Ю. Н. Солонин Дневники Эрнста Юнгера: впечатления и суждения 38 страница

Ток устоявшейся, даже идиллической жизни прерывается 1 сентября, когда вступлением Германии на территорию Польши началась вторая мировая война. Для Юнгера в развитии событий не было ничего неожиданного: он явственно ощущал, что «призрак войны со временем приобретал все более и более реальные очертания». За несколько дней до ее начала в Германии прошла мобилизация, и он был призван с присвоением звания капитана. Жизнь Юнгера начинала свой как бы повторный круг. Он снова в мундире, снова на переподготовке, снова в походных колоннах, движущихся на запад, снова почти в тех же местах, в которых прошли его долгие окопные бдения и изнурительные позиционные бои времен первой мировой. Вот только восприятие, отношение и оценка происшедшего — прямо противоположные. «6 ноября, во втором часу утра, выступили из Бергена. Бестолковая суета, такая омерзительная при погрузке, мне показалась духовным обновлением со времени первой мировой. Весьма недвусмысленно ощутил я некий озноб, какое-то излучение от холодной работы бесов, особенно под дребезжание молотов и цепей, пронизывающее ледяной воздух». Не стоит труда установить разницу в эмоциональном состоянии Юнгера «образца 1914 года» и Юнгера, вступающего в геенну новых потрясений.

Начало войны, названной на Западе «странной», не сулило больших неприятностей. Боев не было, были только утомительные марши при почти полной лояльности населения занимаемых территорий. Юнгер не изменяет своим привычкам: в походе он читает, осуществляет экскурсии, изучает быт, охотно посещая места и навещая людей, известных ему со времен прежней войны. И размышляет. Все это и составляет содержание «Садов и улиц». Их полное отдельное издание было осуществлено в 1942 г., и тогда же вышел их французский перевод. Библиографы отмечают, что с издания этой книги фактически прекращается публикация произведений Юнгера в Германии. Действует негласный запрет, запрет же официальный мотивируется еще не столь давно известным у нас предлогом: отсутствием бумаги.

Две другие дневниковые книги из «Излучений I» входят в состав настоящего издания. Это «Первый Парижский дневник» и «Кавказские заметки». Первая непосредственно примыкает к «Садам и улицам», — разрыв во времени, не отраженном в изданных дневниковых записках, чуть более полугода. Но за этот краткий промежуток изменилось многое как в мире, так и в душе Юнгера. Он по-прежнему оставался в оккупационных войсках во Франции. Несмотря на то что военные действия внешне носили спокойный характер, не представляя опасности, сводясь к маршам и кратковременным квартированиям в провинциальных городках Восточной Франции, в целом война приобретала совершенно новый характер и другие масштабы. Внешне стиль жизни Юнгера все тот же: он изучает окрестности маленьких городков, через которые проходила его часть, наблюдает за их фауной, главным образом за насекомыми, интересуется антикварной литературой, которую задешево покупает в провинциальных лавочках, заводит местные знакомства и прочее. Записи начальных страниц дневников наполнены подобными мелочами, рождая иногда впечатление идиллической гармонии между местным населением и оккупантами. И сны. Фиксация снов, их подробный пересказ, обмен содержанием сновидений с ближними, особенно в переписке с братом, — особенная черта мемуаристики Юнгера, отчетливо выступающая уже в «Садах и улицах».

стала второй самой известной художественной вещью Юнгера, принесшей ему к тому же немало тревог. В некоторых сюжетах этой фантазии Европа усмотрела прозрачные аллюзии на внутреннее положение Германии, в частности на практику концентрационных лагерей, а также на его неприятие. Цензура обратила внимание высшего партийно-политического руководства страны на невозможность публикации этого произведения. Тем не менее прямых репрессий в отношении книги и ее автора не последовало; более того, она издавалась в Германии вплоть до 1942 г. не менее шести раз, и один раз даже была выпущена оккупационными властями в Париже. Существует свидетельство, что разрешение на публикацию было дано лично Гитлером. Именно история кристаллизации этой фантазии в литературный шедевр и хлопоты по ее изданию и составляют содержание первой части указанной дневниковой книги.

Ток устоявшейся, даже идиллической жизни прерывается 1 сентября, когда вступлением Германии на территорию Польши началась вторая мировая война. Для Юнгера в развитии событий не было ничего неожиданного: он явственно ощущал, что «призрак войны со временем приобретал все более и более реальные очертания». За несколько дней до ее начала в Германии прошла мобилизация, и он был призван с присвоением звания капитана. Жизнь Юнгера начинала свой как бы повторный круг. Он снова в мундире, снова на переподготовке, снова в походных колоннах, движущихся на запад, снова почти в тех же местах, в которых прошли его долгие окопные бдения и изнурительные позиционные бои времен первой мировой. Вот только восприятие, отношение и оценка происшедшего — прямо противоположные. «6 ноября, во втором часу утра, выступили из Бергена. Бестолковая суета, такая омерзительная при погрузке, мне показалась духовным обновлением со времени первой мировой. Весьма недвусмысленно ощутил я некий озноб, какое-то излучение от холодной работы бесов, особенно под дребезжание молотов и цепей, пронизывающее ледяной воздух». Не стоит труда установить разницу в эмоциональном состоянии Юнгера «образца 1914 года» и Юнгера, вступающего в геенну новых потрясений.

Начало войны, названной на Западе «странной», не сулило больших неприятностей. Боев не было, были только утомительные марши при почти полной лояльности населения занимаемых территорий. Юнгер не изменяет своим привычкам: в походе он читает, осуществляет экскурсии, изучает быт, охотно посещая места и навещая людей, известных ему со времен прежней войны. И размышляет. Все это и составляет содержание «Садов и улиц». Их полное отдельное издание было осуществлено в 1942 г., и тогда же вышел их французский перевод. Библиографы отмечают, что с издания этой книги фактически прекращается публикация произведений Юнгера в Германии. Действует негласный запрет, запрет же официальный мотивируется еще не столь давно известным у нас предлогом: отсутствием бумаги.

Две другие дневниковые книги из «Излучений I» входят в состав настоящего издания. Это «Первый Парижский дневник» и «Кавказские заметки». Первая непосредственно примыкает к «Садам и улицам», — разрыв во времени, не отраженном в изданных дневниковых записках, чуть более полугода. Но за этот краткий промежуток изменилось многое как в мире, так и в душе Юнгера. Он по-прежнему оставался в оккупационных войсках во Франции. Несмотря на то что военные действия внешне носили спокойный характер, не представляя опасности, сводясь к маршам и кратковременным квартированиям в провинциальных городках Восточной Франции, в целом война приобретала совершенно новый характер и другие масштабы. Внешне стиль жизни Юнгера все тот же: он изучает окрестности маленьких городков, через которые проходила его часть, наблюдает за их фауной, главным образом за насекомыми, интересуется антикварной литературой, которую задешево покупает в провинциальных лавочках, заводит местные знакомства и прочее. Записи начальных страниц дневников наполнены подобными мелочами, рождая иногда впечатление идиллической гармонии между местным населением и оккупантами. И сны. Фиксация снов, их подробный пересказ, обмен содержанием сновидений с ближними, особенно в переписке с братом, — особенная черта мемуаристики Юнгера, отчетливо выступающая уже в «Садах и улицах».

Сюжеты сновидений плотно входят в ткань обычных дневниковых заметок, описываются с такой же основательностью, как и реальные наблюдения, и нередко при недостаточно внимательном чтении не замечаешь, как действительность сменяется ирреальным. Это — важная черта поэтики дневниковой прозы Юнгера, уходящая корнями в его эстетику и далее — в глубины понимания им человека, культуры и бытия. В сновидениях представлены вещие знаки сущего, не только предсказания, но и разъяснения судеб, относительно которых в нас живут лишь смутные предчувствования. Несомненно, они — явное свидетельство влияния на мышление Юнгера аналитической психологии К. Г. Юнга, воздействие которой становится ощутительно в философской позиции писателя с конца 20-х годов. Вот, например, первый, наугад взятый образчик (запись от 12 апреля 1941 г.): «Новые планы, новые идеи. Еще не поздно. Во сне мне явилась прекрасная женщина; она нежно целовала меня в закрытые глаза. Потом какое-то ужасное место, куда я попал, открыв оплетенную колючей проволокой дверь; безобразная старуха, певшая чудовищные песни, повернулась ко мне задом, высоко подняв свои юбки». Даже принимая во внимание ту свободу произвола, которая представлена нам при толковании снов, нельзя не подивиться вещему смыслу в перспективе того, как складывалась жизнь Юнгера вплоть до конца войны. Остается гадать о мере аутентичности опубликованного текста первоначальной записи.

В конце апреля часть, в которой состоял Юнгер, размещается в Париже, и именно с этим городом главным образом и будут связаны почти все записи дневника военных лет.

Подобно тому как «Сады и улицы» имеют два важнейших событийных центра — завершение работы над романом «На мраморных скалах», манифестировавшего уход Юнгера во внутреннюю эмиграцию, и начало новой мировой войны, — так и парижские дневники содержат свои центры, организующие весь представленный в них событийный ряд. Первый из них — обоснование в Париже, второй — нападение на СССР, сообщившее войне роковой характер, в чем у Юнгера не было ни малейшего сомнения. Ни у него, ни у кого-либо из группы высших офицеров оккупационного корпуса, к которой стал принадлежать и Юнгер, не было иллюзий относительно конечного исхода войны — новой катастрофы Германии.

Мы не можем сейчас сказать, как создавалась эта книга. Первые ее фрагменты были опубликованы под названием «Излучения. Из неопубликованного военного дневника» в венском журнале «Слово и истина», ежемесячнике религии и культуры в 1948 г., когда еще действовал запрет на издание сочинений Юнгера. Полностью в составе с другими дневниками военного времени она была издана в 1949 г. Заканчивается «Первый Парижский дневник» временем отъезда Юнгера на Восточный фронт поздней осенью 1942 г.

«Кавказские заметки» охватывают период с конца октября 1942 г. до середины февраля 1943 г. и выделены Юнгером в отдельный дневниковый блок, поскольку тематически определены мыслями и впечатлениями, рожденными поездкой в Россию. Длительность пребывания там составила менее трех месяцев, а о том, как возник замысел командировки и как проходило ее оформление, кое-что мы узнаем из предыдущего дневника. Но именно «кое-что». Конкретное служебное обоснование и цель поездки никак не прояснены. Возможно, эта затемненность неслучайна и продиктована осторожностью, которую должен был соблюдать круг лиц, постепенно формировавших военную оппозицию гитлеровскому режиму. Не принимая непосредственного участия в деятельности этого круга, Юнгер тем не менее сочувствовал и содействовал ей. В любом случае, во многое он был посвящен. Само «пробивание» командировки заняло много времени: судя по всему, Берлин долго медлил с разрешением.

Видимо, невыгодная репутация Юнгера в высших партийно-правительственных сферах рейха уже давно утвердилась. Следовательно, исходившая из Парижа инициатива вызывала естественное подозрение. Как уже было сказано, безопасность Юнгера в определяющей степени покоилась на личной благожелательности к нему Гитлера. Этот аспект биографии Юнгера представляет известную проблему для всех юнгероведов; при отсутствии документальных источников им приходится, по сути, основываться на двух фактах: на всем известном сентиментальном отношении фюрера к герою и ветерану первой мировой войны, так сказать, своему комбатанту, а также, возможно, на «зачете» заслуг Юнгера в развитии правоконсервативного и протофашистского движения в начале 20-х годов.

Специалисты обсуждали вопрос о том, насколько реальными были шансы Юнгера объединить и возглавить, хотя бы морально и духовно, нарождающееся движение. В поведении писателя улавливают и амбиции на реальное лидерство, которые, к счастью, не развились, а потом и вовсе зачахли, сменившись на отстраненность от движения, от его политической идеологии и от участия в различных формах государственной и общественной деятельности, к которому его призывали. Намечавшаяся в начале 30-х годов встреча с Гитлером не состоялась, и наиболее откровенным свидетельством, документирующим специфичность отношения Юнгера к главе фашистского движения и режима, доныне остается короткая дарственная надпись на преподнесенной ему вышедшей в 1926 г. книге «Огонь и кровь»: «Национальному вождю Адольфу Гитлеру! Эрнст Юнгер». Но и она многого стоила. Перспективы фашистского движения еще были туманны, но Юнгер, блистательный представитель новой прозы, человек почти легендарной храбрости и безупречного нравственного авторитета, принятый несмотря на свое бюргерское происхождение и малые чины в круг новой военной элиты, озабоченной поисками путей возрождения Германии, безоговорочно признавал в личности Гитлера общенационального лидера и уступал ему дорогу.

В публикуемых дневниках нигде не встречается прямого осуждения фюрера, как, впрочем, и восторгов. Имеются отдельные упоминания его имени, по которым судить о юнгеровских оценках этого персонажа мы не вправе. Благосклонное отношение Гитлера к Юнгеру если и не содействовало его карьере, то, во всяком случае, предохранило от смертельной опасности в самые критические моменты жизни. Именно благодаря вмешательству фюрера смогла увидеть свет фантазия в прозе «На мраморных скалах», запрещенная первоначально к изданию нацистской цензурой, верно уловившей ее разоблачительный пафос. И самое важное: Юнгер был исключен Гитлером из списков привлекаемых к суду участников событий 20 августа 1944 г., хотя его поведение в кругу «парижских заговорщиков», куда уходили нити покушения, давало веское основание для осуждения. Как известно, он отделался отставкой «за непригодностью».[334]

Как бы то ни было, разрешение на поездку в Россию было получено. 23 октября 1942 г. Юнгер совершает определяемые воинским ритуалом прощальные процедуры и отбывает на Восток.

Поездка в Россию, издавна занявшую в творчестве, размышлениях и теоретических построениях писателя особенное место, имела исключительное значение. Русский мотив, точнее «русский сюжет», по какому-то неощутимому закону, но внешне непроизвольно, постоянно и вместе с тем неожиданно возникает на страницах дневниковых записей, сообщая им своеобразную таинственную и интригующую окраску. То естественные обстоятельства жизни нежданно приводят его в соприкосновение с русским элементом европейской жизни, то размышления о смысле происходящего или природе основополагающих человеческих отношений невольно заставляют его обращаться к глубинным нравственно-психологическим проникновениям Ф. М. Достоевского или А. Н. Толстого. И всякий раз «русский сюжет» затрагивает не столько эмоциональный, сколько духовный его мир. Обратимся к тексту. Как-то во время случайной развлекательной отлучки в Париж Юнгер попал в увеселительное заведение, обслуживаемое русскими эмигрантами, и вместо того чтобы насладиться известного рода солдатскими утехами, весь вечер просидел возле маленького меланхолического существа двадцати лет от роду и «немного захмелев от шампанского, вел с ней беседы о Пушкине, Аксакове, Андрееве, с сыном которого она когда-то дружила» (запись от 6 апреля 1941 г.).

Размышляя о природе насилия, искусах власти и подчинения, он невольно обращается к анализу этих экзистенциальных проблем в «Бесах». Вообще, Достоевский — вечный спутник Юнгера, и, что важно принять во внимание, таким образом обнаруживается еще один аспект восприятия этого русского писателя-мыслителя в Европе, восприятие идеологами радикально-консервативной установки. Чтобы проблема предстала в более весомом значении, напомним: издание собрания сочинений Достоевского в Германии было осуществлено Меллером ван ден Бруком, в работах которого содержатся протообразы многих идеологем фашистской доктрины. К тому же издание это осуществлялось при участии Д. С. Мережковского, за которым также известны тяготение и симпатии к фашистскому строю и его принципам. Достойно внимания также то, что сопряжение понятий «консерватизм» и «революция» в их положительной смысловой обусловленности мы встречаем в «Дневнике писателя»; да и позднее, в 1918 г., положение о том, что революции бывают по своему содержанию консервативными, обосновывалось в петроградском поствеховском журнале «Вестник культуры и свободы», т. е. задолго до того, как словосочетание «консервативная революция» употребил Томас Манн, которого и принято считать его автором.

Россия для понимания Юнгера во всех аспектах его интеллектуальной, художнической и эмоционально-экспрессивной личности имеет исключительное значение. Причем не в эмпирическом значении названия, обозначающего конкретную географическую, политическую и территориальноэтническую реальность, — конечно, без этих констатаций никуда не деться, — но прежде всего как символизация гигантской культурно-исторической сущности, рождающей и выбрасывающей из своих недр протуберанцы идей, событий и процессов космической масштабности. В них обнажаются предельные основания духовного и общественного бытия человека, глубинные структуры сознания и побуждений всех его трагических волеизъявлений, т. е. те архетипы, поиском и улавливанием которых, как отблесков вечного в происходящей череде повседневной жизни, Юнгер подчинил всю свою духовную энергию и творчество. К сожалению, в доступном мне «юнгероведении» эта тема с надлежащей основательностью и не поставлена, и не сформулирована.

Можно сделать и следующий шаг в нашем обобщающем суждении. Тема России вообще имеет принципиальное значение для понимания факторов, определивших формирование духовной ситуации Германии эпохи модернизма, начавшейся в 90-х годах XIX в. и заканчивающейся 20-ми годами уже прошлого века. Духовно Юнгер сформировался в недрах этого периода. Он был младшим из когорты интеллектуалов, ставших не столько носителями, сколько выразителями настроения той эпохи. Мы назовем только несколько имен без специального прояснения их значения: Рудольф Касснер (1873–1956), Теодор Лессинг (1872–1933), Герман Кейзерлинг (1880–1946), Людвиг Клягес (1872–1956), Готтфрид Бенн (1886–1956), Карл Густав Юнг (1875–1961), а еще ранее — X. С. Чемберлен (1855–1927). Мы бы указали еще и на Р.-М. Рильке и Т. Манна, если бы не ожидали возражения, что вопрос о месте России в их творчестве прояснен. Возможно, в литературоведческом смысле — да, но отнюдь не в смысле выяснения корней, от которых произрос присущий им тип мировидения и художественного мышления. Значение России, тревожно-чуткое восприятие того, что связано с этим именем-символом, для немецкого интеллектуала не всегда можно истолковывать в смысле той продуктивно-положительной установки, которую сводят к эмоциональным комплексам восхищения и преклонения. Если для Рильке это символ магического влечения к миру русской духовности как источнику очищения и освящения чем-то высшим, то у других отношение к нему опосредовалось противоположными ощущениями и установками.

Из дневников Юнгера всех периодов мы знаем о его увлечении русской литературой. На основании их можно было бы составить весьма внушительный список литераторов и произведений, которые не просто были им прочитаны, но активно присутствовали в его творческом сознании. В первую очередь, помимо уже упомянутых имен в приведенной цитате и ранее, это И. С. Тургенев, Н. В. Гоголь, И. А. Гончаров. Эти три писателя обеспечили мышление Юнгера художественно-антропологическими типами нигилистов, обломовых, русского провинциального, а значит, массового дворянства и простого мужика. Такие человеческие типы, возможно, в решающей степени определили понимание им русского характера, подменив эмпирически непосредственное восприятие реального русского человека. Посетив Россию, Юнгер везде видит не конкретности, а типическое и то, что его верифицировало в его представлении.

Таким образом, русская литература, возможно, сыграла определяющую роль в формировании образа России в представлениях Юнгера. И все же не она одна. Глубочайшее впечатление на него и мыслителей его круга произвела социальная революция большевиков и сам большевизм. Этот аспект требует самостоятельного изучения, что может привести к весьма неожиданным результатам. Юнгер выработал вполне законченное представление о роли нигилизма в историческом процессе, основанное на специфическом понимании его значения в русской общественной жизни, а также революционаризма — в политической. Насколько было возможно в тех условиях, после германской капитуляции 1918 г. он внимательно изучает русскую революцию и деятельность ее вождей. Возможно, в большей степени, чем В. Ленин, его привлекает Л. Троцкий, работы которого он знает. Он даже пишет рецензию-реферат на немецкий перевод воспоминаний последнего. Социально-политическая практика большевиков, универсализм их тотального отрицания буржуазности, решительность и рациональная проработка их радикальных преобразований общества наряду с воспринятым им пониманием продуктивной сущности современной войны представлялись Юнгеру конкретным подтверждением наступающей эпохи тотальной мобилизации. Ощутив ее явственное выражение в самой сущности и духе мировой войны, когда даже движение домработницы за швейной машинкой начинает иметь отношение к военным действиям,[335] Юнгер затем переходит к ее максимально широкой трактовке как единственно возможной продуктивной формы развития общества «эпохи работы», когда ничто не существует, не будучи функцией государства как высшей формы организованности и мобилизации. Тотальная мобилизация в юнгеровском смысле — это наиболее адекватное понимание характера современного процесса, аккумулирующего и сосредоточивающего в одной точке всю энергию, которой наделена жизненная воля. «Русская „пятилетка“ впервые явила миру попытку сведения в единое русло совокупных усилий великой империи», — писал Юнгер.[336] Причины поражения Германии в войне 1914–1918 гг. он видит в «частичной мобилизации».

Юнгер понимал достижение тотальной мобилизации не как решение технического или экономического вопроса, а как план специфической готовности к ней общества, которая возникает как определенное состояние человека в соединении с духовно-организационными качествами общества. И если еще можно сохранить понятия прогресса и прогрессивности, то только в смысле того, что создает указанные качества общества. К их выражениям он относит, в частности, нерефлектирующий автоматизм действий, освобождение от отяготительных напластований прошлого, выступающих культурно-историческим тормозом и ограничителем решительных сосредоточенных действий. На них зиждятся традиции, патриотизм, понятия чести, веры и другие составляющие культуры. Зато общества на цивилизационном уровне, с универсальными условиями реализации прав и потребностей человека и связанной с ними демократией, с национализмом, преодолевшим культурный патриотизм, с располагающей, готовой к мобилизации массой как совокупным рабочим, реагирующим не на понятия и ценности культуры, а на пропаганду и внушающее воздействие, этот универсальный язык цивилизации, оказались единственно способными к осуществлению мобилизации неограниченной. Цивилизация рождает новый тип дисциплины и соответствующую сферу ее выражения — работу, будь ею производство, война или интеллектуальная деятельность. Конкретность связей индивидуальностей уступает место отвлеченности, обезличенности и жестокой функциональной заданности человеческих отношений. «Одновременно возрастает ценность масс»,[337] а прогрессивными формами их консолидации в целостности — мобилизации — выступают фашизм, большевизм, американизм, сионизм, движение цветных народов.[338]

Исторические типы общества соответствуют субстанциональным гештальтам его активных агентов. Гештальт буржуа традиционного гражданского общества сменяется, как писал Юнгер, гештальтом рабочего, относящегося к обществу, жизнь в котором преобразована в энергию труда как всеобщее состояние человека. Последнему посвящен главный философский труд Юнгера — «Рабочий», опубликованный в 1932 г. Спустя десять лет он все еще находил свой анализ ситуации правильным и в фашизации Германии видел причины ее военных успехов, хотя сама война уже перестала восприниматься им как продуктивная часть универсальной работы. Эта убежденность лежит в интеллектуальной подоснове дневников. В дни разгрома Франции у него состоялся знаменательный разговор с попавшими в плен ветеранами первой мировой войны. Во время него Юнгер проверяет свое понимание происходящих событий. Его невольные собеседники ответ на вопрос, в чем они усматривают причину краха Франции, бесхитростно видели в военно-техническом преимуществе немецкой армии и расстройстве внутри французских войск, а также в бестолковости командования. «И они задали мне вопрос, могу ли я свести успех немецкого наступления к одной формуле». Французам было невдомек, что передними был знаменитый автор философской теории, содержавшей универсальный ответ на все подобные вопросы, и что они, по сути дела, подвергаются небольшому оскорбительному экзамену. Их видение поражения было ситуативным: общее расстройство военного дела Франции, бездарность командования и политиков, возможно измена. Но философ смотрел на дело иначе: «И я ответил, что вижу в этом успехе победу человека трудящегося, рабочего». Французские солдаты, не читавшие трактата Юнгера, не поняли глубоких мыслей офицера-философа, изрекшего им, униженным позором поражения, абстрактную поучительную максиму. «Они ведь не знают, что происходило с нами с 1918 года, они не ведают опыта тех лет, словно слитого воедино в пылающем тигле», — резюмировал Юнгер. Зато Франция, по его мнению, неуклонно теряла в эти годы способность к тотальной мобилизации, видимо, укоренившись цивилизационно в гештальте буржуа и партикулярных ценностях.

Конечно же, Юнгеру не терпелось посетить Россию, чтобы на месте соотнести свои многообразные представления о ней с реальностью. Тех же, кто посылал его в Россию, побуждения, двигавшие писателем, не интересовали. Похоже, он выполнял роль эмиссара, призванного выяснить ситуацию в руководстве Восточного фронта и установить связи с нужными людьми. В известном смысле, он был конфидентом тех, кто от критического дистанционирования постепенно переходил к организации заговора против верхушки рейха. Об этом можно судить по общему духу записей, по тому, как шла подготовка к командировке, и наконец, что важнее всего, по тем обязанностям, которые были вменены Юнгеру при штабе командования оккупационных сил во Франции, о чем мы ранее говорили. В противном случае, без учета этих установок поездка выглядит каким-то бесцельным вояжем, причем в один из напряженнейших периодов войны, имевшем в конце концов фатальное значение для ее хода.

В дневниках Юнгера, при всем старании их автора уходить от острых вопросов политико-военного характера, в особенности от обрисовки внутреннего положения Германии и ее армии, все же весьма выразительно проходит мысль о противостоянии «армии и партии». Юнгер не удерживается от высокомерно-презрительного третирования тех, кто пятнал себя жестокостью, зверствами или проявлял тупоумный расизм. Но от этой интеллектуально-нравственной брезгливости до мотивированного и целеустремленного протеста лежало огромное расстояние, которое Юнгер и не стремился преодолеть. Война продолжала обладать для него очарованием и притягательностью. В присущей ей технологии уничтожения и разрушения он все еще ощущал завораживающую эстетику. Справедливость и несправедливость войны и вообще вся нравственная ее сторона фактически остались за пределами его созерцания реальности. Но к 1942 г. он набрасывает эскиз памфлета-воззвания «Мир. Слово к юности Германии и всего света», в котором развита философия мира как основной формы человеческого существования. Распространяемое в строго ограниченном числе экземпляров только среди особо доверенных лиц, оно оказало известное влияние на развитие антигитлеровской позиции ряда высших представителей командования вермахта. Таким образом, война уже не представляется Юнгеру высшей и совершенной формой сплава воли, энергии, разума и организованности. И тем не менее в ней он все еще находит проявление таких жизненных стихий, для которых она и служит наиболее органичным выражением и не чужда элементов гуманизма, если последний понимать как проявление человеческого начала жизни.

Так вышло, что отъезд в командировку совпал со временем, когда наступление 6-й армии Паулюса исчерпало свой потенциал и когда вскоре произошла предчувствуемая некоторыми проницательными аналитиками катастрофа — окружение, блокада, сдача и общий перелом в ходе всей войны. И это событие составляет истинный центр «Кавказских заметок», делает их самым драматичным произведением во всем корпусе дневников периода второй мировой войны. Крах под Сталинградом предопределил судьбу южного крыла Восточного фронта. Чтобы не оказаться в гигантском котле, немецкие войска вынуждены были спешно отступать, бросая припасы и технику. Еще быстрее покидает фронт Юнгер, будучи срочно отозван снова во Францию. Последние записи, включенные в этот дневник, меланхолически констатируют вехи общего отступления вермахта: «Вчера русские взяли Ростов… Вчера русские заняли Харьков» (записи от 15 и 17 февраля 1943 г.). Рефлексий почти никаких. Вместо них — обращение к Гоголю, к «Мертвым душам». По какой такой ассоциативной связи? Что ищет писатель в их образах? Его чисто профессионально-писательское замечание о том, что содержащиеся в романе рефлексии ослабляют его воздействие, не заключает в себе ответа на эти вопросы. Но ведь эти «рефлексии» Гоголя, его знаменитые лирико-философские размышления о России и ее будущем, составляя как бы вторую линию поэмы наряду с жанровой, представляют гоголевский опыт прочтения призвания России, философскую сущность которого не заслоняет лирическая форма. Почему они остались не воспринятыми Юнгером, в то время как они раскрылись столь многим в переживаемое им время, остается без ответа.

Наши рекомендации