Сын за отца не отвечает» ( или все же отвечает)? 1 страница

Сталинское высказывание быстро стало частью советского фоль­клора [38]. Но, что интересно, за ним не последовало обычных одоб­рительных комментариев и разъяснений в прессе, и оно ни разу не было нигде перепечатано после первого появления на страницах «Комсо­мольской правды» [39]. Это наводит на мысль о том, что политика социального примирения, на переход к которой намекал Сталин в сво­ем ответе стахановцу, оставалась вопросом нерешенным - и не в после­днюю очередь, возможно, нерешенным для самого Сталина. Скорее всего, Сталин, размышляя над этой проблемой, испытывал смешанные чувства. Дети кулаков, ставшие честными тружениками, могли быть «невинными» с классовой точки зрения, но значило ли это, что они боль­ше не представляли опасности для государства? Сам Сталин был не из тех, кто забывает причиненные ему или его близким обиды, а советс­кий режим, без сомнения, жестоко обошелся с кулацкими детьми. А что, если, несмотря на все внешние проявления лояльности и покорности, дети эти затаили горькую обиду на советскую власть?

В 1929 году, накануне начала широкомасштабного наступления на классовых врагов в деревне, которое получило название «ликвида­ции кулачества как класса», Сталин предсказывал, что по мере при­ближения к окончательному разгрому классового врага его сопротив­ление будет становиться все более озлобленным и ожесточенным [40]. Предсказание это вносило психологический оттенок в марксистскую доктрину классовой борьбы, что смущало некоторых коммунистов, обладавших склонностью к теоретическому мышлению. И все же, если Сталин имел в виду, что «классовые враги» становятся врагами ре­альными именно потому, что их решили ликвидировать как класс, с ним трудно не согласиться. Как он мрачно рассуждал несколько лет спустя, уничтожение класса не устраняло его антисоветского самосоз­нания. ибо бывшие представители этого класса продолжали существо­вать «со всеми их классовыми симпатиями, антипатиями, традиция­ми, навыками, взглядами, воззрениями... Классовый враг... остался в лице живых представителей этих бывших классов» [41].

Очевидно, что на протяжении 30-х годов в рядах Коммунистичес­кой партии сохранялся сильный страх перед бывшими классовыми врагами, и он (даже более чем в 20-е годы) был связан с представлени­ем, что люди. чьи жизни были разбиты Октябрьской революцией или сталинской «революцией сверху», вероятно, навсегда сохранят враж­дебность по отношению к советскому режиму. Это особенно пугало, поскольку в результате советской политики ликвидации сельской и городской буржуазии и дискриминации в отношении тех лиц, кото­рые в прошлом принадлежали к этим классам, многие из классовых врагов теперь рассредоточились и затаились. Так, на каждого кулака или члена кулацкой семьи, сосланного или отправленного в исправи-тельно-трудовой лагерь в начале 30-х годов, приходилось несколько бежавших из деревень в ходе коллективизации и начавших новую жизнь в других местах, обычно в качестве городских рабочих. По по­нятным причинам такие люди старались скрывать свое прошлое от коллег по работе и властей, поскольку их прошлая социальная иден­тичность была позорным клеймом.

В принципе, в этом не было ничего противозаконного, как и в слу­чае, когда бывший дворянин работал незаметным бухгалтером, не распространяясь о своей родословной; в конце концов, труд был не только правом, но и обязанностью всех советских граждан. На прак­тике, однако, если обнаруживалось, что среди работников были быв­шие нэпманы или бывшие кулаки, то это всегда порождало тревогу, и их попытки «сойти» за обычных граждан всегда получали самое зло­вещее толкование. Мелодрама, сюжет которой строился вокруг темы «рука скрытого классового врага», была в 30-е годы одним из стан­дартных жанров советской массовой культуры. Например, фильм «Партийный билет» (Мосфильм, 1936 г.) рассказывал, как в заводс­ком поселке появляется неизвестный молодой человек, в которого влюбилась работница по имени Анна. С ее помощью он получает ра­боту на заводе и даже готовится вступить в партию. Но в действи­тельности он - кулак, бежавший из родной деревни во время коллек­тивизации. Анна начинает об этом догадываться, но решает не сооб­щать о своих догадках парторганизации. Решение это было с ее сто­роны ужасной ошибкой. Ее возлюбленный оказался не только кула­ком и убийцей, но и шпионом иностранной разведки [42].

Практика «клеймения» по классовому признаку оказалась в советс­ком обществе крайне живучей, несмотря на спорадические попытки партийного руководства отойти от такой политики. На протяжении 30-х годов как партийное руководство, так и рядовые члены партии Демонстрировали двойственный подход к вопросу класса; относитель­но спокойные периоды чередовались со все новыми приступами паранойи. Классическим примером здесь могут служить вакханалия «боль­ших чисток» 1937-1938 гг. и последовавшее за нею горькое похмелье Последних предвоенных лет. Политика смывания классовых клейм так и не получила искренней поддержки со стороны партийного руководства и не осуществлялась на местном уровне с надлежащей систематичностью.

Кроме того, существуют свидетельства, что простые люди - осо­бенно в подвергшейся коллективизации деревне - к политике смыва­ния классовых клейм относились с большой, глубоко укоренившейся подозрительностью. На проводившемся в 1935 году Всесоюзном съез­де колхозников-ударников секретарь ЦК по сельскому хозяйству вы­ступил с предложением о том, чтобы разрешить ссыльным кулакам вернуться в свои деревни, но предложение это было встречено крайне холодно и дальнейшего развития не получило [43]. (Очевидно, что любой возврат раскулаченных привел бы к повсеместным конфлик­там между крестьянскими хозяйствами по поводу домов, коров и са­моваров, ранее принадлежавших кулакам, а ныне находившихся в руках других крестьян). В следующем году в Западной области двое партийных руководителей районного масштаба слишком серьезно подошли к гарантированному новой Конституцией равенству всех граждан, приказав уничтожить старые списки «клейменых» - кулаков и «лишенцев» - и разрешив бывшим кулакам и торговцам работать там, где можно было найти применение их опыту, например, в совет­ских торговых учреждениях. Их действия позже, во время «больших чисток», были истолкованы как контрреволюционный саботаж (в кон­тексте, который недвусмысленно указывает на то, что руководители эти оскорбили чувства местного населения) [44].

У Homo sovieticus левое и правое полушария мозга зачастую по-разному воспринимали проблемы класса и классового врага: разум мог подсказывать ему, что политика дискриминации по классовому признаку себя изжила, и что классовый враг реальной угрозы уже не представляет, а интуиция заставляла его в этом сомневаться и по-пре­жнему испытывать старые страхи. Во время каждого очередного по­литического кризиса 30-х годов коммунисты тотчас же производили аресты «обычно подозреваемых», инстинктивно зная, что вину за кри­зис должен нести классовый враг.

Это произошло и во время кризиса, разразившегося зимой 1932-1933 годов, когда введение паспортов сопровождалось «чисткой» го­родского населения: в ходе ее большому числу лиц, лишенных изби­рательных прав, и другим классовым изгоям было отказано в городс­кой прописке, а затем, в суммарном порядке, их выселили из своих домов и выслали за пределы городов [45]. Ситуация повторилась в 1935 году в Ленинграде после убийства С.М.Кирова. В ответ на убий­ство (которое не имело никакого явного отношения к козням «клас­сового врага») органами НКВД было арестовано множество «быв­ших», в том числе 42 бывших князя, 35 бывших капиталистов и более сотни бывших жандармов и сотрудников царской полиции [46].

Во время «больших чисток» 1937-1938 годов эта схема претерпела заметные изменения. Во-первых, тех «ведьм», на которых велась охо­та, теперь называли не «классовыми врагами», а «врагами народа». Во-вторых, как было ясно обозначено в речах Сталина и Молотова и день за днем повторялось в прессе, основными кандидатами на звание «вра­гов народа» были не старые классовые враги, а высокопоставленные должностные лица - члены Коммунистической партии: секретари об­комов партии, главы правительственных учреждений, директора про­мышленных предприятий, командиры Красной Армии и т.д.

Но от старых привычек избавиться трудно, и «обычно подозрева­емые» снова оказались под угрозой. Осенью 1937 года начальник уп­равления НКВД по Ленинградской области Л.М.Заковский выделил особую категорию «врагов народа»: университетских студентов из числа детей кулаков и нэпманов, которых необходимо было разобла­чать и изгонять из учебных заведений [47]. Комсомольская организа­ция Смоленской области исключила из своих рядов десятки (а воз­можно - и сотни) членов на основании их чуждого социального проис­хождения, брачных связей с классово-чуждыми элементами, сокрытия своего происхождения и брачных связей и т.д. [48]. В Челябинске (и на­верняка в других местах) бывшие классовые враги попали в число каз­ненных в 1937-1938 годах за контрреволюционную деятельность [49].

В ходе «больших чисток» объектами разоблачений часто становились затаившиеся бывшие кулаки, «прокравшиеся» на заводы и в го­сударственные учреждения. В деревнях в 1937 году разоблачения «ку­лаков» (или «кулаков, троцкистских врагов народа» - обычно предсе­дателей колхозов) со стороны других крестьян были еще более часты­ми, чем в предыдущие годы. В 1937 году органы НКВД нередко арес­товывали за контрреволюционную деятельность людей, чьи братья или отцы были арестованы или сосланы как кулаки в начале 30-х го­дов [50]. «Крестьянская газета», получавшая многочисленные письма крестьян с различными жалобами и разоблачениями, была вынужде­на отчитать одного корреспондента за то, что он в своем доносе пере­путал старые и новые категории «заклейменных»: «Сообщая о ветсанитаре колхоза Тимофееве А.П., вы пишете: "'Брат его, как бывший Юнкер, взят органами НКВД". Вы, видимо, должны были сказать "аре­стован за контрреволюционную работу"» [51].

Недавно опубликованные материалы из архивов НКВД показы­вают, что в ходе чисток 1937-1938 годов в исправительно-трудовые •лагеря ГУЛАГа было направлено почти 200 000 заключенных, опре­деленных как «социально-вредные и социально-опасные элементы». Число это явно немалое, даже в сравнении с примерно полумиллио ном «контрреволюционеров», наводнивших ГУЛАГ в тот же самый период. Особенно поражает оно потому, что официально классовые враги не были объектами этой охоты на ведьм [52].

Паспорта и сталинская «сословность»

В конце 1932 года советское правительство впервые после падения старого режима ввело паспорта. Мера эта была реакцией на навис­шую угрозу наводнения городов крестьянами-беженцами, спасавши­мися от бушевавшего в деревне голода (города уже были переполне­ны до критического предела в результате крупномасштабной мигра­ции из сельской местности, что было следствием коллективизации и быстрого роста промышленности в годы первой пятилетки). Но вве­дение паспортов стало также важнейшей вехой в эволюции новой со­ветской сословности. Так же, как паспорта царского времени иденти­фицировали их носителей по сословной принадлежности, новые со­ветские паспорта идентифицировали их по «социальному положе­нию», то есть фактически по классовому признаку [53].

Важной особенностью новой паспортной системы было то, что паспорта выдавали горожанам органы ОГПУ вместе с городской про­пиской, а крестьянам паспорта автоматически не выдавались. Как и в царское время, крестьяне должны были обращаться к местным влас­тям с просьбой о выдаче паспорта, перед тем как отправиться на вре­менную или постоянную работу за пределами района; разрешение на получение паспорта давали им не всегда. Членам колхозов также было необходимо разрешение на отъезд со стороны колхоза, как во време­на «круговой поруки» крестьянам требовалось на это согласие общи­ны. Трудно было игнорировать сословный оттенок данной процеду­ры, поскольку крестьянство было поставлено в особое (и, разумеется, приниженное) юридическое положение. В течение 30-х годов правила выдачи паспортов существенно не изменились, несмотря на принцип равноправия, провозглашенный основой советского законодательства и советской формы правления в Конституции 1936 года.

В графе «социальное положение» в 30-е годы обычно указывалось. являлся ли владелец паспорта рабочим, служащим, колхозником, а если он был представителем интеллигенции, фиксировалась и его про" фессия (врач, инженер, учитель или директор завода) [54]. За исключе­нием тех случаев, когда речь шла о «колхозниках», данная паспорт­ная графа, как представляется, давала достаточно точное представле­ние об основном роде занятий того или иного индивидуума [55]. Без сомнения, тот факт, что выдача паспортов была в юрисдикцииНКВД,повышал точность содержавшейся в них информации; но также необ­ходимо отметить, что с отмиранием законов и процедур, основанных на классовой дискриминации, уходил в прошлое и институт оспари-вания той или иной социальной принадлежности. Ни один вид клас­совой идентификации из числа тех, которые указывались в паспортах, не представлял собой социального клейма в прежнем смысле этого сло­ва. Несомненно, что «колхозник» и «единоличник» (представитель не­колхозного крестьянства) - две юридические категории, применявшие­ся в отношении крестьян в 30-е годы и заменившие три полуюридичес­кие, полуэкономические категории 20-х годов, - были в советском об­ществе низким статусом. Но ни та, ни другая категория не может счи­таться эквивалентом существовавшего до этого статуса «кулак», обла­датель которого автоматически становился социальным изгоем.

Когда во второй четверти 30-х годов Коммунистическая партия и советское общество выбрались из водоворота коллективизации и не­истовой «культурной революции», приверженность советских лиде­ров марксистским классовым принципам стала заметно менее глубо­кой и искренней. Как уже отмечалось, режим стал отходить от прак­тики классовой дискриминации и «клеймения» индивидуумов по клас­совому признаку. Если новой Конституции и не следует придавать здесь слишком большого значения, то в других областях советской жизни произошли реальные перемены, например, в сфере высшего образования и в сфере формирования советской элиты через вступле­ние в Коммунистическую партию и комсомол. Уменьшение реальной обеспокоенности вопросами классовой принадлежности проявилось также в резком упадке социальной статистики, которая в 20-е годы являлась важнейшей исследовательской дисциплиной; особенно замет­но было исчезновение вездесущих таблиц, еще недавно наглядно де­монстрировавших классовый состав всевозможных групп населения и различных институциональных образований.

И все-таки создать впечатление, что советскую власть больше не интересовал сбор данных о социальном происхождении и классовой принадлежности населения, значило бы ввести читателя в заблуждение. Обеспокоенность проблемой наличия скрытых врагов, о которой говорилось выше, по-прежнему находила отражение в советской практике учета, но в основном это происходило в сфере ведения личных дел. Как говорил Г.М.Маленков, выступая перед XVIII Всесоюзной конференцией ВКП(б) в 1941 году, «несмотря на указания партии, во многих партийных и хозяйственных органах при назначении ра­ботника больше занимаются выяснением его родословной, выяснением того, кем был его дедушка и бабушка, а не изучением его личных деловых и политических качеств, его способностей» [56]. В стандарт­ной анкете, которую заполняли в 30-е годы все государственные слу­жащие и члены партии, были отражены всевозможные аспекты, ка­савшиеся вопросов социальной принадлежности, в том числе классо­вое происхождение (прежнее сословие и чин, род занятий родителей), род занятий до поступления на государственную службу (или, для чле­нов партии, род занятий до вступления в Коммунистическую партию), год поступления на государственную службу и социальный статус в настоящее время [57].

Весьма актуальным и в 30-е годы оставался один вопрос, связан­ный с классом: вопрос о социальной траектории, то есть о направлен­ности изменений социального статуса того или иного индивидуума. По-прежнему крайне важным оставалось, к примеру, различие между рабочим, чей отец также был рабочим, и рабочим, который покинул деревню, возможно, из страха перед коллективизацией в 1930 году; или между служащим, который начал свою жизнь сыном священника или представителя знати, и тем, который пробился из крестьян в ра­бочие, а затем, в 1929 году, стал «пролетарским выдвиженцем». По­добные вопросы продолжали занимать центральное место и в отно­сительно немногочисленных крупномасштабных социологических исследованиях, проведенных и ставших достоянием гласности в 30-е годы [58].

В отличие от переписи 1926 года, переписи населения, проводив­шиеся в 30-е годы, быстро и деловито разделывались с вопросами о социальном положении. В каком-то смысле это отражало изменение внешней обстановки, в первую очередь то, что кулаки и другие част­ные предприниматели, использовавшие наемный труд, уже были «лик­видированы как класс». Но было ясно и то, что, как бы исподволь возвращаясь к духу переписи 1897 года, переписи 1937 и 1939 годов неожиданно упрощали задававшийся вопрос о классовой принадлежности (идентичный для обеих переписей) и делали его почти таким же прямолинейным, как и прежний вопрос о принадлежности сословной. Классовое положение индивидуума больше не выводилось из тщатель­но собранных и проанализированных экономических данных - для удобства оно было записано в паспорте, и о нем просто надо было сообщить властям. В ответ на задававшийся в 1937 и 1939 годах воп­рос о социальном положении опрашиваемые должны были просто сообщить, к какой из следующих групп они принадлежат: «к группе рабочих, служащих, колхозников, единоличников, кустарей, людей сво­бодных профессий или служителей культа и нетрудящихся элементов». Кроме того, перед ними ставился вопрос, формулировка которого впол­не бы удовлетворила Петра I - об их «службе» на настоящий момент (то деть о роде их занятий, если они работали на государство) [59].

Термин «класс» в применявшихся в ходе переписей анкетах не ис­пользовался, что, возможно, указывает на некоторую неуверенность в уместности этой категории [60]. В конце концов, в середине 30-х го­дов Советский Союз, как было официально объявлено, достиг стадии «социалистического строительства»: несмотря на недостаточную те­оретическую ясность в вопросе о том, насколько близок период «со­циалистического строительства» к социализму как таковому, возмож­но, это означало, что построение бесклассового общества неизбежно. Сталин, однако, заявил, что классы в советском обществе по-прежне­му существуют, хотя и будучи (благодаря тому, что с эксплуатацией и классовыми конфликтами было покончено) классами особого, неан­тагонистического типа [61]. Он даже не пытался обосновать это свое утверждение при помощи детально разработанной теории. «Можем ли мы, марксисты, обойти в Конституции вопрос о классовом составе нашего общества?» - задавался он риторическим вопросом. Ответ был предельно лаконичен: «Нет, не можем» [62].

В духе того, как Екатерина II в XVIII столетии разъясняла прин­ципы сословности, Сталин обозначил три основные группы, состав­лявшие советское общество: рабочих, колхозное крестьянство и ин­теллигенцию [63]. Эта схема представляла собой своеобразную попыт­ку адаптировать екатерининскую четырехсословную схему примени­тельно к современным советским условиям - за исключением одной особенности [64]. Этой особенностью было слияние старой категории «служащих» с интеллигенцией и с коммунистической административ­ной элитой с целью создания единого конгломерата «белых ворот­ничков», который получил название «советская интеллигенция».

Конечно, было бы преувеличением утверждать, что в 30-е годы в Советском Союзе возникла полноценная сословная система. Тем не менее, по многим признакам мы можем заключить, что структура со­ветского общества того времени тяготела к сословности, начиная с описанной выше практики фиксирования социального положения индивидуума во внутренних паспортах. Наиболее четкими сословными характеристиками обладало крестьянство. В отличие от других основных классов-сословий - рабочих и интеллигенции - крестьяне не опадали автоматически правом иметь паспорта и, таким образом, были в особом порядке ограничены в свободе передвижений. Они несли перед государством принудительную обязанность снабжать его Рабочей силой и лошадьми для проведения дорожных и лесозагото вительных работ (от чего другие классы-сословия были освобожде­ны). С другой стороны (и в этом - позитивный аспект их социального статуса), одни крестьяне обладали коллективным правом на пользо­вание землей [65] и правом заниматься индивидуальной и коллектив­ной торговлей на колхозных рынках - правом, в котором всем осталь­ным советским гражданам было отказано [66].

В 30-е годы в советском обществе существовали и более тонкие различия между правами и привилегиями различных социальных групп. Некоторые из них были зафиксированы в законодательном порядке: например, право единоличных крестьянских хозяйств - в от­личие от колхозных хозяйств и членов городских «сословий» - иметь лошадь; или право «рабочих» и «служащих» получить в пользование «приусадебный участок» строго установленного размера в деревне или пригородной зоне [67]. Казачество, одно из традиционных малых со­словий при старом режиме, в 1936 году, после 20 лет опалы, вызван­ной их сопротивлением советской власти в годы гражданской войны и коллективизации, получило назад свой квазисословный статус, свя­занный с привилегиями в сфере воинской службы [68]. Сосланных в начале 30-х годов кулаков и прочих «спецпоселенцев», проживавших в Сибири и других районах страны, также необходимо считать от­дельным сословием, поскольку их права как земледельцев и промыш­ленных рабочих, а также налагавшиеся на них правовые ограничения были обстоятельно разъяснены в законодательстве и в соответствую­щих секретных инструкциях [69].

Можно выделить по крайней мере еще одно «протосословие». чье существование было признано если и не в законодательном порядке, то в традиционном обиходе и в официальной статистической класси­фикации. То был новый советский высший класс «ответработников» - административная и профессиональная элита, составлявшая верх­ний слой той обширной группы «белых воротничков», которую Ста­лин называл «интеллигенцией». Официально эта элитная группа обо­значалась (обычно в не предназначавшихся для публикации резуль­татах статистических исследований 30-х годов) как «руководящие кадры (работники) и специалисты» [70]. Члены данной группы пользо­вались рядом особых привилегий, в том числе правом доступа в зак­рытые магазины, правом пользования персональным автомобилем с шофером и государственными дачами [71].

В связи с этим необходимо отметить, что развитию сословных тен­денций способствовала вся сложившаяся в 30-е годы экономика с ее хроническим дефицитом и наличием сети «закрытого распределения» продовольственных товаров и товаров народного потребления по месту работы или через профсоюзы. К этой системе был допущен не только новый высший класс «руководящих кадров и специалистов», но и те группы населения, которые занимали более низкие ступени общественной иерархии, но также пользовались различными видами привилегий. Так, в начале 30-х годов в заводской системе закрытого распределения и общественных столовых обычно различали три ка­тегории клиентов: управленцев и инженерно-технических работников (ИТР), привилегированных рабочих (ударников) и обычных рабочих [72]. Позже, по мере развития во второй половине 30-х годов стаха­новского движения, стахановцы и ударники составили отдельный слой рабочих, который за свои трудовые достижения пользовался особы­ми привилегиями и получал специальное вознаграждение [73]. Теоре­тически статус стахановца не был постоянным, а зависел от произ­водственных показателей. Но совершенно очевидно, что многие ра­бочие воспринимали его как новый статус «знатного рабочего», срав­нимый, возможно, с существовавшим в царские времена сословием «почетных граждан», который, если работник однажды его удосто­ился, сохранялся за ним до конца жизни [74].

Заключение

Основной постулат данной статьи - то, что в России после револю­ции класс превратился в категорию, которая приписывалась, а не вы­водилась из социально-экономических данных. Основными причина­ми и непосредственными предпосылками этого феномена были, во-первых, наличие юридических и институциональных структур, посред­ством которых осуществлялась дискриминация по классовому при­знаку, и, во-вторых, происходившие в российском обществе непрерыв­ные перемены и процессы социальной дезинтеграции, превратившие «реальный» социально-экономический класс, к которому должен был принадлежать индивидуум, в нечто неопределенное и трудно подда­ющееся классификации. Предельно обобщая сущность проблемы, Можно сказать, что советская практика «приписывания к классу» воз­никла как комбинация марксистской теории и слабой структуриро­ванности российского общества.

В каком-то смысле класс (в его советской форме) может считаться изобретением большевиков. В конце концов, именно большевики стояли во главе нового советского государства и разрабатывали его за­конодательство, построенное на принципе классовой дискриминации, а марксизм был их официальной идеологией. Тем не менее, приписы вать большевикам все заслуги в деле создания советской версии поня­тия «класс» значило бы слишком упрощать ситуацию. Корни этого новшества уходят и в массовое сознание россиян, - в конце концов именно образованные «снизу» в 1905 и 1917 годах Советы рабочих депутатов выработали практику предоставления права голоса по клас­совому признаку (которая была узаконена в Конституции 1918 года) и, таким образом, косвенно повлияли на создание всего корпуса зако­нодательства, основанного на классовой дискриминации, которое действовало в начале советского периода российской истории. Более того, тот сословный оттенок, который понятие «класс» приобрело в 20-е годы (это особенно очевидно в случае с «классовым» статусом духовенства и с категорией «служащих», напоминавшей мещанское сословие), также скорее был плодом народного, а не большевистско­го воображения.

Специфически большевистское (или свойственное интеллектуалам-марксистам) понимание класса наиболее ярко проявилось в сфере со­циальной статистики. Убежденные в том, что научный анализ обще­ства требует использования классовых категорий, советские статис­тики 20-х годов кропотливо вводили эти категории в обрабатывав­шиеся ими данные, включая те тома с результатами переписи 1926 года, где речь шла о профессиональных занятиях населения. Как было по­казано в данной статье, тот огромный объем статистических данных. который был собран и обработан в 20-е годы, был частью проекта строительства «виртуального классового общества»; целью статисти­ческих исследований было создание иллюзии существования классов. Очевидный вывод, который из этого следует, - это вывод о том, что историкам необходимо подходить к подобным статистическим дан­ным крайне осторожно.

Важнейшим - если не ключевым - аспектом общего процесса «при­писывания к классу» в 20-е годы был институт «классового клейма». Очевидно, что это явление обязано своим происхождением револю­ционной страсти народа не в меньшей степени, чем марксистской тео­рии или даже большевистской идеологии. Интеллектуалы-большеви­ки (включая Ленина и других партийных лидеров) испытывали не­ловкость от того, что их классовая политика вела к практике клейме­ния по классовому признаку и демонстративному поиску виновных: они, в частности, пытались противостоять популярному в народе пред' ставлению, что классовое происхождение индивидуума неизбежно налагает на человека несмываемое «клеймо». Но подобные возраже­ния большей частью игнорировались. Практика «клеймения» по клас­совому признаку достигла своего пика одновременно с инспирированной государством «охотой на ведьм», широко развернувшейся в ходе «культурной революции» конца 20-х - начала 30-х годов.

В 30-е годы, после того как стихла оргия коллективизации, раску­лачивания и «культурной революции», многое стало меняться. Рево­люционной страстности заметно поубавилось; марксизм стал чем-то обыденным и перестал служить для коммунистов источником вдох­новения; а в 1937-1938 годах «охота на ведьм» велась (хотя и не все­гда) не по классовому принципу. И, тем не менее, класс по-прежнему оставался основной категорией идентификации советских граждан, что было институционально закреплено в новой форме с введением в конце 1932 года паспортов, содержавших графу «социальное положе­ние». Графа эта была почти точным эквивалентом отметки о сослов­ной принадлежности в документах, удостоверявших личность при ста­ром режиме. Советское понятие класса перестало быть поводом для оспаривания или же (после демонтажа законодательных и институци­ональных структур классовой дискриминации) клеймом; все более и более оно сближалось по своей сущности с понятием сословия, воз­никшим в императорский период.

Очевидно, что значение «сталинской сословности» как модели со­ветского общества не может быть подвергнуто на страницах этой ста­тьи достаточно тщательному рассмотрению, но, как мне представля­ется, имеет смысл предложить здесь несколько возможных направле­ний исследования данной проблемы. Во-первых, введение понятия сословности сразу же очерчивает некие концептуальные границы и позволяет нам осознать, что «классы» сталинского общества, как и сословия, следует выделять и рассматривать через призму их отноше­ния к государству (в то время как классы в марксистском понимании определяются через их отношение друг к другу). Это позволяет нам по-новому подойти к столь часто обсуждаемой проблеме «главенству­ющей роли государства» во взаимоотношениях между советским го­сударством и обществом.

Во-вторых, сословная модель оказывается очень удобной при ана­лизе проблемы социальной иерархии. Часто указывают, что в период сталинизма в советском обществе, бесспорно, возникла некая соци­альная иерархия, но в концептуальном отношении ее природа остает­ся неясной. Легко согласиться с Л.Д.Троцким и М.Джиласом в том, что в сталинский период появился новый высший класс, положение представителей которого определялось занимаемыми ими должнос­тями; но намного труднее принять марксистский подход к данному вопросу и интерпретировать этот класс не просто как новый приви­легированный, а как новый правящий класс. В рамкахже концепции «сталинской сословности» класс этот можно рассматривать как совре­менную версию «служилого дворянства» [75], чьи статус и функции так же понятны историкам, как они были очевидны для современников: и тогда остальные классы-сословия с такой же легкостью занимают свои места в существовавшей системе социальной иерархии.

Наши рекомендации