Веселый час с такэси и итидзо, комическими камикадзэ 1 страница

Такэси высок и жирен (но не заплетает волосы, как Маргарет О’Брайен), Итидзо же малоросл и костляв. Такэси летает на «зеро», а Итидзо — на устройстве «ока»: это вообще-то длинная бомба с кабиной для Итидзо, короткими крылышками, ракетным двигателем и парочкой контрольных поверхностей в корме. Такэси пришлось ходить в Школу Камикадзэ на Формозе всего две недели. Итидзо же был вынужден учиться в школе «ока» в Токио полгода. Эти двое друг на друга не похожи, как арахисовое масло и желе. Нечестно спрашивать, кто из них что.

Они единственные камикадзэ на этой воздушной базе, расположенной в далеких своясях, на островке, до которого никому, в общем, уже и дела нет. Война идет на Лейте… затем перебирается на Иводзиму, движется к Окинаве, но неизменно слишком далека, никакие вылеты отсюда не достанут. Однако у камикадзэ — приказ, а также ссылка. Развлечений почти нет — разве что бродить по пляжам, искать дохлых Cypridinae. Это трехглазые ракообразные, формой — картофелина, с одного конца — контактные волоски. Высушенные и размолотые рачки — прекрасный источник света. Чтобы эта дрянь светилась в темноте, надо лишь налить воды. Свет голубой — жутковатый голубой с переливами, есть зеленца, порой индиго, поразительно холодная ночная синева. Безлунными или пасмурными ночами Такэси и Итидзо раздеваются догола и брызгаются друг в друга рачковым светом, бегая и хихикая под пальмами.

Каждое утро, а иногда и по вечерам Свистомозглые Суицидурни добредают до радарной хижины, крытой пальмовым листом, — глянуть, не появилось ли каких американских целей, достойных смертельного пике, где-нибудь в пределах их полетной дальности. Но всякий раз одно и то же. Старый Кэносё, сбрендивший радарщик, вечно заваривает себе это свое сакэ в отсеке с передатчиком — в дистилляторе, который подсоединил к трубке магнетрона своим адски-джапским методом, опровергающим всю западную науку, — едва ребятки появляются, этот старый пьяный подлец заходится карканьем:

— Сегодня не умилаем! Сегодня не умилаем! Извините, позалуста! — и тычет пальцем в пустые ИКО[389], где зеленые радиусы безмолвно обмахивают круг за кругом, таща за собой прозрачные паутины зеленого шампуня, сплошь засветка от поверхности на столько миль, что не долетишь, а роковой мандалы, от которой вздрогнут и забьются сердца, зеленого импульса авианосца, отраженного восьмикратно в круге эсминцевых росчерков, — ни шиша… нет, что ни утро — та же фигня: только случайный барашек да старый истерик Кэносё, который уже бьется на полу, давясь слюнями и языком, у него Припадок, нетерпеливо ожидаемая часть программы ежедневных визитов, и всякая судорога его старается переплюнуть предыдущую или, по крайней мере, добавить новый подвыверт — то сделает сальто назад в воздухе, то поглодает разок-другой сине-желтые ботинки Такэси с накладками из лакированной кожи, то хайку сымпровизирует:

Милый прыг в вулкан!

Десять футов глубиной

И не действует… —

а два пилота корчат рожи, хихикают и скачут по отсеку, уворачиваясь от бьющегося матерого оборванца — чего такое? Вам не понравилось хайку. Недостаточно эфемерное? Вообще не японское? Смахивает на голливудскую по-ебенъ? Что ж, капитан, — да, вы, капитан морской пехоты Эсберг из Паса-дины, — вас , только что, Озарило Тайной! (ахи и взрыв продромальных аплодисментов) и потому вы — наш Параноик… На Денъ! (оркестр разражается «Застегни свое пальто» либо иной уместно параноидальной бодрой песенкой, а изумленного состязуна буквально вздергивает на ноги и тащит в проход ведущий, который блестит лицом и играет желваками). Да, это кино! Очередная телекомедия положений из времен Второй мировой, и у вас есть шанс разобраться, что это такое на самом деле , потому что вы — выиграли (барабанная дробь, снова ахи, снова аплодисменты и свист) поездку в один конец на одного, все оплачено, на само место съемок, экзотический остров Блевко-Блядки! (оркестровая секция укулеле пускается тренькать репризу песенки для белого человека «Добро пожаловать на остров Блевко-Блядки», которую мы в последний раз слышали в Лондоне в адрес Гезы Рожавёльдьи) на гигантском «Созвездии» ТУЭ[390]! Ночи напролет вы будете отгонять москитов-вампиров от собственного горла! Вслепую блуждать под потоками тропических ливней! Выгребать крысиные какашки из водяного бачка рядового и сержантского состава! Но не только ночные шалопайства и восторги ждут вас, капитан, поскольку днем — подъем ровно в пять утра — вы станете знакомиться с «зеро» для камикадзэ, на котором полетите! вас будут экзаменовать по всем контрольным панелям, удостоверяться, что вы знаете, где именно бомба ставится на боевой взвод! И-хи-хи-и, разумеется, вы постараетесь не путаться под ногами — у этих двух Дурковатых Джапов, Такэси и Итидзо! когда они пускаются в свои умопоморительные еженедельные приключения, якобы не замечая вашего присутствия и откровенно зловещих последствий вашего распорядка дня…

УЛИЦЫ

Ленты изоляции повисли в утреннем тумане, а ночью луна вспыхивала и гасла будто сама по себе — так вкрадчив был туман на ветру, так незрим. Теперь же, когда ветер свежеет, черные затрепанные провода, тарахтя, как гремучие змеи, сыплют желтыми искрами под небом серым, точно шляпа. Надвигается день, и зелень стеклянных изоляторов мутится и блекнет. Деревянные столбы покосились и пахнут старостью — древесиной тридцатилетней выдержки. В вышине гудят черные как смоль трансформаторы. Можно подумать, напряженный предстоит денек. Неподалеку из дымки только-только проступают тополя.

Вероятно, Земловерштрассе в Штральзунде. Такие же опустошенные окна: нутро всех комнат словно выпотрошено до черноты. Может, новая бомба завелась, которая уничтожает только интерьеры … нет… в Грайфсвальде это было. За мокрыми путями — деррики, судовые надстройки, снасти, вонь канала… Хафенштрассе в Грайфсвальде — на спину пала холодная тень огромной церкви. Не Врата Петровы разве? кряжистая кирпичная арка раскорячилась над улочкой… а может, Злютерштрассе в Старом городе Ростока… или Вандфэрберштрассе в Люнебурге, высоко-высоко шкивы на кирпичных щипцах, ажурные флюгера на самых верхушках… чего это он смотрел вверх? Вверх — как-то утром, в тумане, с любой из двух десятков этих северных улиц. Чем дальше на север, тем площе. Посреди улочки — единственная продольная канава, куда сбегает дождевая вода. Булыжники ровнее, сигарет попадается меньше. В гарнизонных часовнях звенят скворцы. Входишь в городок северной Зоны — словно туманным днем в чужую гавань с моря.

Но в каждом проулке неизбежно остается след человека, Земли. Что бы с ним ни сотворили, как бы им ни попользовались…

Были такие «военные капелланы». Кое-где тут проповедовали. Были даже солдаты, ныне уже мертвые, что сидели или стояли, слушали. Цеплялись, за что могли. Потом уходили, и кое-кто погибал, уже не возвращался в гарнизонную часовню. Духовенство, завербованное армией, вставало во весь рост и с идущими на смерть говорило о Боге, смерти, о ничто, об искуплении и спасении. Это по правде было. Довольно часто.

Даже на улице, которой вот так попользовались, случится один час, одно окрашенное предвечерье (рыже-бурое, невозможного цвета каменноугольной смолы, совершенно прозрачное) или один дождливый день, что распогодится перед сном, а во дворе одна шток-роза кружит на ветру, освеженная каплями дождя, такими жирными, что пожевать можно… одно лицо у длинной стены из песчаника, а по ту сторону шаркают лошади, шлаки войны, один пробор, вброшенный в синие тени, когда она повернула голову и взметнулась прядь, — один автобус лиц, что катит в ночи, и все спят на тихой площади, кроме водителя, в карауле Ortsschutz[391] каком-то буром, официальном на вид мундире, старый маузер в положении «на ремень», грезы не о супостате снаружи, в болоте или тени, но о доме и постели, вот он гуляет с гражданским своим приятелем, который не при исполнении, все равно не уснуть, под деревьями, что напитались дорожной пылью и ночью, в их тенях на тротуаре, наигрывает на губной гармонике… мимо череды лиц в автобусе, позеленевших, как утопленники, бессонных, оголодавших по куреву, напуганных — не завтрашним днем, пока еще нет, но этой задержкой в ночном перегоне и тем, как легко все потерять и как будет больно…

Хоть один миг перехода, один миг, который больно потерять, должен найтись на каждой улице, что ныне равнодушно посерела торгашеством, войной, подавлением… отыскать его, научиться лелеять утраченное, — разве не сможем мы отыскать дорогу назад?

На одной такой улице в утреннем тумане к двум скользким булыжникам прилип обрывок газетной шапки с факсимиле снимка: прямо вниз, из белого лобкового куста в небесах свесился гигантский белый хуй. Наверху буквы

МБА СБРО

ИРОСИ

с логотипом некоей оккупационной газеты — шикарная улыбчивая девчонка верхом на танковой пушке, стальном пенисе со щелястой змеиной головкой, гусеницы в треугольнике 3-й Бронетанковой на свитере, что вздымается у девчонки на сиськах. Логики, самодовольного «ты-только-на-меня-глянь» в белой картинке — что в Кресте. Не просто внезапная белая генитальная атака в небесах — это еще, кажись, Древо…

Ленитроп сидит на бордюре, смотрит на картинку, и на буквы, и на девчонку со стальным хуем, что машет привет ребятки, а утро отбеливает дымку, и фигуры с тележками, или с собаками, или с велосипедами движутся мимо серо-бурыми силуэтами, сопят, коротко здороваются — голоса расплющены туманом, — уходят. Он не помнит, чтоб так долго сидел на бордюре, глядя на картинку. И однако же.

В тот миг, когда это случилось, на востоке восставала бледная Дева — голова, плечи, груди, в 17°36′ к ее непорочности на горизонте. Кое-кто из обреченных японцев полагал ее неким западным божеством. Она маячила в небе к востоку, озирала город, отданный на закланье. Солнце стояло в созвездии Льва. В величии и реве пришел огненный взрыв…

ПРИСЛУШИВАЯСЬ К УНИТАЗУ

Суть в том, что Они придут и для начала перекроют воду. Потаенная живность, обитающая возле счетчика, застынет в мощном потоке света с небес… и кинется врассыпную, ища, где поглубже, потемнее, повлажнее. Перекрытие воды отлучает унитаз от мира дееспособных: когда остался только один бачок, особо ни от чего уже не избавишься — ни от наркоты, ни от говна, ни от документов, Они застопорили приток/отток, р-раз — и ты в капкане Их кадра, отходы твои копятся, твоя жопа крупным планом болтается в пустоте Их мувиолы, ждешь Их монтажного резака. Слишком поздно тебе напомнили, до чего ты зависишь от Них, — от Их небрежения, если не доброй воли: Их небрежение равно твоей свободе. Но когда Они появляются — это как будто Аполл, он дает благотворительный концерт, терзает лиру

ЦОННГГГ

Все замирает. Повисает тошнотворный сладостный аккорд… и хрен ты им насладишься. Попробуешь разыграть гамбит «Вы вполне закончили, начальник?» — а он тебе: «Вообще-то нет… нет, мерзкий ты слюнявый зануда, я и наполовину не закончил, во всяком случае — с тобой…»

Короче, разумно, чтобы клапан был чуток треснутый: в унитаз все время подтекает и если перестанет , у тебя в запасе окажется лишняя пара минут. А это тебе не обычная паранойя, не ожидание стука или телефонного звонка: нет, чтобы сидеть и слушать, когда прекратится шум, нужно психическое заболевание особого толка. Но…

Вообрази такую крайне замысловатую научную ложь: звук в космосе не распространяется. А вот, допустим, распространяется. Допустим, Они хотят скрыть от нас, что в космосе есть среда — ее когда-то называли «эфиром» — и она проводит звук в любую точку Земли. Звуконосный Эфир. Солнце ревет миллионы лет — оглушительный, печной рев на 93 миллиона миль, столь идеально ровный, что люди поколениями рождались и умирали в нем, ничего не слыша. А как его услышишь, если он не меняется?

Но порою ночами где-нибудь на темном полушарии завихрение в Звуконосном Эфире порождает мельчайший очаг беззвучия. Почти еженощно в некоей точке Мира поток звуковой энергии Снаружи отключается на несколько секунд. Солнечный рев прекращается. На краткое свое бытование область звуковой тени может упокоиться в тысяче футов над пустыней, между этажами пустой конторы или захлестнуть человека в столовке, которую окатывают из шланга каждую ночь в три часа… белый кафель, стулья и столы крепко прибиты к полу, пища в жестких коконах прозрачного пластика… и вскоре за дверью — рррннн! лязг, шурх, скрипит, открываясь, клапан, о да, ах да, Это Люди Со Шлангами, Сейчас Они Окатят Столовку…

И в этот миг Звуковая Тень нежданно-негаданно щекочет тебя кончиком пера, обволакивает солнечной тишиною, ну, скажем, с 2:36:18 до 2:36:24 по Центральному Военному Времени, если ты, конечно, не в Дангэнноне, Вирджиния, Бристоле, Теннесси, Эшвилле или Франклине, Северная Каролина, Апалачиколе, Флорида, или — тоже представимо — в Мёрдо-Мак-кензи, Южная Дакота, в Филлипсбёрге, Канзас, в Стоктоне, Эллисе либо Плейнвилле, Канзас, — смахивает на Список Потерь, скажи? который читают где-нибудь в прерии, литейные цвета долгими желобами стекают по небу, красный и багряный, темнеет толпа гражданских, прямых, почти сомкнувших ряды, точно пшеничные колосья, а у микрофона один старик в черном выкликает убитые города войны, пали Дангэннон… Бристол… Мёрдо-Маккензи… ветер алебастровых-твоих-городов сдувает со лба седые волосы, лепит из них львиный нимб, испятнанное пористое древнее лицо выглажено ветром, от света порыжело, серьезные наружные уголки век опускаются, и одно за другим, звеня по наковальне прерии, разворачиваются имена городов смерти, и, конечно, вот-вот прозвучит Бляйхероде или же Бликеро…

Ну, тут ты дал маху, герой, — это же города, расположенные на границах Часовых Поясов, всего делов-то. Ха, ха! Ты себе в штаны залез — я тебя застукал! Давай, покажи всем, чем ты там занимался, или вали отсюда, нам такие ни к чему. Сентиментальный сюрреалист — мерзость редкого пошиба.

— Итак, перечисленные восточные города живут во Восточному Военному Времени. Все прочие города на стыке — по Центральному. Только что поименованные западные города — по Центральному, а остальные вдоль этого стыка — по Горному…

Вот и все, что слышит наш Сентиментальный Сюрреалист, оттуда сваливая. Ну и славно. Он больше увлечен — или «нездорово одержим», если угодно, — мгновеньем солнечной тишины в кафельной белизне грязной забегаловки. Кажись, он туда уже наведывался (Кеноша, Висконсин?), но за каким рожном — не помнит. Его прозвали «Малыш Кеноша» — но это, может, и апокриф. Он припоминает еще лишь одну комнату, где бывал, — двуцветную, только два четких цвета, все лампы, мебель, шторы, стены, потолок, ковер, радио, даже книжные суперобложки на полках — все было либо (1) Темно-Аквамариновое, Как Дешевый Парфюм, либо (2) Сливочно-Шоколадное, Как Ботинки у ФБРовцев. Может, в Кеноше — а может, и нет. Через минуту, если поднапрячься, он вспомнит, как очутился в белой кафельной забегаловке за полчаса до шлангов. Он сидит над полупустой чашкой — очень сладкий кофе со сливками, а под блюдцем, куда пальцы не пролазят, — крошки от ананасовой плюшки. Чтоб их достать, рано или поздно блюдце придется сдвинуть. Он просто время тянет. Но нету никакого рано и никакого поздно, потому что звуковая тень накрывает его,

обволакивает столик, незримыми длинными плоскостями вихрей, принесших ее сюда, взметается прочь завитками Эфирной Плюшки, и слышна только случайными обрывками звукового мусора, что, наверно, запутались в завихрениях, голоса в морской дали находимся в точке два семь градусов два шесть минут северной , женщина кричит на каком-то пронзительном языке, океанские валы в штормовых ветрах, голос декламирует по-японски

Хи ва Ри ни катадзу

Ри ва Хо ни катадзу

Хо ва Кэн ни катадзу

Кэн ва Тэн ни катадзу

— лозунг частей камикадзэ, подразделения «ока», означает:

Неправедность не одолеет Принципа,

Принцип не одолеет Закона,

Закон не одолеет Силы,

Сила не одолеет Небес.

Хи, Ри, Хо, Кэн, Тэн, лопоча по-японски, усвистывают на долгом солнечном завихрении, а Малыш Кеноша остается за приклепанным столом, где умолк рев солнца. Впервые слышит он могучую реку своей крови, Титанический бой сердца.

Выходи под лампочку, посиди с ним, с чужаком за общим столиком. Скоро придут шланги. Мало ли — может, и ты в тень проскользнешь. Даже частичное затмение лучше, чем не узнать вовсе, — лучше, чем остаток жизни стелиться под великим небесным Вакуумом, которому тебя научили, под солнцем, чьего безмолвия тебе никогда не услыхать.

А вдруг нет никакого Вакуума? Или если есть — вдруг Они используют его против тебя? Вдруг Им удобно проповедовать остров жизни посреди пустота? Не просто Землю в космосе, но твою личную жизнь во времени? Вдруг это в Их интересах — чтобы ты поверил?

— Он пока от нас отстанет, — говорят Они друг другу. — Я его подсадил на Грозную Грезу. — Они вместе выпивают, ширяются очень-очень синтетической наркотой подкожно или внутривенно, пуляют Себе в черепа, прямо в мозговой ствол, невероятными электронно-волновыми сигналами и игриво лупят друг друга по мордасам слева наотмашь, ржут, распахнув пасти, и в их вечных глазах — ты-то ведь понимаешь… Говорят о том, как возьмут Такого-То и «подсадят его на Грезу». Они и Друг о друге так говорят, со стерильной нежностью, делясь дурными вестями на ежегодных Глумах, когда бесконечные игры разума застают коллегу врасплох: «Да уж, подсадили мы его на Грезу». Ты-то ведь понимаешь?

ОСТРОУМНЫЙ ОТВЕТ

Итидзо выходит из хижины, видит, как Такэси купается в бочке под пальмовыми листьями и гнусавит «Ду-ду-ду, ду-ду», мелодийку для кото, — Итидзо орет несется внутрь возвращается с японским пулеметом «гочкисс», модель 92, и давай его устанавливать, хрюкая и тараща глаза а-ля джиу-джитсу. Он почти приладил ленту, уже готов изрешетить Такэси в бочке, и тут —

ТАКЭСИ: Погоди-ка, погоди-ка! Это чего еще?

ИТИДЗО: Ой, это ты! А я-то … думал, это генерал Макартур в… шлюпке!

Любопытное оружие этот «гочкисс». Поставляется во множестве национальностей и этнически вписывается везде, куда ни попадет. Американские «гочкиссы» косили безоружных индейцев при Вундед-Ни. Но есть и хорошие новости: пикантные 8-мм французские «гочкиссы», когда стреляют, говорят хо-хо-хо-хо, эдак в нос, любезно-кинозвездно. Что до нашего кузена Джона Булла, немало британских тяжелых «гочкиссов» после Первой мировой были частным манером перепроданы или же пущены в переплавку. Эти растаявшие пулеметы то и дело возникали в наистраннейших местах. Один попался Пирату Апереткину в 1936-м, в поездке со Скорпией Мохлун, в Челси у Джеймса Джелло, тогдашнего короля богемских клоунов — всего лишь королька с ветви, подверженной пакостным врожденным недугам: наследственный идиотизм, сексуальные закидоны, предстающие взорам общественности в самые неподходящие моменты (как-то утром, бритвенно-четким и дождиком помытым, голый пенис свесился из мусорного бака в закоулке промзоны, который вот-вот затопит толпа озлившихся рабочих в больших кепках с пуговками; тащат трехфутовые гаечные ключи, фомки Келли, цепи, а тут голожопый кронпринц Порфирио с гигантским нимбом алюминиевой стружки на башке, рот обведен черной смазкой, нежные ягодицы ежатся на холодных отбросах, изжаленные восхитительно кусачими стальными занозами, глаза горят черно, как губы, но ой батюшки что же это, ой, как неудобно вот они выворачивают из-за угла, он и отсюда чует чернь, вот только чернь насчет Порфирио сомневается — в некотором замешательстве марш тормозит, и сии весьма некомпетентные революционеры давай дебатировать, что это за видение такое — отвлекающая помеха, размещенная здесь Управляющими, или же подлинный Декадентствующий Аристократ, за какового следует требовать выкуп, и коли так, сколько запросить… а между тем на крышах, из кирпича и рифленого железа дверных проемов уже возникают бурые правительственные войска, оснащенные британскими «гочкиссами» — которые не расплавлены, но выкуплены пулеметными дельцами и проданы ряду мелких правительств по всему миру). Возможно, в память о кронпринце Порфирио и той бойне Джеймс Джелло и хранил расплавленный «гочкисс» — а может, просто, знаете ли, очередной абсурдный выверт дорогуши Джеймса, он у нас такой непутевый…

ПО ДУШАМ, ПО-МУЖСКИ

— Сынок, я вот тут подумал, насчет этого, э, «ввинта» вашего. Это вы, ребятки, электричеством в голову вмазываетесь, ха-ха?

— Волнами, пап. Не чистым электричеством. Это ж для лохов!

— Ну да, э, волнами. «Врубаете волны», а? ха-хах. Э, скажи-ка, сынок, а по ощущению эт как? Я, почитай, всю жизнь торчал, знаешь, и-и…

— Ой, пап. Да ну тебя. На торч это вообще не похоже!

— Неплохие у нас бывали «каникулы» — так мы их называли, — и заводили они нас, прямо скажем, в довольно «странные» места…

— Но вы же всегда возвращались.

— Что?

— Ну то есть всегда подразумевалось, что, когда вернетесь, вот это будет здесь, такое же, в точности такое же, да?

— Небось, ха-ха, потому это и называлось каникулы, сынок! Потому как всегда возвращаешься в старую добрую Реаландию, а?

— Это вы всегда возвращались.

— Слушай, Эния, ты не понимаешь — это ведь опасно. Однажды подключаешься, уходишь и больше не возвращаешься — ты представь только. А?

— Хо-хо! Вот бы хорошо-то! А о чем мечтает, по-твоему, любой электроман? Ты старый гриб, вот ты кто! Вдоба-авок кто грит, что это мечта, а? М-может, она существует. Может, есть такая Машина, и она заберет нас, заберет целиком, через электроды в черепе нас засосет прям в Машину, и мы там станем жить вечно, мы и остальные души, которые в ней сидят. Она сама решает, кого засосать, вдоба-авок — когда. Тебе торч не дарил бессмертия. Ты всякий раз возвращался в умирающий кус вонючего мяса! Но Мы можем жить вечно в безупречном, честном, очищенном Электромире…

— Черт, вот что я получил, двойную Деву вместо сына…

НЕКОТОРЫЕ СВОЙСТВА «ИМИКОЛЕКСА G»

«Имиколекс G» — первый по-настоящему эректильный пластик. При наличии соответствующих раздражителей цепи образуют поперечные связи, которые усиливают молекулу и повышают межмолекулярное притяжение, в результате чего сей Поразительный Полимер выходит далеко за рамки известных фазовых диаграмм, от нежесткой резиновой аморфности до изумительной, совершенной мозаичности, жесткости, блистающей прозрачности, высокой устойчивости к температуре, погодным условиям, вакууму, сотрясениям любого рода (медленно мерцает в Пустоте. Серебро и чернота. Криволинейные вогнутые отражения звезд проплывают насквозь, по всей длине, кругами — по меридианам, четким, как меридианы акупунктуры. Что есть звезды, как не точки на теле Господнем, куда мы вставляем целительные иглы ужаса нашего и томления? Тени костей и каналов твари — подтекающие, израненные, облученные до белизны — мешаются с ее собственной тенью. Та же сплетена с костями и каналами, форма ее определяется тем, как совершается Эрекция Пластика: где быстро, где неторопливо, где болезненно, а где прохладным скользом… обменяются ли участки свойствами жесткости и яркости, допустимо ли проплыванье определенных участков над поверхностью, дабы переход обернулся лаской, где подстроить внезапные прерывания — удары, рывки — меж ласкательных этих моментов).

Очевидно, что раздражитель должен был обладать электронной природой. Варианты сигналов, отправляемых к пластиковой поверхности, немногочисленны:

(а) тонкая матрица проводов, над Имиколексической Поверхностью образующая довольно замкнутую координатную систему, посредством коей эректильные и прочие команды могут посылаться на вполне конкретный участок — скажем, площадью порядка ½ см2;

(б) система сканирующего луча — или несколько, — сходная с широкоизвестным электронным видеопотоком, каковой регулируется модуляторами и отражателями, в необходимом порядке расположенными на Поверхности (или даже под верхним слоем «Имиколекса», на стыке с тем, Что находится ниже: с тем, Что было помещено в «Имиколекс G», или же с тем, Что отрастило себе оболочку из «Имиколекса G», — зависит от того, к какой ереси вы склоняетесь. Не будем останавливаться на Первостепенной Проблеме — а именно: все, что располагается под пластиковой пленкой, так или иначе относится к Зоне Неопределенности, — однако для начинающих исследователей, могущих пасть жертвой Schwärmerei, подчеркнем, что такие обозначающие Субимиколексичность термины, как «Ядро» или «Центр Внутренней Энергии», вне теоретического дискурса не более реальны, нежели такие термины, как «Сверхзвуковая Зона» или «Центр тяжести» в других областях Науки);

(в) или же проекция на Поверхность электронного «изображения», аналогичного кинофильму. Для этого потребуется минимум три проектора — а то и больше. Точное их число сокрыто неопределенностью иного порядка — так называемым Соотношением Неопределенности Отиюмбу («Возможное функциональное расстройство γR, являющееся следствием физической модификации φΒ (х, у, ζ), прямо пропорционально мощности р субимиколек-сического расстройства γΒ, где р — необязательно целое число и определяется эмпирически»), в котором индекс R обозначает Rakete, а В — Бликеро.

□□□□□□□

Тем временем Чичерин счел необходимым бросить эту смегмообразующую слежку за аргентинскими анархистами. Преследователь, он же Николай Грабов из Центрального Комиссариата по Централизованным Разведывательным Усилиям, прибыл в город и сжимает кольцо. Верный Джабаев в ужасе или омерзении ломанулся через клюквенные болота в длительный запой с парой местных отщепенцев и, пожалуй, не вернется. Ходят слухи, он рассекает нынче по Зоне в краденой форме Американских Спецслужб и прикидывается Фрэнком Синатрой. Приезжает в город находит кабак и давай завывать на тротуаре, вскоре подтягивается толпа, желторотые милашки — по $65 штрафа каждая и ни один пенни даром не пропадет — в эпилептоидных припадках валятся самоотверженными грудами фигурной вязки, вискозных складок и новогодних елочных аппликаций. Идет как по маслу. Самое оно, если охота добыть бесплатного вина, неприличные количества вина, деревенские процессии Fuder и Fass[392], грохоча, катятся по песчаным улицам, где бы ни очутились «Дегенераты Три». Никому и в голову не приходит поинтересоваться, отчего это Фрэнка Синатру с флангов подпирают эдакие два набубенившихся чурбана. Никто и на минуту не усомнился, что это и есть Синатра. А двоих других городские всезнайки обычно принимают за комический дуэт.

Пока рыцари плачут в ночных своих кандалах, оруженосцы поют. Ужасная политика Грааля не коснется их. Им песня — плащ-невидимка.

Чичерин понимает, что теперь наконец-то один. То, что его отыщет, отыщет его одного.

Надо двигаться, считает он, хотя ему некуда идти. Запоздало настигает его воспоминание о Вимпе — давнишний V-Mann «ИГ Фарбен». Увязывается следом. Чичерин надеялся, что, может, собаку отыщет. Это было бы идеально, собака — совершенная честность, по ней можно день за днем, до конца замерять собственную. Хорошо бы собаку. Но, пожалуй, альбатрос без проклятия — отрадное воспоминание — немногим хуже.

Это молодой Чичерин заговорил о политических наркотиках. Опиатах народа.

Вимпе в ответ улыбнулся. Древняя, ветхозаветная улыбка, охладит и живое пламя земного ядра.

— Марксистская диалектика? Это же не опиат, а?

— Это антидот.

— Нет. — Может, так, а может — наоборот. Может, торговец дурью знает все, что случится с Чичериным, но считает, что пользы не будет, — или же по минутной прихоти выложит бестолковому щеглу все начистоту. — Вечный корень проблем, — полагает он, — в том, чтобы понудить других за тебя умирать. За что человеку не жаль отдать жизнь? Тут у религии веками был жирный плюс. Религия — это всегда о смерти. И применялась она не как опиат, скорее как методика — она вынуждала людей умирать за конкретный набор верований о смерти. Извращение, натюрлих, но кто вы такой и почему судите? Хорошая была телега — пока действовала. А когда стало невозможно умирать за смерть, у нас завелась мирская версия — ваша. Умирать, дабы помочь Истории обрести уготованные очертания. Умирать, зная, что твой поступок чуть приблизит счастливый финал. Революционный суицид — ладно. Но послушайте, если перемены Истории неотвратимы, почему бы не не умирать? Вацлав? Какая разница, если все и так неизбежно случится?

— Но ведь вам не пришлось бы делать выбор.

— Если бы пришлось, можете не сомневаться, что…

— Вы не знаете. Пока час не настал, Вимпе. Вы не представляете.

— Что-то мало похоже на диалектику.

— Я не знаю, что это.

— Значит, до самой минуты решения, — Вимпе разбирает любопытство, но он осторожен, — человек может быть совершенно чист…

— Он может быть любым. Мне наплевать. Но подлинен он только в минуты решения. Промежутки несущественны.

Наши рекомендации