Ю. Н. Солонин Дневники Эрнста Юнгера: впечатления и суждения 28 страница
Значителен и стих 12: «Теперь же мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу». Перевод enigma как «гадательно» лишает текст примеси платоновского учения об идее, украшающего текст греческий. О таких местах можно размышлять целыми днями.
Слова. Wabe от «weben» — пчелиная ткань. Также и звуковое подобие Wachs и Waffel[248] вряд ли зиждется на случайности.
Кирххорст, 29 февраля 1944
По делам Эрнстеля был в Берлине, откуда возвратился в пятницу. Сначала хотел проникнуть к Деницу, уже и был в его лагере, но меня недвусмысленно отговорили. Следствием могло быть только ужесточение приговора. Вообще я заметил у моряков склонность вежливо меня выпроваживать, что особенно бросается в глаза тому, кто приезжает из такого «белого» штаба, как штаб Штюльпнагеля. Я же прибыл с пренеприятной штукой, и с ней никому не хотелось возиться. Поэтому я решил отправиться к тем, кто занимался этим по долгу службы, в частности к морскому судье Кранцбергеру. У его представителя мы с д-ром Зидлером видели приговор, из которого я вычитал еще несколько отягчающих обстоятельств. Мой сын якобы сказал, что если немцы добьются сносного мира, то им не мешало бы вздернуть Кньеболо, — правда, из шестнадцати товарищей, названных в качестве свидетелей, об этом слышал только один, но он был шпионом. И все же суд считает это высказывание несомненным. К тому же при допросе он «не выказал никакого раскаяния», что мне как раз и нравится. Люди, с которыми сталкиваешься в таком деле, являют хороший образчик из черных и белых нитей, — из таких нитей и плетется политическая ткань.
Последствия сдачи городов такого масштаба еще не оценены по достоинству. На первый взгляд кажется странным, что среди руин почему-то больше суеты, однако это логично, ибо противоположный ей вариант, тихая уютная квартира, сильно урезан. Улицы и дороги к городу были переполнены. Впрочем, свидание со столицей и ее новым обликом принесло меньше неожиданностей, чем я предполагал; из этого явствовало, что я давно не верил в ее незыблемость. Сразу после первой мировой войны и во время инфляции она казалась уже порядком подгнившей; воспоминания о призрачном городе связаны как раз с этим временем. Потом, после так называемого захвата власти, в нем правила мотыга; целые улицы превращались в груды хлама. В конце концов начали грабить лавки, поджигать синагоги, но эти злодеяния никем не осуждались. Кровь пропитала эту землю. Охота до всего, что пахло кровью и могло взрываться, резко возросла.
Но эти разрушения следует рассматривать также и изнутри: как сбрасывание старой кожи. Поначалу это смущает, но в результате — становится привычкой. Над очагами старой культуры одержала победу Америка — я имею в виду ту Америку, которая в современном берлинце с каждым годом ощущается все отчетливей.
Я жил у Карла Шмитта, после разрушения своего далемского дома перебравшегося на небольшую виллу в Шлахтензее. По вечерам за бутылкой доброго красного вина мы обсуждали ситуацию; он сравнивал ее с положением анабаптистов во время осады. Еще за два дня до завоевания Мюнстера Бокельсон обещал своим сторонникам рай.
Вместе прочитали конец второго тома «Démocratie en Amérique» Токвиля. Там имеются поразительные мысли. Перед таким углом зрения исторический театр становится маленьким и отчетливо видимым, а его фигурки — простыми и резко очерченными. Это те авторы, которые сохраняют нашу веру в смысл, скрытый за движением, кажущимся безбрежным.
Далее о Бруно Бауэре, чей архив перед последней войной купили большевики и перевезли в Москву. Друзья, подобные Карлу Шмитту, уже потому незаменимы, что снимают огромные затраты на предосторожности.
В середине следующего дня я отправился в Кирххорст.
Кирххорст, 1 марта 1944
Начавшийся март предвещает великие события. Я изучаю сочинение Бруно Бауэра о Филоне, Штраусе и Ренане, которое Карл Шмитт дал мне в дорогу. Оно возбуждает желание заняться более внимательным изучением Филона. Уничтожение огромного числа библиотек затруднит охоту за книгами и, может быть, на десятилетия создаст условия, какие существовали до изобретения книгопечатания. Вполне вероятно, что книги станут даже переписывать. И снова, как об этом можно прочесть уже у Гриммельсгаузена,{189} отдельные области, например Швейцария, удостоятся великой благодати и будут пощажены, Жизнь — продолженное зачатие: мы все время пытаемся, пока живем, соединить в себе отца с матерью. Это наша действительная задача, ею освещаются наши конфликты и наши триумфы. Следом идет новое рождение.
То, как отец и мать, отделяясь от себя, соединяются в нас, можно прекрасно доказать графологически. По этой причине важны хотя бы даже собрания писем — чтобы изучить силы, которые в течение лет и десятилетий влияют на характер, уравновешиваясь сами.
Кирххорст, 2 марта 1944
Позавтракал в постели. Лежа читал Самюэля Пеписа{190} и уютно разговаривал с Перпетуей о налаживании домашнего хозяйства в будущие мирные времена. Правда, весь вопрос в том, доплывешь ли до берега.
Продолжал Бруно Бауэра. Хороши рассуждения о напоминающих оперные декорации пейзажных зарисовках Ренана; в самом деле, вспоминаешь картины Милле.{191} Филон считает, что чувственность тоже нужно тренировать и пестовать, так как без нее чувственный мир понять невозможно, и «предвхождение в философию» «останется», таким образом, «недоступным».
Метель, но сквозь разрывы облаков греет мартовское солнце, и, забравшись наверх, я у открытого окна принимаю солнечные ванны, читая рецензии Граббе.{192} Высказывания о переписке Шиллера и Гёте отличаются особым бесстыдством. Зато удачна угроза, направленная в адрес Беттины: «Если сочинительница будет продолжать в том же духе, ее следует рассматривать не как даму, а как автора».
О Граббе можно сказать его же словами из «Готланда»:
— — У человека мысль —
В полете орлем,
А ноги вязнут в грубых нечистотах.
Так свой девиз каждый чеканит себе сам.
Текстология XIX и XX веков с такой глубиной не проникла в Библию, с какой дарвинизм — в животный мир. Оба метода суть проекции на плоскость времени, и как в первом случае во временном растворяется Логос, так во втором — виды. Слово становится делимым, образ животного — мимолетным переходом, впечатлением.
Против этого выступает Лютер: «Недвижно слово, как скала». И Библия, и животный мир суть откровения, и в этом заключается их великая, символическая сила.
Кирххорст, 3 марта 1944
Еще до полудня получил письмо от Эрнстеля, который, слава Богу, сидя в камере, может читать.
Погода была неспокойной, небо покрыто большими, ослепительно белыми облаками. После одиннадцати над домом пролетело несколько авиаэскадр, их сопровождали бесчисленные взрывные облака, резко выделявшиеся на фоне светлых пятен. Машины тоже оставляли за собой слегка искривленные белые полосы, как конькобежцы на голубом льду.
Взялся читать «Дневники» Жида, утомившие меня. Любой дневник, безусловно, отражает образ автора, но он не должен полностью отдаваться этому «выпячиванию» себя. Значимым здесь, скорее, является постепенно возникающее, но чудодейственное чувство справедливости. И золотые весы нашего слуха, выравнивающие слова и фразы, суть лишь плата, следствие этой добродетели, глубоко коренящейся в своем носителе и делающей его значительным далеко за пределами своей страны.
Далее начал «Journal d’un Interprète en Chine»[249] графа д’Эриссона, который откопал у себя в библиотеке.
Когда автор описывает реальные страны и важные события, он может обойтись и без большого таланта. Чтобы изобразить Гёте, не столько нужен второй Гёте, сколько Эккерман.
В поезде, 4/5 марта 1944
Отъезд из Кирххорста. До полудня успел просмотреть дневники, в частности о Родосе и Бразилии, но не мог решить, что же из них взять с собой в Париж.
И нынче, как уже не раз бывало при разлуке с Перпетуей, почувствовал, что произойдут большие изменения, прежде чем мы увидимся вновь. Уже когда мы прощались, шофер генерала Лёнинга, приехавший за мной, сообщил, что Вильгельмсхафен сильно обстреливается. С беспокойством подумали мы о легком бараке, в котором сидел наш сын.
В поезде побеседовал с полковником медицинской службы о Ганновере моего детства, т. е. 1905 года. «До 1914-го» — эта формула воспоминания станет столь же значимой, как когда-то формула «до 1789-го». Потом разговор зашел о России и русских, чьим языком мой спутник, по-видимому, владел. Из пословиц, которые он цитировал, мне особенно понравилась: «Рыба гниет с головы».
Сильно запаздывая, мы пересекли зону опасных городов, в частности Кёльн, где бомба попала в одну из скотобоен и разорвала сразу шестьдесят человек.
В полудреме размышлял о разных вещах. Вспомнил удачное замечание Перпетуи о Вейнингере: «Наверняка он покончил с собой осенью». В этом смысле она обладает способностью суждения и, походя, заставляет работать величайший духовный аппарат, словно он никакого отношения не имеет к своему носителю. Самые острые умы оказываются перед ней иногда в положении страуса: когда они копаются в своих теориях, философемах и утопиях, как в кристаллическом песке, то, сами того не ведая, становятся intoto[250] мишенью ее пристального наблюдения.
Снова наслаждался мимолетной радостью, любуясь первыми летающими рыбами за островом Сан-Мигелем. Сначала я поймал взглядом стайку, разбегавшуюся прочь от борта, разглядев все ее детали, — вплоть до капель, жемчугом слетавших с плавников. И все же мое восприятие было, скорее, духовным: рыбы казались мне почти прозрачными, перламутровыми, а все видение было оптическим обманом, хотя бы потому, что этой картины я ждал. Потом показалась вторая стайка, всплывшая перед носом лодки, это подтвердили и другие свидетели. В обеих картинах передо мной вставала двойная действительность: идеальная и эмпирическая, или нереальная и реальная. Над первой из них воображение работало намного сильней, и светилась она удивительней. Действительно ли это были рыбы, отсвечивающие опалом, или только в недрах возгорающаяся игра волн? Вопрос кажется мне несущественным. Такое у меня часто бывало с животными — как будто я сам их изобретал, после чего они становились мне знакомы. Мифический аспект предшествует историческому.
В два часа пополудни поезд въехал на Северный вокзал.
Париж, 7 марта 1944
Продолжаю 1-е Послание к Коринфянам. Там в 15, 22: «Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут».
Различение естественного и сверхъестественного человека похоже на открытие из области высшей химии. Христос — посредник, делающий людей способными на метафизическую связь. Эта способность присуща им изначально; так, через жертву они не сотворяются вновь, а, скорее, «спасаются», т. е. перемещаются в сферу высшей активности. Оная же существовала всегда как потенция материи.
Утром я вышел из дома и, пока спускался по лестнице, вспомнил, что забыл связку с ключами. Вернулся, сунул ее в карман и минуту спустя снова вышел на улицу. По этой причине — другие люди, другие события. Встретил старого друга, которого не видел уже двадцать лет, открылся цветочный магазин, где был не известный мне вид цветка, наступил на апельсиновую корку, брошенную идущим впереди прохожим, упал и повредил руку. Так упущенная минута похожа на крошечный поворот винта какого-нибудь орудия, посылающего снаряд на дальнее расстояние. Вот уж воистину аспект, не раз пугавший меня, особенно в наше время коварных столкновений на стезях мира, полного опасностей.
Себе в утешение могу сказать, что хотя масса случайностей неисчислима и непредсказуема, во всех своих комбинациях она приводит, очевидно, к одному и тому же результату. Измеряемая не отдельными точками, а всем своим итогом, сумма жизни слагается в прочную величину, вырисовываясь в картину судьбы, предназначенной нам и в перспективе времени составленной из бесконечных случайностей. Если на это посмотреть с точки зрения метафизики, то случайностей на нашем жизненном пути так же мало, как случайностей в полете стрелы.
Не стоит забывать и теологическое распутывание этого лабиринта такими возвышенными умами, как Боэций. Пока мы следуем своему предназначению, случай бессилен. Нами управляет доверие к провидению. Потеряй мы эту добродетель, как тут же явится случай, наступая на нас подобно полчищам микробов. Отсюда и молитвенное правило, его заговаривающая сила. Случай выкристаллизовывается, становится предсказуемым.
Существуют аспекты нигилизма, все замыкающие на случай. Один из них — смехотворный страх современного человека перед микробами, особенно развитый в самых бездуховных провинциях; охота на ведьм и чертей в XV и XVI веках — одной с ним природы. Не мешает также вспомнить многие абстракции современной физики, которая, как scienza nuova,[251] высвобождает силы случая и их адекватную связь может познать только через царицу наук — теологию. Столь важно поэтому, чтобы наши лучшие головы посвятили себя ее изучению, пришедшему в упадок. Временщики здесь неуместны. Тесная связь знания и веры, четко отличающая нашу эпоху, требует, чтобы каждый, кто хочет стать здесь мастером, магистром, сначала сдал экзамен на звание подмастерья в области отдельных наук. Стоящие в высшем чине должны все охватывать единым взглядом; этим они оправдывают свое стояние.
При таком разрешении проблемы отпадут целые области разногласий, например спор о светском и духовном воспитании. Но при одном условии, что государство примется за это совсем иным способом, непосильным для государства либерально-национального. От того, как пойдут дела в России и Европе, может быть, уже завтра зависит надежда на воплощение духовных миров, которые мы в муках рождаем. Тогда исчезнет и кошмар, крадущий ныне у столь многих радость жизни: темное чувство творить среди бессмыслицы, в пространствах уничтожения, чистой случайности. Всем, наконец, станет ясно, что в эти годы происходило в России, Италии, Испании, Германии, ибо есть глубины страдания, кои навечно останутся бессмысленными, если не дадут плода. Огромная ответственность лежит здесь на тех, кто выживет.
Париж, 9 марта 1944
Днем у Флоранс. У нее застал д-ра Верна, великого знатока сифилиса и борьбы с ним. Поговорили о гонораре врача, который он объявил столь же второстепенным, как и вид оплаты пожарников во время большого пожара. Удивительно, как в наше время картина болезни отделяется от индивидуума, — собственность и здесь исчезает. При этом к одним и тем же результатам приходят как в капиталистических, так и в большевистских странах. Подобное явление я заметил уже в Норвегии. Верн пригласил меня на вторник в свою лабораторию.
Разговор с Жуандо, рекомендовавшим мне почитать переписку Микельанджело со своим отцом. Она содержит важные советы о здоровье и образе жизни.
Париж, 11 марта 1944
Мой «Рабочий» и «Иллюзии техники» Фридриха Георга похожи на позитив и негатив одной и той же фотографии, — одновременность начинаний указывает на новую объективность, в то время как ограниченный дух увидит в этом одно лишь противоречие.
Мысль на станции метро у площади Согласия: долго ли мне еще следовать по этим трубам и каналам, хитросплетения которых выдумали технические умы на рубеже веков?
Болезни такого сорта можно излечить, только сняв голову. Как в тюрьме Ла-Рокетт.
Христианин XX века физику, химику, биологу высшего уровня — ближе, чем христианину века XIX.
Книги, лишь называемые таковыми, на самом же деле служащие духовными машинами для переделки человека. Читатель входит в кабинет, наполненный ультрафиолетовыми лучами. Прочитав книгу, он стал другим. И само чтение будет каждый раз другим, его сопровождает сознание опасности.
Париж, 13 марта 1944
Среди почты письмо от Шпейделя, доверительно сообщающего о решающем сражении при Умани, которым он командовал, — документ напряжения человеческих сил, человеческого страдания и мужества: читать его можно только с благоговением. Операции предшествовало решение: транспортные средства и сто пятьдесят раненых вместе с врачами и сиделками предоставить их собственной судьбе. Многое снова налаживается, приводится в порядок.
Париж, 14 марта 1944
После полудня в институте д-ра Верна. Сначала мы пошли в лабораторию, где я долго беседовал с белобородым исследователем рака, деликатно излагавшим генеалогические древа предрасположенных к раковому заболеванию семейств. Члены семьи, коих эта напасть пощадила, были отмечены светлыми кружками, больные, напротив того, выделялись на ветвях как темные цветы. Схема походила на лист бумаги с нотными знаками; я размышлял о могучей симфонии судьбы, непостижимо там запечатленной.
«Здесь вы видите дядю той женщины, у которой рак носа, у него болезнь в зачатке тоже была, но развития не получила». При этом он указал на зародыш в сосуде со спиртом.
Я видел также снимки двух пожилых сестер-близняшек: в возрасте девяноста двух лет у обеих одновременно развился рак груди. При таком наглядном уроке нельзя не заметить, что нынешняя наука поставляет духу несравненно больше фактов благонравия, чем прежняя.
Затем я отправился с Верном в диспенсарий, из ячеек которого врачи-регистраторы направляли по разным каналам поток из трехсот сифилитиков, потом — в процедурные кабины, где женщинам задирали юбки и стаскивали трусики, втыкая шприц в ягодицы, в то время как другим пациентам доктора в белых халатах протыкали на руках вены, делая инъекции сальварсана или забирая кровь. В конце этого ряда боксов стояла кровать, возле нее над стариком хлопотала сестра; ему вкололи слишком сильную дозу лекарства и он находился в коллапсе.
Все это походило на огромное автоматическое устройство, куда больные падали, чтобы в зависимости от своих реакций подвергнуться тому или иному лечению, измышленному мозгом д-ра Верна. Он изобрел чисто математическую медицину и представляет собой тем самым противоположность д-ру Парову, у которого я был в Норвегии. Правда, пациенты у них тоже совсем разные: заботы Парова распространялись на свободную, независимую личность, в то время как Верн пытается вылечить анонимное население большого города. Оттого и болезнь становится иной: один видит индивидуальное тело, другой — его грибницу.
Так, у Верна главную роль играют внеиндивидуальные факторы, например статистические кривые или социологические показатели. Что касается Парова, то он вообще едва ли говорил о сифилисе; подобные наименования были для него чистой абстракцией. Для него не было одинаковых больных.
Ночью мне снились миры, выдвинутые далеко в нашу линию, — я стоял в огромном самолете у письменного стола и наблюдал за пилотом: стоя у другого стола, он давал старт машине. Пилот был рассеян и несколько раз чуть не задел гребни гор, над которыми мы пролетали, и только полное спокойствие, с каким я его рассматривал и говорил с ним, не дало разразиться катастрофе.
Париж, 15 марта 1944
Годы в своем движении похожи на центрифугу, вращение которой производит отбор личностей высшего пространственного восприятия, повышенных пространственных возможностей. Таким способом создается корпорация европейской и даже общемировой мощи.
Париж, 17 марта 1944
Грипп все еще продолжается. Он превратился в хронический, потому что я прервал лечебный сон. Днем с Геллером и Велю в кафе на Елисейских полях. Там мы грелись на солнышке первого дня весны и пили красное вино, поднимая тосты за здоровье друг друга. Велю переводит «Рабочего». Поговорили о слове «style»,[252] которым он собирается переводить «Gestalt».[253] Уже на этом примере видна трудность предприятия. Точный позитивистский ум.
Париж, 23 марта 1944
Грипп постепенно сдается, кашель все меньше, температура опять нормальная. Я отмечаю это по тому признаку, что телефонная трубка остается сухой.
Среди почты письмо от Кубина, где он пишет о своих рисунках к планируемому Бенно Циглером изданию «Мирдина».[254]
Вчера закончил переписывать свой сицилийский дневник 1929 года, озаглавленный «Золотой раковиной». Объем текста при этом сильно увеличился. Краткие путевые записки при новом просмотре распускаются, как чайный цвет. Они образуют остов воспоминаний.
Продолжаю Послания Павла. Прекрасное место в Колоссянах, 2, 17: «Это есть тень будущего, а тело — во Христе». В этой фразе — высший цвет греческой мудрости: мы тоже тени, которые отбрасывает наше собственное тело. Однажды оно проявится.
Париж, 24 марта 1944
После долгого перерыва снова на кофе у Банин. Прекрасная павловния у нее в саду все еще в зимней спячке. На обратном пути проходил мимо антикварши, которая тогда спала среди сокровищ. Зашел бы и в лавку, если бы увидел в окне хоть что-нибудь, что дало бы мне для этого повод, но приманки достаточно притягательной силы там пока не было.
Потом размышлял о симметрии и ее отношении к необходимому. Наверное, надо исходить из атомов, переходя от них к молекулам и затем к кристаллам. Связана ли симметрия с полом и почему у растений именно половые органы отличаются симметричным устройством? Далее — симметрия в строении нервной системы и головного мозга как вместилищ, придающих форму духу. Но опять же всякая симметрия только вторична. Тибетцы избегают ее в своих постройках из страха, что она может притягивать демонов.
Париж, 25 марта 1944
Начал ревизию воззвания о мире.
Среди почты письмо от Рема, подписанное: «Ваш незабвенный Рем». Он описывает свои передряги на Востоке, в том числе два ранения. Уже после того как в 1941 году во время воздушного налета на Магдебург на темной лестничной клетке одного магдебургского дома он сломал себе руку, прошлой осенью его ранило осколком снаряда. Незадолго до этого он повредил еще и запястье. Наконец, я вспоминаю подобный же случай, когда он пострадал у Западного вала, — и все та же рука. Иногда мне кажется, что астрологи, указывая в нашем гороскопе, какие же части тела и органы особенно ранимы, имеют для этого все основания. Тому есть и другие объяснения, например врожденный танцевальный ритм, побуждающий нас совершать один и тот же faux pas.[255] Но гороскоп для подобных вещей — лучшая ключевая комбинация.
Париж, 27 марта 1944
Продолжаю Послания Павла. 2-е Послание к Фессалоникийцам, 2, 11: «И за сие пошлет им Бог действие заблуждения, так что они будут верить лжи».
Вчера, в воскресенье, в Сен-Реми-ле-Шеврёз с докторессой, которая теперь, после моей рекомендации, работает у Верна. Завтрак в ресторане де Л’Иветт. До чего же хорошо было бы там в мирное время! Стоял самый теплый и солнечный день из всех, что были доныне, но деревья и кусты сверкали на солнце еще без всякой зелени. Со склонов открывался вид на просторный ландшафт, где на большой высоте выполняли свой послеполуденный воскресный полет одиночные английские и американские самолеты.
Чтение в эти дни: Смит, «Les Moeurs curieuses des Chinois».[256] Есть неплохие наблюдения. Также письма и дневники лорда Байрона и стихи Омара Хайяма: красные тюльпаны, взошедшие на рыхлой кладбищенской земле.
Просматриваю воззвание дальше. Вижу, что многие из моих взглядов — в частности, оценка войны, христианства и его длительности — изменились. Но никогда не знаешь, роясь в этих старых шахтах, когда наткнешься на мины. Нельзя проглядеть и канавку, похожую на ту, что есть в песочных часах. Когда песчинки движутся по направлению к точке наибольшей плотности, где их трение сильнее всего, у них иная тенденция, чем после того, как они эту точку прошли. Первая фаза подчиняется закону концентрации, узкого пути, тотальной мобилизации, вторая — окончательному распределению и размещению. Это одни и те же атомы, своим круговращением дающие полную картину.
Вечером меня разыскал лейтенант-полковник Хофаккер и, войдя в номер, поднял телефонную трубку. Он принадлежит к людям нашего круга, которых персонал «Рафаэля» наградил особыми именами. Его называют «L’Aviateur»,[257] в то время как Нойхауса именуют «Il Commandante»,[258] а меня «La Croix Bleue».[259]
Несмотря на то что трубка была снята — в моем кабинете уже давно велись всякие разговоры, — он чувствовал себя несколько неуютно и потому предложил мне пойти на авеню Клебер, где можно было спокойно побеседовать. Пока мы прохаживались взад-вперед между Трокадеро и Этуаль, он сообщал мне подробности из донесений доверительных людей, работающих на генералитет в высшем руководстве СС. За окружением Штюльпнагеля там наблюдают с величайшим недоверием. Самыми подозрительными, сообщил Хофаккер, считают священника Дамрата и меня. Поэтому было бы лучше всего, если бы я на какое-то время оставил город и отправился на юг Франции, например в Марсель. Главнокомандующему он так и доложит. Я удовольствовался ответом, что жду распоряжений.
В конце беседы мы обсудили ситуацию, при этом он назвал ряд имен и первым — Керделера, чье имя уже давно фигурирует в подобных комбинациях, особенно если известны Попиц и Йессен. Не может быть, чтобы Шиндерханнес и Грандгошир не осведомлены об этом, принимая во внимание, прежде всего, те подозрительные мексиканские фигуры, которые, переодевшись генералами, подслушивают в «Рафаэле» и «Мажестик».
Отечество теперь в крайней опасности. Катастрофу уже не предотвратить, но ее можно смягчить и модифицировать, ибо провал на Востоке грозит более страшными последствиями, чем провал на Западе, наверняка он вызовет повсеместные расправы. В связи с этим на Западе нужны переговоры, и еще до высадки; в Лиссабоне уже прощупывают эту возможность. Их условием является ликвидация Кньеболо, коего нужно просто взорвать. Наиболее подходящий момент для этого — совещание в ставке. Здесь он назвал имена из своего ближайшего окружения.
Как уже не раз случалось в подобных ситуациях, я и теперь выказал скепсис, недоверие и несогласие — чувства, которые вызывает у меня перспектива покушений. Он возразил:
— Пока мы этому парню не преградим путь к микрофону, за какие-нибудь пять минут он снова собьет массы с толку.
— Вы сами должны владеть микрофоном не хуже, чем он; пока у вас не будет этой силы, вы не обретете ее и через покушения. Я считаю вероятным создание такой ситуации, когда его можно будет просто арестовать. Если согласится Штюльпнагель, а это вне сомнения, за ним пойдет и Рундштедт. Тем самым они получат западные передатчики.
Потолковали еще немного, как до этого с Шуленбургом, с Бого и другими. Ничто так не свидетельствует о той необычайной значительности, какую умел придавать себе Кньеболо, как зависимость от него его сильнейших противников. Между плебейской частью демоса и остатками аристократии разыгрывается великая партия. Когда падет Кньеболо, у гидры вырастет новая голова.
Париж, 29 марта 1944
День рождения. В моей комнате президент установил столик со свечами. Среди поздравителей был Валентинер, прибывший из Шантильи. Продолжал Послания Павла, где в связи с сегодняшним днем нашел прекрасное поучение: «Если же кто и подвизается, не увенчавается, если незаконно будет подвизаться», Тимофей, 2, 5.
Днем в павильоне д’Арменонвиль. Мелкие насекомые уже вились в воздухе. Их стеклянное мартовское роение показалось мне нынче особенно праздничным и таинственным — как открытие нового чувственного пространства, нового измерения.
Вечером у Флоранс. Уже третий раз я праздную этот день у нее, и снова, как и в первый раз, когда мы сидели за столом, завыла сирена. Настроение было подавленным из-за бесчисленных арестов. Жуандо рассказал, что в его родном городе молодые люди убивают друг друга «pour des nuances».[260]
«Против демократов/средство — лишь солдаты»; в 1848 году это было еще верно, но в нынешней Пруссии этот рецепт не имеет никакой силы. Для нашего элементарного ландшафта скорее годится правило, согласно которому степной пожар может быть побежден только встречным огнем. Демократии регулируются в мировом масштабе. По этой причине войны бывают только народные.
Но если военная каста хочет извлечь из этого пользу, она впадает в оптический обман ложных выводов. Лучшие головы в Генеральном штабе были не только против оккупации Рейна и приграничных областей, но и вообще против форсированного вооружения. Главнокомандующий рассказал мне об этом подробности, которые всякий позднейший историк обозначит как неправдоподобные. Ситуация поистине парадоксальная: военная каста не прочь продолжать войну, но архаическими средствами. Сегодня же войну ведет техника.
В эту сферу врываются новые властители, пренебрегающие древним понятием военной и рыцарской чести. При изучении документов я подчас удивлялся упрямству Кньеболо, его мелочной политике, как, например, спорам о казни горстки невиновных. Этого никогда не понять, если не видеть за этим волю к разрушению Nomos’a,[261] которая неизменно им руководит. Сформулировать это можно внепартийно: он хочет создать новый уровень. И поскольку в его рейхе еще много чего от средневековья, то крутизна подъема особенно велика.
В политическом аспекте человек — почти всегда mixtum compositum.[262] Во множественном числе на него притязают времена и пространства.
Я, например, по происхождению и наследию — гвельф, в то время как государственные взгляды у меня — прусские. В то же время я принадлежу немецкой нации, а по своему образованию — европеец, пожалуй, даже гражданин мира. В эпохи конфликтов, подобные современной, кажется, что внутренние колесики движутся друг против друга, и наблюдателю трудно распознать, куда направлены стрелки. Если бы на нашу долю выпало великое счастье и высшие миры познали бы нас, то колесики работали бы слаженно. Жертвы бы тоже обрели смысл: оттого мы и обязаны стремиться к лучшему — не только из соображений собственного счастья, но и памятуя о культе мертвых.