монарха, ни его вероятными последствиями.
— Счастливые созвездия да будут благосклонны к вашему величеству! — приветствовал он короля низким поклоном на восточный манер. — Да отвратят враждебные созвездия свое пагубное влияние от особы моего царственного властелина!
— Однако стоит тебе оглядеться вокруг, — ответил король, — стоит вспомнить, где помещается эта комната и кем охраняется, и ты легко убедишься, что благосклонные созвездия изменили мне, а враждебные соединились в самые пагубные сочетания. И тебе не стыдно, Мартиус Галеотти, видеть меня здесь, видеть узником, зная, чьи советы и уверения привели меня сюда?
— А не стыдно тебе, мой царственный ученик, — ответил философ, — тебе, делавшему такие быстрые успехи в науке, тебе, с твоим острым умом, с твоей всегдашней настойчивостью, — не стыдно тебе падать духом при первом ударе судьбы и бежать при первой же неудаче, как бежит трус с поля брани при первом стуке оружия? Не ты ли говорил, что стремишься проникнуть в тайны, которые ставят человека выше его страстей, выше земных забот, несчастий и горя? Не ты ли мечтал достигнуть того состояния, которое можно обрести, только соперничая в твердости с древними стоиками? note 174 Неужели первый удар грома заставит тебя поникнуть головой и забыть ту славную награду, к которой ты так страстно стремился? Неужели ты свернешь с избранного тобою пути, как пугливый конь, встревоженный призраком воображаемой опасности?
— «Призрак»! «Воображаемая опасность»! Бесстыдный ты человек! — воскликнул с гневом король. — Да разве же эта тюрьма не действительность? Разве стража, которую расставил мой заклятый враг бургундец и которая сейчас бряцает оружием у моих дверей, — призраки? Предатель! Что же, что, по-твоему, истинное несчастье, если ты не считаешь несчастьем заточение, потерю престола и самую опасность для жизни? Скажи — что?
— Невежество, брат мой, невежество и суеверие, — ответил мудрец с величайшей твердостью, — вот единственные истинные несчастья. Поверь мне, что даже король во всем блеске своего могущества и славы, если он ослеплен невежеством и суеверием, менее свободен, чем мудрец, закованный в тяжелые цепи и брошенный в темницу. К этому единственному и истинному счастью я призван указать тебе путь, если только ты будешь следовать моим наставлениям.
— Так вот она, та философская свобода, которую мне сулили твои уроки! — с горечью воскликнул король. — Желал бы я, чтобы ты еще там, в Плесси, сказал мне, что власть, которую ты с такой щедростью мне обещал, будет властью над моими страстями; что успех, в котором ты меня убедил, означал успех в философской науке и что мне предстояло лишь сделаться таким же мудрым и ученым, как итальянский бродяга и шарлатан! Конечно, тогда я мог бы достигнуть этого духовного совершенства менее дорогой ценой, чем потеря прекраснейшей во всем христианском мире короны и заточение в пероннской темнице!.. Вон! Ступай вон, но не думай, изменник, что ты избежишь заслуженной кары: над нами есть бог!
— Я не могу уйти и предоставить тебя твоей участи, — ответил Мартиус, — не попытавшись оправдать в твоих ослепленных глазах свою добрую славу; она светлее самых блестящих алмазов твоей короны, и ей будет дивиться мир спустя века после того, как весь род Капетов note 175 превратится в прах, давно забытый в склепах Сен-Дени note 176.
— Говори, — сказал Людовик, — но не думай, чтобы своей наглостью ты мог поколебать мои намерения или мнения. Может быть, я в последний раз произнесу приговор как король, и я не хочу осудить тебя, не выслушав. Говори, хотя лучшее, что ты можешь сделать, — это сказать правду. Признайся, что я одурачен, что ты обманщик, что твоя мнимая наука — пустой бред и что сияющие над нами планеты так же мало влияют на нашу судьбу, как их отражение в реке
— на ее течение!
— А что ты знаешь о таинственном влиянии этих небесных светил? — смело возразил астролог. — Ты говоришь, что они не властны над течением вод. Но разве ты не знаешь, что самая ничтожная из планет, луна, я говорю — самая ничтожная, потому что она ближе других к нашей жалкой земле, — держит под своим владычеством не то что какую-нибудь речонку вроде Соммы, но неизмеримый океан, который сообразует свои приливы и отливы с ее фазами и покоряется каждому ее движению, как повинуется раб малейшему знаку султанши? А теперь, Людовик де Валуа, разгадай и ты мою притчу… Сознайся, разве ты не похож на безумного путника, который обрушивает свой гнев на кормчего только за то, что тот не может провести корабль в гавань, не встретив по пути противного ветра и неблагоприятных течений? Я мог, конечно, с некоторой уверенностью предсказать тебе счастливый исход твоего предприятия, но только одно небо властно было благополучно привести тебя к цели, и, если путь к ней опасен и труден, от меня ли зависело сделать его более легким и уменьшить эти опасности? Где же твоя мудрость, которая еще вчера учила тебя верить, что судьба часто устраивает все к лучшему, хотя и ведет нас как будто наперекор нашим желаниям?
— Ты мне напомнил… — с живостью ответил Людовик, — ты мне напомнил еще один свой обман! Ты предсказал мне, что юный шотландец счастливо выполнит возложенное на него поручение, на пользу мне и во славу. Ты знаешь, чем оно кончилось: ничто не могло нанести мне такого смертельного удара, как то впечатление, которое произвел исход этого дела на дикого бургундского быка. Твое предсказание оказалось явной ложью, от этого тебе никак не отвертеться; тебе не удастся свалить беду на то, что я не выждал благоприятного течения и те стал — хоть ты этого и желал — сидеть у моря и ждать погоды, как тот дурак, который сидит на берегу реки и дожидается, скоро ли она утечет. И на этот раз ты дал маху! Ты имел глупость сделать совершенно определенное предсказание, которое тут же оказалось ложным.
— И все же оно подтвердится на деле и окажется истиной, — смело ответил астролог. — Я не желаю лучшего торжества науки над невежеством, чем то, которое мне доставит исполнение именно этого предсказания.
Я сказал тебе, что юноша верно исполнит всякое благородное поручение, и разве он этого не сделал? Я сказал, что он слишком добродетелен, чтобы принять участие в бесчестном деле; разве он этого не доказал? Если ты сомневаешься, расспроси цыгана Хайраддина Мограбина!
При этих словах лицо короля вспыхнуло от стыда и гнева.
— Я говорил тебе, — продолжал астролог, — что сочетание планет грозит опасностью тому, кто отправляется в путь, и разве в пути этот юноша не подвергался опасностям? Я предсказал тебе еще, что путешествие его будет иметь счастливые последствия для того, кто его послал. Скоро это подтвердится, и ты получишь немалые выгоды.
— «Немалые выгоды»! — воскликнул король. — Вот они, твои выгоды: бесчестье и плен!
— Нет, это еще не конец, — ответил астролог, — и скоро ты сам должен будешь признать, что вся выгода для тебя зависела от того, как этот юноша исполнит твое поручение.
— Нет, это уж слишком.., слишком большая наглость! — воскликнул король. — Мало того, что ты лжешь, ты еще оскорбляешь меня… Вон отсюда! Но не думай, что твое предательство останется безнаказанным: над нами есть бог!
Галеотти повернулся, чтобы идти.
— Постой еще минутку, — сказал Людовик. — Ты храбро отстаиваешь свой обман. Ответь мне еще на один вопрос, но только прежде хорошенько подумай. Может ли твое мнимое искусство открыть час твоей собственной смерти?
— Только по отношению к судьбе другого лица, — ответил Галеотти.
— Я не понимаю тебя, — сказал Людовик.
— Так знай же, о король, — ответил Мартиус, — единственное, что я могу утверждать вполне определенно, это что моя смерть наступит ровно за двадцать четыре часа до смерти вашего величества.
— Как!.. Что ты сказал? — с волнением воскликнул король. — Постой, не уходи, подожди минутку… Ты говоришь, моя смерть последует так скоро после твоей?
— Ровно через двадцать четыре часа, минута в минуту, — твердо повторил Галеотти, — если только есть хоть искра правды в этих разумных таинственных светилах, которые в своем движении по небу говорят нам без слов. Желаю вашему величеству покойной ночи!
— Постой, постой, не уходи! — воскликнул король, хватая за руку астролога и отводя его от дверей. — Послушай, Галеотти, я всегда был для тебя добрым государем: я обогатил тебя, сделал своим другом, товарищем, наставником. Заклинаю тебя, будь со мной откровенен! Есть ли хоть капля истины в твоей науке? Правда ли, что окончательный исход событий будет благоприятен для меня? И неужели твоя и моя смерть так тесно связаны между собой? Признайся, мой добрый Мартиус, что это простая уловка. Признайся, молю тебя, и ты увидишь, тебе не придется раскаиваться. Я стар, я в плену и, может быть, завтра же должен буду лишиться престола… Для человека в моем положении истина дороже целого царства, и от тебя, дорогой Мартиус, я жду этого бесценного сокровища — истины!
— Я уже поверг его к стопам вашего величества, — ответил Галеотти, — с риском, что в бешеном гневе вы броситесь на меня и растерзаете на месте.
— Это я-то, я, Галеотти? — печально ответил Людовик. — Увы, как ты во мне ошибаешься! Да разве я не пленник, разве не должен я быть терпеливым хотя бы уже потому, что мой гнев только ярче покажет мое бессилие? Ответь же мне откровенно: ты хотел меня обмануть? Или твоя наука не вымысел и ты сказал мне правду?
— Ваше величество, простите, — сказал Мартиус Галеотти, — если я отвечу, что только время, одно время, и ход событий могут победить недоверчивость. Как человек, пользовавшийся неограниченным доверием в совете прославленного победителя Матвея Корвина Венгерского и в кабинете самого императора, я унизил бы свое достоинство, если бы стал повторять перед вашим величеством уверения в истине моих слов. Если вам не угодно мне верить, я могу только сослаться на дальнейший ход событий. День-другой терпения покажут, верно ли было мое предсказание относительно молодого шотландца. И пусть меня колесуют, пусть раздробят мои кости, если бесстрашное поведение этого Квентина Дорварда не принесет вашему величеству выгоды, и выгоды немаловажной! Но если мне суждено умереть в этих пытках, вашему величеству не худо будет позаботиться о духовном отце: с той минуты, как я испущу последний вздох, вам останется ровно двадцать четыре часа на исповедь и покаяние.
Людовик, провожая Галеотти, все еще продолжал держаться за его платье и, когда дверь отворилась, громко сказал:
— Завтра мы еще поговорим об этом подробнее. Иди с миром, высокомудрый отец мой… Иди с миром! Иди с миром!
Он трижды повторил эти слова; но, все еще опасаясь, как бы великий прево не ошибся, проводил астролога через зал, не выпуская полы его платья, точно боялся, как бы у него не вырвали ученого мужа и не лишили жизни тут же, у него на глазах. Наконец он решился выпустить Галеотти, повторив еще несколько раз свое прощальное приветствие: «Иди с миром!» — и сделав, кроме того, знак великому прево, чтобы тот не смел касаться ученого.
Таким-то образом полученные вовремя тайные сведения, смелость и присутствие духа спасли Галеотти от грозившей ему опасности; а Людовик, самый прозорливый и самый мстительный из монархов своего времени, был обманут и остался неотомщенным благодаря грубому суеверию и страху смерти, перед которой он трепетал, зная, сколько тяжких грехов лежит на его совести.
Тем не менее необходимость отказаться от задуманной мести удручала его; еще более короля были опечалены его верные слуги, которым было поручено исполнение приговора. Только один Меченый отнесся ко всему равнодушно, и едва был подан знак, отменявший казнь, как он покинул свой пост у дверей и через минуту уже спал крепким сном.
Король удалился в свою комнату, Труазешель и Птит-Андре расположились поудобнее, чтобы немного отдохнуть, а великий прево все еще смотрел на статную фигуру астролога, как смотрит пес на кусок мяса, вырванный поваром у него из пасти. Между тем его достойные помощники шепотом обменивались впечатлениями в отрывочных фразах.
— Бедный слепец чернокнижник! — шепнул Труазешель своему товарищу Птит-Андре с видом самого елейного соболезнования. — Как было упустить такой прекрасный случай умереть от веревки святого Франциска и искупить хоть отчасти свое гнусное колдовство! А я-то собирался затянуть на нем спасительную петлю, чтобы изгнать злого духа из его грешного тела!
— Что и говорить, — ответил Птит-Андре, — я тоже упустил редкий случай проверить, может ли тройная веревка вытянуться от тела весом в семнадцать стоунов. А опыт стоил того, чтобы его сделать, и прославил бы наше ремесло, не говоря уже о том, что старый забулдыга умер бы такой легкой смертью.
В то время как велась эта беседа, Мартиус, занявший место у свободного края громадного очага, перед которым расположились разговаривавшие, искоса бросал на них недоверчивые взгляды. Прежде всего ученый астролог запустил руку за пазуху и ощупал рукоятку прекрасно отточенного обоюдоострого кинжала, с которым он никогда не расставался. Как мы упоминали выше, Галеотти, в то время уже немного отяжелевший, был все еще очень силен, ловок и прекрасно владел оружием. Убедившись, что надежный кинжал под рукой, он вынул из кармана свиток пергамента, испещренный греческими буквами и какими-то кабалистическими знаками, и, поправив дрова в очаге, заставил их вспыхнуть таким ярким пламенем, что лица и позы всех сидевших или лежавших перед огнем разом осветились. Шотландец спал тяжелым, мертвым сном, и его неподвижное лицо казалось отлитым из бронзы. Рядом выделялось бледное, встревоженное лицо Оливье, который то как будто дремал, то вдруг, точно снедаемый душевной мукой, поднимал голову, открывал глаза и к чему-то прислушивался. Недовольный, угрюмый прево всем своим свирепым видом, казалось, говорил:
Наполовину он еще не сыт, И в нем стремленье убивать кипит.
На заднем плане эту картину дополняло страшное, лицемерное лицо Труазешеля с поднятыми к небу глазами, словно он мысленно читал молитву, а немного подальше — зловеще-шутовская физиономия Птит-Андре, который забавлялся перед отходом ко сну, передразнивая все ужимки и движения своего товарища.
Среди всех этих грубых и гнусных физиономий величественная осанка Галеотти, красивые, правильные черты и мужественное выражение его лица выступали особенно ярко; он был похож на древнего мага, попавшего в притон разбойников и вызывающего духов, чтобы помочь ему выйти на свободу. И в самом деле, если бы даже он выделялся только своей прекрасной, волнистой бородой, ниспадавшей на таинственный свиток, который он держал в руках, то и тогда нельзя было бы не пожалеть, что такое благородное украшение досталось человеку, направлявшему все свои таланты, все познания, все преимущества своего красноречия и величавой внешности на то, чтобы изощряться в плутнях и обмане.
Так прошла ночь в башне графа Герберта Пероннского замка. С первым лучом рассвета, проникшим, в старинную готическую комнату, король кликнул к себе Оливье. Брадобрей застал своего государя сидящим в халате и был поражен переменой, которая произошла в его наружности за одну ночь смертельной тревоги. Он открыл уже было рот, чтобы высказать свое беспокойство по этому поводу, но Людовик прервал его и заговорил сам. Он начал торопливо излагать своему слуге и помощнику все способы и ухищрения, с помощью которых раньше старался приобрести себе друзей при бургундском дворе, и в заключение поручил Оливье продолжать начатое дело, как только ему разрешат выходить из замка. И никогда еще этот лукавый приспешник Людовика не был так поражен ясностью ума своего господина и его глубоким знанием тех тайных пружин, которые управляют людьми и их поступками.
Часа два спустя Оливье выпросил у графа де Кревкера разрешение выйти из замка и отправился исполнять поручение короля. Между тем Людовик позвал к себе астролога, которому, по-видимому, опять возвратил свое доверие, и долго совещался с ним. К концу этой продолжительной беседы к Людовику, казалось, вернулись и бодрость и уверенность, которые он как будто утратил вначале. Затем он оделся. И когда Кревкер явился к нему с утренним приветствием, он был поражен спокойствием и самообладанием, с которыми король его принял, тем более что он уже слышал о том, что герцог несколько часов находится в таком расположении духа, каковое ставит под угрозу безопасность короля.
Глава 29. НЕИЗВЕСТНОСТЬ
Колеблются решенья, словно судно,
Когда кругом неистовствуют волны.
Старинная пьеса
Если Людовик провел бессонную и тревожную ночь, то еще тревожнее она была для герцога Бургундского, который не только не умел владеть своими страстями, но привык давать им полную власть над собою и над своими поступками. . По обычаю того времени при нем дежурили в спальне двое любимых его приближенных — д'Эмберкур и де Комин, которым были приготовлены постели почти рядом с кроватью герцога. Никогда еще их присутствие при нем не было так необходимо, как в эту ночь, когда, терзаясь горем и кипя гневом, Карл должен был бороться с жаждой мести, которую из чувства чести не мог излить на Людовика в теперешнем его положении: его душевное состояние напоминало вулкан, извергающий все находящиеся в нем породы, расплавленные и смешанные в одну огненную массу.
Герцог отказался раздеться, не пожелал лечь в постель и провел ночь в каком-то бешеном исступлении. По временам его быстрая, нервная речь становилась до того сбивчивой и невнятной, что оба приближенных начинали бояться за его рассудок. Он то восхвалял добродетели и сердечную доброту несчастного епископа Льежского, то вспоминал дружбу и привязанность, которую они столько раз друг другу доказывали, и наконец довел себя до такого отчаяния, что упал ничком на постель, задыхаясь от подступавших рыданий, которые он тщетно старался удержать. Но спустя минуту герцог был уже на ногах, охваченный новым неудержимым порывом; он быстро забегал по комнате, произнося бессвязные угрозы и такие же бессвязные обеты мести; он топал, по своей привычке, ногами и призывал святого Георгия, святого Андрея и всех святых, которых особенно чтил, в свидетели того, что он отомстит кровавой местью де ла Марку, льежским горожанам и тому, кто был главным виновником всего зла. Последняя угроза относилась, конечно, к Людовику, и была минута, когда Карл решил уже послать за герцогом Нормандским, братом французского короля и его заклятым врагом, чтобы принудить пленного монарха отказаться в его пользу от престола или по крайней мере от главных королевских прав и владений.
Так прошел день и еще одна ночь, проведенные герцогом в той же бурной тревоге, или, вернее, в тех же бешеных переходах от одного неукротимого порыва страсти к другому. Карл почти ничего не ел и не пил, не переодевался и вел себя как человек, которому овладевшая им ярость ежеминутно грозит потерей рассудка. Понемногу, однако, он успокоился и начал совещаться со своими приближенными. Многое предлагалось и обсуждалось на этих совещаниях, но ничего не было решено окончательно. Де Комин в своих записках утверждает, что был момент, когда гонец сидел уже на лошади и готов был скакать за герцогом Нормандским. Если бы этот гонец был отправлен, темница короля французского оказалась бы, без сомнения, последним его убежищем на коротком пути к могиле.
По временам, когда бешенство Карла истощалось, он сидел не шевелясь, пристально уставившись в одну точку, с видом человека, обдумывающего отчаянное дело, на которое он никак не может решиться. Без всякого сомнения, в то время довольно было малейшего намека со стороны кого-нибудь из окружающих, чтобы толкнуть герцога на самый необузданный поступок. Но бургундские вельможи из уважения к священной особе короля, своего верховного феодального владыки, из чувства национальной гордости, а также желая спасти честь самого герцога, поручившегося Людовику за его безопасность, единодушно стояли за умеренность. Доводы, которые д'Эмберкур и де Комин осмеливались иногда робко приводить герцогу в бурные часы их ночных бесед, смелее повторялись Кревкером и другими приближенными в более спокойные утренние часы. Очень возможно, что не все они, отстаивая короля, действовали бескорыстно. Многие, как мы уже упоминали, были хорошо знакомы с его щедростью по личному опыту, другие владели во Франции землями или были связаны с ней иными интересами, ставившими их в зависимость от Людовика. Как бы то ни было, увесистые мешки с деньгами, привезенные королем в Перонну на четырех мулах, сделались значительно легче за то время, пока длились эти переговоры.
На третий день на совет подоспел во всеоружии своего итальянского ума граф де Кампо-Бассо, и счастье Людовика, что он явился тогда, когда бешенство Карла уже немного поулеглось. Сейчас же был созван официальный общий совет, чтобы решить наконец, какие меры следовало принять ввиду таких чрезвычайных и тяжелых обстоятельств.
Кампо-Бассо высказал свое мнение в форме нравоучительной басни о Путешественнике, Змее и Лисице; басня кончалась советом Лисицы Путешественнику раздавить своего смертельного врага, которого случай отдал в его руки. Де Комин, заметивший, как сверкнули глаза герцога при намеке на решение, которое ему уже не раз подсказывал его свирепый нрав, поспешил возразить итальянцу. Он сказал, что Людовик мог и не принимать прямого участия в злодеянии, совершенном в Шонвальде; что он, вероятно, сумеет опровергнуть возводимое на него обвинение и согласится вознаградить и герцога и его союзников за весь ущерб, причиненный в их владениях его происками и интригами; и что, наконец, всякое насилие над особой короля может повлечь за собой как для Франции, так и для Бургундии ряд самых пагубных последствий, из которых самым ужасным будет, если Англия, воспользовавшись неминуемыми междоусобицами, пожелает вернуть себе Нормандию и Гиень и возобновить разорительные войны, с таким трудом прекращенные благодаря союзу Франции с Бургундией против их общего врага. Де Комин кончил заявлением, что он отнюдь не думает отстаивать полную и безусловную свободу для Людовика, но что единственная выгода, которую герцог может, по его мнению, извлечь из настоящего положения вещей, — это заключить между двумя государствами честный и почетный договор, подкрепленный такими гарантиями, которые впредь лишили бы Людовика возможности нарушать принятые им на себя обязательства и тревожить внутреннее спокойствие Бургундии. Д'Эмберкур, Кревкер и многие другие, со своей стороны, открыто высказались против крутых мер, предложенных Кампо-Бассо, находя, что договор с Францией мог принести Бургундии и больше прочных выгод и больше почета, чем поступок, который запятнал бы ее навеки как вероломную страну, нарушившую долг чести и гостеприимства.
Герцог выслушал все эти доводы, не поднимая глаз и грозно сдвинув брови. Когда же Кревкер высказал свое убеждение в том, что Людовик не только не принимал участия в шонвальдском злодеянии, но даже не знал о нем, Карл поднял голову и, бросив на говорившего яростный взгляд, воскликнул:
— Так вот как, Кревкер! Видно, и ты прельстился звоном французского золота! Право, мне сдается, что оно так же громко звенит у меня в совете, как колокола в Сен-Дени… Кто осмелится утверждать, что не Людовик зачинщик всех беспорядков во Фландрии?
— Ваша светлость, — ответил де Кревкер, — рука моя больше привыкла держать оружие, чем золото; и я так далек от желания оправдывать Людовика за беспорядки во Фландрии, что недавно в присутствии всего его двора сам высказал ему в глаза это обвинение и бросил ему вызов от вашего имени. Но, хотя его интриги и были первоначальной причиной всех смут, я все-таки уверен, что он неповинен в убийстве епископа, так как знаю, что один из его людей публично протестовал против этого злодеяния. Если вашей светлости угодно, я могу представить этого человека.
— Угодно ли мне! — воскликнул герцог. — Святой Георгий, да можешь ли ты в этом сомневаться? Когда же я, даже в порыве гнева, бывал пристрастен или несправедлив? Я сам увижусь с королем Франции; я выскажу ему свои обвинения и объявлю, какого желаю удовлетворения. Если он окажется невиновным в убийстве, ему легко будет загладить другие свои преступления. Если же он окажется виновным, кто осмелится сказать, что заточение и покаяние в каком-нибудь отдаленном монастыре не будут для него справедливым и даже милосердным возмездием? Кто осмелится… — добавил Карл с возрастающим жаром, — кто осмелится назвать несправедливостью кару даже более скорую и суровую? Веди твоего свидетеля… Мы будем в замке за час до полудня. Мы напишем главные условия договора, и горе ему, если он не согласится на них! Остальные будут зависеть от обстоятельств… Закрываю совет, можете разойтись! Мне надо еще переменить платье, потому что вряд ли будет прилично предстать в таком виде перед лицом моего всемилостивейшего государя!
Герцог произнес эти слова с особенно горькой иронией и вышел из зала совета.
— Теперь судьба Людовика и, что еще важнее, честь Бургундии зависят от того, как выпадут кости, — сказал д'Эмберкур Кревкеру и де Комину. — Скорей отправляйтесь в замок, де Комин! Вы красноречивее нас с Кревкером. Предупредите Людовика о приближении бури — тогда он будет знать, как себя вести. Надеюсь, что этот шотландский стрелок не скажет ничего такого, что могло бы повредить королю, ибо почем знать, какие тайные инструкции ему были даны.
— Это юноша смелый, но разумный и сообразительный не по летам, — сказал Кревкер. — В разговоре со мной он был очень сдержан во всем, что касается короля, которому он служит. Думаю, что он будет так же сдержан и в присутствии герцога. Я сейчас отправлюсь за ним и за молодой графиней де Круа.
— Как! Разве графиня здесь? Вы говорили, что оставили ее в монастыре святой Бригитты.
— Так оно и было, — ответил Кревкер, — но мне пришлось вытребовать ее оттуда по приказанию герцога. А так как она была еще слишком слаба для путешествия, ее пришлось нести на носилках. Она была в страшной тревоге, ничего не зная о судьбе своей родственницы, графини Амелины, а тут еще прибавился страх за свою собственную участь. Да и не мудрено испугаться! Ведь она провинилась в нарушении феодальных законов, спасаясь бегством от своего законного государя. А герцог Карл не такой человек, чтобы простить нарушение своих прав.
Известие о том, что молодая графиня в руках герцога Бургундского, стало новым мучительным тернием в душевных терзаниях Людовика. Он знал, что стоит ей только рассказать герцогу об интригах, побудивших ее и графиню Амелину бежать во Францию, и против него всплывут улики, которые он думал скрыть, покончив с Заметом Мограбином. Он прекрасно понимал, как сильно может ему повредить это новое доказательство его притязаний на права герцога Карла, который, конечно, не упустит случая воспользоваться этим предлогом в своих целях.
Людовик откровенно поделился своими тревогами с сеньором де Комином, проницательность и политическое чутье которого были ему гораздо больше по душе, чем прямой, воинственный характер Кревкера и феодальное высокомерие д'Эмберкура.
— Право, мой друг де Комин, этих закованных в броню солдат с алебардами и бердышами никогда не следовало бы пускать дальше прихожей их государей, — говорил Людовик своему будущему историку. — На войне, конечно, без них не обойтись. Но тот монарх, который думает, что головы их годны на что-нибудь иное, кроме того, чтобы служить наковальнями для неприятельских мечей, похож на сумасшедшего, подарившего своей возлюбленной вместо ожерелья собачий ошейник. Только таких людей, как ты, Филипп, людей с острым взглядом, который не скользит по поверхности, а проникает в глубь вещей, следовало бы допускать в совет и в кабинеты государей — нет, больше того: им следовало бы открывать самые тайные изгибы нашей души.
Де Комин, сам человек большого ума, естественно был польщен похвалой умнейшего из европейских государей и не сумел скрыть свое удовольствие; Людовик заметил произведенное им впечатление.