Критика - приватизированная и обезоруженная

Если что в нашем обществе и неправильно, - говорил Корнелиус Касториадис, - так это то, что оно перестало задавать вопросы самому себе. Это общество уже не видит себе альтернативы и потому не чувствует потребности изучать, демонстрировать, оправдывать (не говоря уж о том, чтобы доказывать) обоснованность объявленных и подразумеваемых своих обязательств. Это общество не сдерживает критических мыслей как таковых и позволяет своим членам без всякого страха их озвучивать. Даже наоборот: оно сделало критику реальности, неудовлетворенность существующим порядком вещей сколь неизбежным, столь и обязательным элементом жизни каждого человека. Все мы вовлечены в «житейскую политику», мы являемся «рефлексирующими существами», внимательно осмысливающими каждое свое действие и редко довольствующимися их результатами. Однако эта рефлексия не достигает почему-то условий, связывающих наши действия с их результатами и определяющих их последствия. Мы предрасположены к критическому мышлению, но эта критика, если так можно сказать, оказывается «беззубой», неспособной повлиять на «жизненно-политический» выбор. Беспрецедентная свобода, которую предлагает наше общество своим гражданам, сопровождается, как давно предупреждал Лео Стросс, беспрецедентным бессилием.

Иногда бытует мнение, что современное общество (общество эпохи поздней модернити, или постмодернити, или же, как недавно предложил Ульрих Бек, общество «второй модернити») не приемлет критики. Похоже, однако, что оно не учитывает природы происходящих перемен, в том числе

изменившегося значения самой «приемлемости» [этой критики]. Дело, скорее, состоит в том, что современное общество придало «открытости для критики» совершенно новый смысл и изобрело способ мириться с критическими мыслями и действиями, оставаясь при этом незатронутым последствиями такого смирения и выходя целым и невредимым из всех проверок и испытаний, порождаемых политикой такой открытости.

Такой тип «открытости для критики», характерной для современного общества, можно представить себе по аналогии с кемпингом. Он открыт для всех, у кого есть машина с фургончиком и кто может заплатить за аренду места. Гости приезжают и уезжают, и никому нет дела до того, кем и как содержится этот кемпинг, если только посетителям предоставляется достаточный для парковки участок, если в порядке электрические розетки и водопроводные краны, а пассажиры из ближних фургонов не слишком шумят и приглушают звук своих радиоприемников и телевизоров после десяти вечера. Путешественники приезжают вместе со своим жилищем, прицепленным к автомобилю и снаряженным полным набором предметов обихода, необходимых для непродолжительной стоянки. У каждого есть собственные планы и расписание, и он ничего не хочет от управляющего кемпингом, лишь бы ему не мешали, обещая со своей стороны, что не будет нарушать установленных правил и заплатит за пользование стоянкой. Все платят, но при этом и требуют. Приезжие могут настаивать на своем праве на независимость и требовать обещанных услуг. Иногда случаются взрывы возмущения относительно качества обслуживания, и если клиенты прямолинейны, крикливы и достаточно решительны, они могут добиться своего. Если они чувствуют, что чего-то недополучили, либо видят, что менеджер не торопится исполнять свои обещания, они могут жаловаться и требовать им причитающегося, но им и в голову не придет оспаривать или заново формулировать философию управления кемпингом. В крайнем случае они могут дать себе зарок никогда больше сюда не приезжать и не рекомендовать это место своим друзьям. Когда они покидают лагерь, чтобы продолжить поездку по наме-

ченному ранее маршруту, кемпинг остается прежним – он не изменился под воздействием уехавших гостей и продолжает ждать новых, – но если какие-то жалобы начинают повторяться, набор предлагаемых услуг может быть видоизменен во избежание будущих недоразумений.

В том, что касается «открытости для критики», наше общество следует при­меру кемпинга, тогда как сама «теория критики», принявшая привычные ее формы в работах Адорно и Хоркхаймера, ориентировалась, и не случайно, на другую модель общества – построеннуюпо примеру домохозяйства, с его нормами и правилами, распределением обязанностей и контролем за их выполнением. Наше общество, будучи благосклонно к критике, напоминающей критику владельцев заезжих фургончиков в отношении кемпинга, определенно и решительно неблагосклонно к критике того типа, которой были привержены основатели критической школы, и в расчете на которую они создавали свою теорию. Можно, одним словом, сказать, что «критика потребителя» заменила собой «критику производителя». Этот судьбоносный сдвиг невозможно объяснить простой ссылкой на перемены в настроениях общества, ослаблением жажды социальных реформ, угасанием интереса к общему благу и справедливому обществу, снижением активности участия в политической жизни или ростом гедонистских и эгоистических настро­ений, хотя, разумеется, все эти моменты являются знаковыми для нашего времени. Причины сдвига лежат глубже: они коренятся в глубокой трансформации социальной сферы и, в более общем виде, в том стиле, каким живет и воспроизводит себя современное общество.

Та разновидность модернити, которая была целью, равно как и концептуальной основой классической критической теории, ретроспективно кажется «тя­же­ловатой» для современной «легкой» модернити; лучше даже сказать – «твердой», в отличие от «жидкой» или «разжиженной»; сконденсированной, а не дисперсной; наконец, системной в противоположность сетеобразной.

То была разновидность модернити, чреватая тенденцией к тоталитаризму; тоталитарное общество принудительного и вынужденного единообразия постоянно маячило на горизонте как ее конечный пункт, неискоренимая угроза, не изгнан­ный окончательно злой дух. Такая модернити выступала заклятым врагом случайности, разнообразия, двусмысленности, непокорности и идиосинкразии, готовым к их преследованиюи истреблению; но в конечном счете первой жертвой такого крестового похода могли стать именно свобода и автономия. Важнейшими символами такой модернити были фордистская фабрика, которая свела деятельность людей к простым, рутинным и в основном предписанным операциям, предназначенным для неукоснительного и механического поворения, не предполагающего напряжения умственных способностей и не допускающего спонтанности и личной инициативы; бюрократия, родственная, по крайней мере, по самой своей природе, идеальной модели Макса Вебера, согласно которой личные особенности и общественные связи чиновников как бы сдавались в гардероб при входе, вместе со шляпами, зонтами и пальто, дабы те, кто попал внутрь, могли руководствоваться в своих действиях лишь командами и письменными уложениями на протяжении всего времени, пока они там остаются; поселения с их смотровыми вышками и жителями, которые не могли рассчитывать даже на временную утрату бдительности надзирателей; Старший Брат, который ни­когда не дремлет и всегда без промедления вознаграждает лояльных и наказывает строптивых; наконец, концентра­ционный лагерь (к которому позднее в этом анти-пантеоне современного зла присоединился гулаг), место, где пределы человеческой покорности проверяются в лабораторных условиях, а заподозренные в нарушении этих пределов направляются в газовые камеры и крематории Освенцима.

Можно сказать, обращаямсь к той же ретроспективе, что критическая теория была нацелена на ослабление, нейтрализацию и, в лучшем случае, на полное преодоление тоталитаристской тенденции в обществе, которое, как предполагали, было заражено ею от природы. Главной задачей критической теории было защищать автономию человека, его свободу выбора и самоутверждения. На ранних этапах своего развития критическая теория, подобно первым голливудским мелодрамам, изображавшим воссоединение любящих сердец и счастливый брак как награду за превратности судьбы и начало благословенной «счастливой жизни до гроба», рассматривала в качестве конечной цели эмансипацию и завершение человеческих невзгод, [которых можно было добиться через] устранение оков личной несвободы и освобождение личности из железной клетки, из общества, зараженного вирусом тоталитаризма и унификации. Критика должна была служить достижению этой цели, и она не обязана была заглядывать дальше, за момент ее достижения.

Книга Джорджа Оруэлла «1984» стала в свое время каноническим собранием страхов и опасений, преследовавших модернити в ее «тяжелой» стадии; будучи спроецированы на представления о нынешних неприятностях и причинах сегодняшних проблем, эти страхи показывают пределы освободительных программ той эпохи. Вполне естественно, что, когда пришел реальный 1984-й год, пророчества Оруэлла стали предметом публичных обсуждений и были еще раз (видимо, последний) всесторонне изучены. Пишущая братия, что тоже естественно, заточила свои перья, чтобы отметить истинные и ошибочные предсказания Оруэлла, про­шедшие и не прошедшие испытание периодом, отведенным авторам на вопло­­щение в жизнь своих прогнозов. В наше время, когда даже бессмертие величайших памятников культурной истории человечества подвергается постоянной утилизации, когда они становятся предметом общественного внимания лишь по случаю годовщин или ретроспективных выставок, чтобы затем вновь исчезнуть из виду и быть преданными забвению, случай Оруэлла не слишком отличется от того, что периодически происходит с [сокровищами] Тутанхамона и [картинами] Вермеера, Пикассо или Моне. Но даже с учетом этого обстоятельства, краткость празднования «юбилея» книги «1984», неоднозначность и быстрое угасание интереса к этой дате, а также скорость, с какой шедевр Оруэлла был предан забвению, как только закончился поднятый прессой ажиотаж заставляют остановиться и задуматься; ведь, в конце концов, эта книга многие десятилетия (и еще совсем недавно) служила наиболее авторитетным «каталогом» общественных страхов, предчувствий и кошмаров; чем же объяснить моментальность вспышки интереса к ней? Единственно разумное объяснение состоит в том, что люди, обсуждавшие эту книгу в 1984 году, потому относились равнодушно к предмету дискуссий, что уже не узнавали в оруэлловской антиутопии собственных огорчений и страданий. Книга мимоходом стала предметом публичного обсуждения, но уже в статусе сочинения, стоящего в одном ряду с «Естественной историей»Плиния Старшего и предсказаниями Нострадамуса.

Многие годы антиутопия Оруэлла, как и зловещие последствия Просвещения, выявленные Адорно и Хоркхаймером, Бентамом и Фуко, или повторяющиеся признаки усиления тоталитарных тенденций, отождествлялись с идеей модернити. Неудивительно, что как только новые страхи, совершенно непохожие на ужасы надвигающегося *********** (Gleichschaltung) и утраты свободы, вышли на передний план и стали предметом публичного обсуждения, многие наблюдатели поспешили объявить об «окончании модернити» (или, более того, о конце самой истории, утверждая, что она уже достигла своей цели и сделала свободу, или, во всяком случае, тот ее тип, который отождествляется со свободой потребительского выбора, огражденным от любых новых опасностей). Но все же, говоря словами Марка Твена, слухи о смерти модернити сильно преувеличены: обилие некрологов никак не делает их менее преждевременными. Похоже, что та разновидность социального устройства, которая была охарактеризована и привлечена к суду основателями критической теории (или, скажем, оруэлловской антиутопией), оказалась лишь одной из форм, в которых воплощалось общество модернити. Ее исчезновение не означает окончания модернити. Не возвещает оно и конца человеческих страданий. Меньше всего оно знаменует собой конец критики как интеллектуальной задачи и призвания – и уж вовсе не делает такую критику излишней.

Общество, вступающее в XXI век, не в меньшей мере принадлежит «мо­дернити», чем общество, вступившее в век двадцатый; в крайнем случае – можно сказать, что оно принадлежит модернити несколько особенным образом. О его принадлежности модернити можно судить по тем же факторам, что отделяют модернити от всех других исторических форм человеческого сосуществования: навязчивая и всепоглощающая, непрерывная и неостановимая модернизация, огромное и всеохватывающее стремление к творческому разрушению (либо, что тоже возможно, к разрушительному творчеству: к «расчистке площадки» для «новых и улучшенных» конструкций; «демонтажу», «вырезанию», «отбрасыванию», «мини­мизации» во имя больших производительности или конкурентоспособности). Как давным-давно говорил Готхольд Лессинг, на пороге Нового времен людей освободили от веры в акт творения, в откровение и вечное проклятие; с устранением этой веры мы оказались предоставленными самим себе, и это означает, что не существует иных границ совершенствованию и самосовершенствованию, кроме как наши унаследованные или обретенные способности, наше мужество, решительность и стремление достичь избранных целей. И что бы ни сделал человек, он же может это разрушить. Принадлежать модернити – значит быть не в силах остановиться, не говоря уже о том, чтобы стоять на месте. Мы движемся и не можем остановиться не из-за «откладываемого вознаграждения», как то предположил Макс Вебер, а из-за невозможности быть вознагражденными: горизонты удовольствий, пределы усилий и успокаивающие поздравления самих себя убегают быстрее, чем может бежать самый быстрый из нас. Свершение всегда находится где-то в будущем, а достижения лишаются своей привлекательности и удовлетворяющего потенциала, как только оказываются в руках. Принадлежать модернити – значит вечно опережать самого себя, находиться в состоянии постоянной трансгрессии, это значит обладать индивидуальностью, которая может существовать лишь в виде незавершенного проекта. Во всех этих отношениях между судьбами наших дедов и нашими собственными не так уж много различий. Тем не менее, два обстоятельства делают наше положение – и нашу форму модернити – новыми и отличающимися от прежних.

Первое – это развенчание и крах иллюзий ранней модернити, идей о существовании конца пути, по которому мы идем, – о том состоянии совершенства, которое может быть достигнуто завтра, в следующем году или тысячелетии, – о чем-то вроде хорошего и справедливого, свободного от конфликтов общества в любой из его представимых форм: характеризующейся состоянием устойчивого равновесия между спросом и предложением, удовлетворением всех потребностей; состоянием совершенного порядка, в котором все находится на своем месте и ничто не вызывает сомнений; состоянием полной прозрачности всех процессов и познанности всего, что следовало бы понимать; состоянием полного контроля над будущим, свободным от случайностей, разногласий, двусмысленности и непредусмотренных последствий человеческой деятельности.

Второе важнейшее изменение связано с дерегуляцией и приватизацией задач и предназначения модернизации. То, что прежде считалось задачей, стоящей перед человеческим разумом, коллективным достоянием людей, сегодня разбито на части, «индивидуализировано», предоставлено мужеству и жизненной стойкости отдельных личностей, и возложено на индивидуальные возможности и способности человека. Хотя идея совершенствования (или модернизации существующего положения вещей) посредством установочных действий общества как единого целого еще не полностью отброшена, основное внимание однозначно сместилось в сторону самоутверждения личности. Эта судьбоносная перемена от­ра­зилась в перенесении акцента этико-политических рассуждений с проблем «спра­ведливого общества» на вопросы «прав человека», то есть на право личности быть не такой как все, и выбирать модели счастья и достойной жизни по собственному усмотрению.

Вместо огромных денег в правительственной казне – мелкая монета в карманах налогоплательщиков. Изначальная модернити была тяжелой в своих верхних элементах. Нынешняя модернити оказывается легкой наверху за счет сред­них и нижних слоев, на которые перекладывается основной груз непрерывной модернизации. «Никакого спасения за общественный счет» – такова знаменитая фраза глашатая нового предпринимательского духа Питера Дракера; «не существует такой вещи, как общество» – еще более смелая формулировка Маргарет Тэтчер. Не оглядывайтесь назад и не смотрите вверх; загляните внутрь себя, ибо только там вы найдете необходимые вам хитрость, волю и силы. Сегодня уже нет наблюдающего за вами «Старшего Брата», теперь вашей задачей становится пристально и жадно наблюдать за Старшими Братьями и Старшими Сестрами, в надежде найти образец для подражания и руководства при решении собственных проблем, которые так же, как и их проблемы, могут быть решены индивидуально и только индивидуально. Уже нет великих Вождей, указывающих, что следует делать и освобождающих вас от ответственности за последствия ваших действий; в индивидуализированном мире есть только другие личности, с которых можно брать пример, пытаясь справиться со своими проблемами; при этом, правда, вся ответственность за последствия, вытекающие из доверия, оказанного тому, а не другому примеру, ложится на вас самих.

Все мы являемся сегодня индивидами; не в силу выбора, но по необходимости. Мы являемся индивидами de jure, независимо от того, являемся ли мы ими de facto: решение задач самоопределения, самоуправления и самоутверждения становится нашей обязанностью и все это требует от нас самодостаточности, независимо от того, имеем ли мы в своем распоряжении ресурсы, соответствующие этой обязанности (возникающей скорее по недоразумению, чем обусловленной заранее составленным планом: просто не существует никаких институов, способных сделать за нас нашу работу). Многие из нас индивидуализированы, не будучи на деле личностями, и еще больше таких, кто страдает от ощущения, что пока не доросли до статуса личности, позволяющего отвечать за последствия индивидуализации. Для большинства из нас, как иронично высказался Ульрих Бек в книге «Общество риска», индивидуализация сводится к тому, что «специалисты сваливают свои противоречия и конфликты к ногам индивида и покидают его с благонамеренным предложением критически судить обо всем этом основе собственных представлений». Как результат, большинство из нас вынуждены искать «биографические решения системных противоречий».

Импульс модернизации, в чем бы он ни выражался, предполагает критику действительности. Приватизация этого импульса означает вынужденную самокритику: быть личностью de jure означает, что невозможно винить за собственную жалкую участь никого, кроме самого себя, что причины своих поражений следует искать лишь в собственных праздности и лени, что избавление от проблем требует все более серьезных [собственных] усилий. Очень нелегко жить, ежедне­вно порицания и презирая самого себя. Такая жизнь порождает все более болезненное ощущение неуверенности (Unsicherheit). Концентрируя внимание на собственном развитии и тем самым уводя его в сторону от сферы общественного, где коллективно воспроизводятся противоречия индивидуального существования, люди естественным образом стремятся упростить свое положение. Не то чтобы они считают «биографические решения» обременительными и громоздкими: они просто не видят «биографических решений системных противоречий», а недостаток имеющихся решений стремятся восполнять игрой воображения. Но при этом любые решения, подлинные или только воображаемые, чтобы выглядеть хоть в какой-то мере разумными и жизнеспособными, должны стоять в одном ряду и на одном уровне с «индивидуализацией» задач и ответственности. Поэтому возникает спрос на индивидуальные «крючки», на которые перепуганные люди могли бы коллективно повесить свои индивидуальные страхи, пусть даже и на короткий срок. Наше время щедро на козлов отпущения – будь то политики, запутавшиеся в своей личной жизни, преступники, толпами выбегающие из убогих улиц и мрачных районов, либо затесавшиеся среди нас иностранцы. Мы живем в эпоху неприступных замков, противоугонных сигнализаций, ограждений из колючей проволоки, охранников и дежурных, равно как и в эпоху лезущих в каждую щель журналистов бульварных изданий, ищущих заговоры ради заполнения угрожающе опустевшего общественного пространства, и жаждущих новых поводов для «нравственной паники», выпускающей на волю подавляемые страх и озлобление.

Существует широкая и углубляющаяся пропасть между бедственным положением «личностей de jure» и их шансами стать «личностями de facto», оказаться в состоянии контролировать свою судьбу и делать тот выбор, который им в самом деле по душе. Именно из этой глубокой пропасти поднимаются наиболее ядовитые испарения, отравляющие жизнь современного человека. И эта пропасть не может быть засыпана, уничтожена одними только индивидуальными усилиями; для этого недостаточно средств и ресурсов, доступных «житейской политике». Перекинуть мостик через нее – дело [настоящей, «большой»] политики. Можно сказать, что сама эта пропасть появилась и расширилась прежде всего в силу запустения общественного пространства, и особенно agora, того самого места, где пересекаются общественное и частное, где «житейская политика» знакомится с Политикой с большой буквы, где частные вопросы переводятся на язык общественных задач и где изыскиваются, обсуждаются и согласовываются общественные решения частных проблем.

Ситуация изменилась, и задачи критической теории стали противоположными. Раньше она должна была защищать автономию личности от наступающих сил общественной сферы, почти целиком находившейся под управлением всемогущего обезличенного государства и его многочисленных бюрократических щупалец – уменьшенных подобий государственной машины. Сегодня ее задача состоит в защите исчезающей публичной сферы, или, скорее, в заполнении общественного пространства, быстро пустеющего как из-за оскудения рядов «заинтересованных граждан», так и из-за оттока реальной власти на территорию, которую, несмотря на все усилия сохранившихся демократических институтов, невозможно описать иначе как некий совершенно иной мир.

«Общественное» не стремится больше колонизировать «частное». Теперь дело обстоит как раз наоборот: именно частное захватывает общественное пространство, выдавливая и выталкивая оттуда все, что не может быть полностью и без остатка переведено на язык частных интересов и целей. Как заметил еще два века назад Токвиль, личность есть злейший враг гражданина. Если постоянно повторять, что каждый человек является хозяином своей судьбы, у него будет все меньше и меньше причин считать заслуживающим его внимания (тем, что Аль­фред Шутц обозначал термином «topical relevancy») все, что сопротивляется полному растворению в его «я» и отличается от того, с чем можно справиться собственными силами; а ведь именно наличие таких причин и вытекающих из них поступков и служит отличительным знаком гражданина.

Для индивида общественное пространство оказывается не более чем гигант­ским экраном, на который проецируются частные проблемы, не переставая, даже будучи увеличенными на экране, быть частными: оно становится местом, где публично обсуждаются частные секреты и подробности интимной жизни. Из ежедневных экскурсий по общественному пространству индивиды возвращаются укрепившимися в своей de jure индивидуальности и уверившимися, что способ, которым они в одиночку справляются со своими делами, в точности таков же, как у других, похожих на них индивидов, и что они, так же, как и другие, делают прома­хи и сталкиваются с поражениями (хочется верить, что временными).

Что же касается власти, то она уплывает с улиц и рыночных площадей, из залов собраний и парламентов, из кабинетов местных и национальных правительств и, не контролируемая гражданами, оказывается в экстерриториальном пространстве электронных сетей. Ее стратегическими принципами становятся отдаление, увиливание, разъединение и невидимость. Попытки предугадать ее ходы и предсказать их всегда неожиданные последствия (даже не говоря о предотвращении таковых, если они кажутся нежелательными) на деле не более эффективны, чем действия Союза по предотвращению изменений погоды.

И, таким образом, общественное пространство все более освобождается от общественных функций. Оно перестает играть свою прежнюю роль места, где схо­дятся частные неприятности и общественные задачи, где возникает диалог между ними. Под прессом индивидуализации люди медленно, но верно лишаются защитной оболочки гражданства и теряют свои гражданские привычки и интересы. В результате перспектива превращения «личности de jure» в «личность de facto», управляющую ресурсами, необходимыми для подлинного самоопределения, становится все более и более отдаленной.

«Личность de jure» не может стать «личностью de facto», не превратившись сначала в гражданина. Не бывает автономных индивидов вне автономного общества, а автономность общества требует преднамеренного и сознательного самоопределения, которое может быть лишь коллективным достижением всех его членов. «Общество» всегда вступало в двойственные отношения с автономией личности: оно одновременно было и ее врагом, и ее необходимым условием. Но соотношение опасностей и возможностей в этих отношениях, обреченных оставаться двусмысленными, решительным образом изменилось на протяжении истории модернити. [Сегодня] в меньшей степени, чем врагом, общество является условием, [необходимым для личной автономии], условием, в котором индивиды сильно нуждаются, но которого совсем не видят в тщетной и разочаровывающей борьбе за превращение своего формального статуса в подлинную автономию и реальную возможность для самоутверждения.

Таково в самых общих чертах не слишком оптимистичное видение ситуации, определяющей актуальные задачи критической теории, да и социальной критики вообще. Они сводятся к попыткам еще раз связать то, что разорвано на части сочетанием формальной индивидуализации и отделением власти от политики. Иными словами, к реконструкции и новому заселению ныне в значительной мере опустевшей agora - места встреч, споров и диалога между индивидуальным и общим, частным и общественным. Если прежняя задача критической теории - освобождение человека - сегодня что-то еще значит, то она заключается в соединении двух сторон пропасти, открывшейся между реалиями «личности de jure» и перспективой становления «личности de facto». И индивиды, заново усваивающие забытые гражданские навыки и вновь обретающие утраченные инструменты гражданства, являются единственными строителями, которые способны соорудить этот своеобразный мост.

Наши рекомендации