Теория невербальной евгеники 2 страница

Дядя жил в престижном районе, на четвертом этаже довоенного дома, в огромной шестикомнатной квартире с четырехметровыми потолками. Когда не существовало центрального отопления, протопить такой объем не представлялось возможным, тем более архитектор предусмотрел камины только в половине комнат.

Я позвонил в дверь. Раздалось дядино шарканье, несколько щелчков, и дверь открылась.

«Ба! – воскликнул дядя. – Кого я вижу!»

На самом деле он уже видел меня через глазок, и его удивление было деланым.

Мы обнялись.

«Проходи, проходи, – улыбался дядя. – Чаю?»

Я не отказался. Пока дядя колдовал на кухне, я обдумывал, как начать разговор. Меня всегда раздражали выдержанные в классическом стиле, вычурные интерьеры дядиной гостиной, а огромная люстра пошатывалась, когда мимо проезжал трамвай, и норовила свалиться на голову. Я никак не мог сосредоточиться и блуждал глазами по многочисленным сувенирам, расставленным тут и там по комнате. В таком состоянии и застал меня дядя, вошедший в гостиную с подносом, на котором стоял чайник, две чашки и коробка с песочным печеньем.

Наливая чай, он спросил:

«Как дела в университете?»

«Хорошо».

Я мялся, мне было трудно начать.

«У тебя ведь какое-то дело ко мне, правда?»

Я кивнул.

«Полагаю, щекотливое», – он улыбнулся.

В детстве я частенько прибегал к дядиной помощи для решения различных проблем. Разбил соседское окно мячом – с соседом разговаривал именно дядя, а не мама. В драке сломал мальчику нос – в школу вызывали дядю. И так далее.

«Я не знаю, как начать», – сказал я чуть слышно.

Гюнтер нахмурился. Кажется, он понял, что дело серьезное.

«Просто рассказывай, что произошло».

«Это может быть преступлением», – выдавил я.

Он поджал губы.

«Все может быть преступлением, дружок, смотря как повернуть. Рассказывай».

И я рассказал ему. Я рассказал ему все с самого начала – от первого появления Карла в нашей группе до переживаний предшествующей ночи. Правда, я несколько сместил акценты, поскольку рассказывать о моих чувствах и физическом контакте с мужчиной было и странно, и стыдно. Долго и подробно я рассказывал о странной микромимике Карла, о его манерах и интересах, потом о Максе Штайне (опустив тот факт, что случившееся с ним вызвало у меня сочувствие), а затем о развязке нашей с Карлом дружбы.

Дядя не перебивал. Он слушал внимательно, а когда я делал паузы, терпеливо ждал, глядя мне в глаза. Надо сказать, что и я не терял времени даром, используя на практике полученные в университете знания. По его осанке, чуть заметным жестам, мимике я читал его мысли и отчетливо видел, что дядя мне сочувствует. Казалось, он понимал мои переживания, будто такие же некогда обуревали его самого.

Когда я закончил, некоторое время царило неуютное молчание.

«Ты правильно сделал, что выговорился, – наконец произнес он. – То, что произошло с вами, имеет название. Это называется «гомосексуализм». Некогда такое явление считалось правильным и нормальным, причем среди цивилизованных народов – эллинов, японцев. Боюсь, ты ничего об этом не знаешь, поскольку в вашем университете таких вещей не проходят…»

Он тяжело поднялся с кресла.

«Встань».

Я послушался.

Дядя подошел ко мне и взял мое лицо руками, притянул к себе и внимательно посмотрел мне в глаза. А потом неожиданно поцеловал меня в губы – и я не сопротивлялся.

«А теперь иди, – сказал он. – Я подумаю, как решить твою проблему. И, полагаю, найду решение».

Возвращаясь домой, я не мог успокоиться ни на секунду. Эмоции обуревали меня еще сильнее, чем на пути к дяде. Тем не менее глубоко внутри уже теплилось некоторое спокойствие: мы не одиноки, более того, у нас есть союзники, первый из которых, конечно же, дядя Гюнтер.

Когда я пришел домой, я тут же позвонил Карлу. Трубку подняла его мать, серьезная и строгая женщина лет пятидесяти, сухая, точно дерево в пустыне.

«Карлу нездоровится», – сообщила она тоном личного секретаря.

Я представился и сказал, что, возможно, от беседы со мной Карлу будет лучше, ведь я все-таки его лучший друг. Чуть помедлив, мать передала трубку Карлу.

«Привет», – сказал он.

Мне было очень приятно слышать его голос.

Разговаривали мы ни о чем, поскольку доверять подобные тайны телефонной трубке нельзя. Я рассказал, что было в университете. Он сообщил, что с утра у него чудовищно болела голова, но теперь ему гораздо лучше, и обещал уже на следующий день быть на занятиях.

Я ложился спать с великолепным настроением. Беседа с дядей наполнила меня уверенностью, кроме того, я мечтал как можно скорее снова увидеть Карла. Буквально через несколько минут я уже сладко спал.

Меня взяли на улице, за полкилометра до университета. Они подошли с двух сторон, мужчины в форме гестапо, один предъявил удостоверение, и я пошел с ними, потому что сопротивление могло только усугубить мое и без того шаткое положение. За поворотом нас ждал длинный серый автомобиль. Меня не толкали, не пинали, не грубили мне; я самостоятельно забрался на заднее сиденье и молчал всю дорогу. Меня везли на улицу принца Альбрехта, в генштаб гестапо, могучее четырехэтажное здание с затемненными окнами. Тротуар перед зданием пустовал, прохожие предпочитали ходить по противоположной стороне, хотя у дверей главного управления тайной полиции не было даже охранника.

Меня вывели наружу, мы прошли через главный вход, через просторный холл, затем налево к лифтам. У моих сопровождающих (их по-прежнему оставалось двое) никто не спрашивал документы, никто не здоровался с ними. Судя по лифтовой панели, в здании насчитывалось не менее восьми подземных этажей. Один из конвоиров нажал кнопку «-7». Лифт чуть дернулся и двинулся вниз.

Я прекрасно понимал, что спрашивать о чем-либо бесполезно. Сопровождающие походили скорее на машины, нежели на людей. Когда лифт прибыл на нужный этаж, они вывели меня и снова долго конвоировали по бесчисленным коридорам со стенами, отделанными деревянными панелями, украшенными знаменами и портретами видных деятелей Рейха. Наконец, миновав очередную дверь, мы попали в большое помещение, напоминающее приемную врача. За столом в дальнем углу сидела секретарша и быстро набирала что-то на клавиатуре. Огромная деревянная дверь вела в кабинет высокого начальника, к которому меня, видимо, и привели.

«Свободен?» – Один из сопровождающих кивнул на дверь.

«Да, господин криминалькомиссар», – ответила девушка.

Криминалькомиссар едва слышно постучал и тут же открыл дверь. Мы вошли, а второй сопровождающий остался снаружи.

В огромном кабинете было довольно темно. За столом, выполненным в стиле минимализма, сидел грузный человек и что-то писал. Когда мы вошли, он встал, подошел и некоторое время смотрел мне в глаза, а затем сказал:

«Быстро произнеси четыре любых слова».

Я понял, для чего это нужно. Такую методику применяли специалисты по невербалике высочайшего класса. В зависимости от того, что говорил человек, с какой интонацией, как выглядела в этот момент его микромоторика, они делали далеко идущие выводы о его психофизическом состоянии, типе личности, склонностях, привычках. Чем выше класс физиономиста, тем меньше данных ему требовалось для получения результата.

«Слово, мальчик, страх, кабинет», – выпалил я.

Врать самому себе и физиономисту, думая над каждым словом, было нельзя. Он легко поймал бы меня на такой попытке и потребовал бы повторения теста – и так до тех пор, пока я не сказал бы необходимые слова автоматически.

«Хорошо, – сказал он. – В четвертый, как и полагали».

Меня взяли под руки, развернули и повели из кабинета прочь. В какой-то мере я удивлялся тому, насколько беззлобно, спокойно со мной обращаются. Никто не стремился причинить мне боль, под руки брали корректно, аккуратно, подстраивались под мою естественную скорость передвижения, не чинили никакого насилия. Признаюсь, когда я только увидел гестаповцев, подходящих ко мне на улице, я не на шутку испугался именно физической расправы. Впрочем, я не знал, что произойдет дальше, и страх перед неизвестностью давил не меньше, чем страх перед болью.

Мы прошли к тому же самому лифту и спустились еще на уровень ниже. Понятия «интерьер» на этом этаже не существовало: выкрашенные в серый цвет стены, тусклое освещение, провода и воздуховоды, проложенные прямо под потолком. Но, как ни странно, в коридорах царила жизнь. Сновали многочисленные служащие гестапо – как в форме, так и в штатском, – хлопали двери, раздавались голоса.

Мы шли долго, мне показалось – целую вечность, пока наконец не оказались перед массивной дверью, отделанной кожей. Криминалькомиссар открыл ее передо мной, и мы вошли в отделение гестапо, которое для большинства смертных, как выяснилось позже, являлось тайной за семью печатями. Более того, официально этого отделения не существовало. Все интерьеры этой части подвала напоминали собой кинотеатр – бархатные черные и красные портьеры, деревянные полы, многочисленные кресла и диваны во всех комнатах.

Меня провели через ряд дверей в помещение с киноэкраном на всю стену. В центре комнаты находилось мягкое кресло, и больше никакой мебели не наблюдалось. Меня усадили в кресло, на руках и ногах затянули ремни. Как ни странно, никакого страха в тот момент я не испытывал. Оба сопровождающих вышли.

Некоторое время я сидел в тишине и полутьме (горел лишь один тусклый плафон на высоком потолке), а затем почувствовал движение за спиной.

Он появился неслышно, высокий грузный человек в форме рейхскриминальдиректора гестапо, подошел к киноэкрану, а затем развернулся на каблуках. Он смотрел на меня с интересом и иронией, рот его чуть кривился, большие пальцы лежали на черном ремне. Я сосредоточил свое внимание на пряжке с орлом, потому что не мог смотреть в глаза этому человеку – моему дяде Гюнтеру.

«Смотри на меня, дружок», – сказал он.

Я поднял голову.

«Сейчас ты, видимо, думаешь, что зря пришел ко мне вчера, зря поделился со мной своей проблемой. Но это не так. Ты пришел к самому правильному человеку из всех возможных, к единственному, кто способен выслушать и понять тебя. Более того, много лет я ждал момента, когда ты наконец придешь».

Он начал ходить вокруг меня, не прекращая говорить.

«Гомосексуализм был распространен всегда. В Древней Греции мужчины из высшего общества часто предпочитали мальчиков женщинам, что отражено, в частности, в их мифологии. У Аполлона был целый ряд молодых любовников, да и Зевс нередко обращался к однополой любви. И в Греции, и в Риме сексуальные отношения между мужчинами считались нормальными. Более того, любовь между людьми одного пола могла быть сильнее, выше, гораздо более страстной, нежели обычные гетеросексуальные отношения».

Я самостоятельно догадался о значении слова «гетеросексуальный».

«В Японии, – продолжал он, – был распространен культ сюдо, отношений между мужчиной и мальчиком. Солдаты содержали своих любовников, порой любили их больше, чем жен. Буддистские бонзы вступали в интимные отношения со своими послушниками, и это тоже было в порядке вещей. Если говорить в целом, гомосексуальность была возведена в ранг греха исключительно усилиями христианской церкви, усматривавшей в данном виде отношений нарушение библейских канонов. Но о каком нарушении может идти речь, если даже в Библии есть целый ряд героев-педерастов? Но все это история, которую ты узнаешь потом».

Это «потом» меня обнадежило. Кажется, меня не собирались ликвидировать.

«А сейчас я хочу, чтобы ты посмотрел один фильм».

Он кивнул кому-то за моей спиной и вышел, похлопав меня по плечу. Пока ничего страшного не происходило, и я постарался усесться максимально удобно, насколько это позволяли ремни, удерживающие меня в кресле.

А на экране появились мужчина и женщина – без всяких вступлений, без титров, без пояснений. Они стояли друг напротив друга по обе стороны огромной кровати. На ней был халат, на нем – трусы. Некоторое время они просто смотрели друг на друга, затем разделись и забрались на кровать, где без лишних предисловий начали заниматься любовью. Я впервые в своей жизни видел половой акт. Если честно, я и обнаженную женщину видел впервые, хотя примерно представлял ее строение по учебникам анатомии. В то время как мои сокурсники заводили девушек и даже женились, я оставался в вопросах полового воспитания наивным ребенком.

Фильм длился около получаса (мне так показалось), и все это время мужчина и женщина занимались сексом, умело меняя позы. Я с удивлением открыл для себя, что сношение может происходить различными способами и даже в различные отверстия, а не только в предназначенные для этого природой (в данном случае речь идет об оральном сексе, анального в фильме не было). Чувствовал ли я возбуждение? Да, безусловно, хотя не то чтобы очень сильное. И я никак не мог понять, кто мне более интересен – мужчина или женщина.

Фильм закончился бурным оргазмом мужчины, забрызгавшего женскую грудь своим семенем. Экран потемнел, а затем темнота сменилась новым фильмом. На этот раз возле кровати стояли двое мужчин в нижнем белье. Как по команде, они разделись и начали заниматься тем же, чем перед этим их разнополые «коллеги». Когда я смотрел второй фильм, мной овладели противоречивые чувства. С одной стороны, я возбудился гораздо более, чем при предыдущем просмотре, но с другой, мне было как-то гадко. Определенная неестественность была в этой любви, в этом соитии, в этих поцелуях и проникновениях. Более того, когда мужчины начали совокупляться, мой сфинктер заныл: я представил себе, каким болезненным может быть такой контакт.

Фильм закончился, зажегся свет, и передо мной снова появился дядя.

«Ну вот… – протянул он. – Помнишь ли ты микромоторику своего друга Карла?»

«Да», – кивнул я, не понимая, при чем тут это.

«Подобная микромоторика присуща людям нетрадиционной сексуальной ориентации. На одни и те же раздражители обычный человек и педераст реагируют по-разному, хотя неспециалист никакой разницы не заметит. У тебя – такая же микромоторика, правда, чуть более приближенная к обычной».

Я никогда не задумывался о своей микромоторике. Я знал, что у моих партнеров по университетским заданиям бывали проблемы с определением моих мыслей по микромимике, но списывал это на их неумение, а не на собственную уникальность.

«Я знаю, какой вопрос ты задаешь себе, – сказал дядя. – Соответствует ли гомосексуализм фашистской идеологии, отвечает ли он требованиям, заданным фюрером. Я отвечу тебе: нет. Гомосексуализм с точки зрения Партии – это серьезнейшее отклонение от нормы».

Я продолжал молчать.

«Но есть одно «но». Нельзя забывать о том, что мы толерантны. Что все люди в наших глазах равноправны, что не существует никаких общественных институтов, которые мы бы унижали или лишали права на самовыражение. Мы прощаем и принимаем абсолютно все, на равноправии и толерантности строится наше общество, идеальное и совершенное. А теперь задай себе вопрос: почему мы можем позволить себе быть толерантными?»

Я думал, он продолжит, но он явно ждал от меня ответа. И я знал этот ответ.

«Потому что то, с чем мы не можем смириться, исчезает».

«Нет, друг мой. Оно не исчезает. Его просто не существует. Гомосексуализма никогда не существовало. Никогда не было разумных евреев или славян, никогда не было наркоманов, алкоголиков, проституток, душевнобольных, инвалидов. И тебя, мальчик мой, не существует. И меня».

Я раньше не слышал многих из употребленных дядей слов, но я понимал, о чем он говорит. И мне стало страшно.

«Что же, – подытожил он. – Сегодня первый день обучения. Дальнейшая твоя судьба напрямую зависит от твоих успехов».

И вышел, не дав мне сказать ни слова.

Мне сложно описать последующие несколько месяцев моей жизни. Мне отвели небольшую камеру, ежедневно приносили завтрак, затем вели в комнату-кинотеатр и показывали фильмы различного свойства. Когда мне нужно было в туалет, я нажимал на встроенную в кресло кнопку, меня отстегивали, провожали, а затем возвращали обратно в кресло. В два часа был перерыв на обед, в семь сеансы заканчивались. Мне приносили книги – как учебные, так и беллетристику для развлечения.

Все фильмы носили порнографический (я вскоре узнал это слово) характер. Отношения между мужчиной и женщиной в них представлялись обыкновенными, иногда занимательными, но неизменно доставляющими удовольствие обоим партнерам. Большинство фильмов были посвящены однополой любви, причем в основном между мужчинами. Удовольствие в них тоже присутствовало, но чаще всего процессы на экране выглядели довольно мерзко. Фигурировали каловые массы, остающиеся на половом органе, кровь, полное отсутствие мужественности, сцены с гинекомастией и другими мужскими заболеваниями, придающими женоподобность, а также секс с гермафродитами. Сексуальные сцены в фильмах перемежались с грамотно построенными лекциями о формировании арийской расы и фашистского общества.

Примерно через месяц таких сеансов я понял, что порнография уже не вызывает у меня удивления, да и возбуждение стало заметно умеренней. На третий месяц среди фильмов появились сюжеты с убийствами и некрофилией (как однополой, так и разнополой). Не раз меня рвало прямо в кресле, но со временем я привык и к этому.

Два-три раза в неделю ко мне приходил дядя и беседовал со мной о различных аспектах жизни фашистского общества, в том числе и о недопустимости пропаганды однополых отношений. Важнейшей причиной этого дядя считал даже не неестественность подобной любви (все-таки он сам относился к сексуальному меньшинству), а жесткую необходимость распространения арийской расы по всему миру и, соответственно, максимизацию естественного размножения.

Но на четвертый месяц моего странного «обучения» я увидел фильм, который серьезно изменил мое отношение к происходящему.

Я, как обычно, сидел в кресле и ожидал очередного порнографического сеанса. На экране появились двое обнаженных мужчин в кожаных масках, с кнутами и ножами. Некоторое время они целовались, а затем направились в соседнюю комнату, где стоял привязанный к косому кресту человек. Его голова была опущена. Один из мужчин взял его за подбородок и показал лицо распятого камере.

Это был Карл. Я дернулся в своих путах.

Затем последовало полтора часа пытки – физической для Карла и моральной для меня. Они истязали его, резали, насиловали в колотые раны, увечили, расчленяли, и все это время он оставался живым, что-то говорил (звук был намеренно приглушен). Ближе к середине фильма мучителей стало не двое, а пятеро. Я отворачивался, меня тошнило, но всякий раз возвращался к страшной картине, потому что через отвращение все-таки пробивался интерес.

А потом я кричал. Я молил отпустить его, отпустить меня, хотя понимал, что Карла уже нет в живых, а я навсегда останусь в этих застенках. Фильм закончился очередным многократным семяизвержением палачей на изувеченные останки моего друга. А потом вошел дядя.

Я плохо помню, что кричал ему, и совсем не могу восстановить в памяти его ответные слова. Толком я пришел себя только наутро в камере. И как только я очнулся, протер глаза и сел на постели (видимо, меня отнесли и раздели, потому что событий предыдущего вечера я не помнил), появился дядя.

«Ты успокоился?» – спросил он.

«Вы убили его», – ответил я.

«Нет, – дядя покачал головой. – Его убили люди, получавшие от этого удовольствие. Ты же видел – это любительская съемка. Мы просто предоставили твоего друга им и предложили получить удовольствие так, как они посчитают нужным».

«Значит, вы убили его».

Он улыбнулся.

«Не мы, а пороки общества, которые мы пока что не смогли окончательно победить. Люди, которые убили Карла, содержатся под стражей – и в какой-то момент они будут уничтожены. Но пока что они нам нужны, как пример того, чего быть не должно».

Удивительно, но я верил в его слова. С одной стороны, я понимал, что Карла намеренно подсунули этой чудовищной компании (фильм и в самом деле попахивал любительской съемкой, в нем не было дублей, и камеру переставляли с места на места от силы три-четыре раза). С другой стороны, я знал, что, не будь в мире этих зверей, Карл погиб бы гораздо более гуманной смертью – или даже остался бы жив.

«Они звери, друг мой, – продолжил Гюнтер. – Мы могли бы стать такими же, как они, но мы не стали. Мы с тобой – люди, разум которых может превозмочь стремления души и сердца, сиречь настоящие арийцы, гораздо более достойные, нежели обычные люди. Мы – сверхраса, мы – юбер аллес, именно потому что мы можем заменить чувство расчетом, а любовь к отдельно взятому человеку – любовью к человечеству и его благополучию».

Я кивнул. Я понимал его, но мое сердце все еще продолжало бороться с разумом. Оно все еще сжималось в комок при мысли о страшной смерти Карла.

«Я хочу убить их», – сказал я.

«Правильно, – ответил дядя. – И ты сможешь сделать это прямо сейчас. Ты убьешь их и будешь убивать им подобных, чтобы наша раса с каждым поколением становилась чище и сильнее. Я не увижу окончательного триумфа, и ты не увидишь, и твои дети – тоже. Но, возможно, через несколько сотен лет это министерство окончательно потеряет смысл, и тогда во всем мире настанет абсолютный покой, и мы достигнем того, к чему всегда стремился наш великий Вождь, – к обществу абсолютного равенства и толерантности к себе подобным».

Теперь, сидя в огромном кожаном кресле более чем тридцать лет спустя, я думаю о том, что, возможно, Гюнтер относился ко всему с чрезмерным скептицизмом. Мне кажется, что мы завершим нашу миссию гораздо раньше, еще при моей жизни. Я расширил сеть специалистов по невербальному общению – теперь они есть в каждом государственном и частном заведении, они работают почтальонами и продавцами, коммивояжерами и охранниками, они тщательно рассматривают людей, проходящих мимо или останавливающихся поболтать, и отслеживают признаки, характерные для унтерменш. Они видят гомосексуалистов, они видят семитов, они умеют распознавать даже самые крошечные капли крови рейнландских бастардов и очищают наш мир от плевел, пропалывают его, пропускают через наимельчайшее сито из когда-либо созданных человечеством.

Подобных мне – единицы. Единицы способны справиться со своим пороком и превратить его в достоинство. Бок о бок со мной работают люди, страдающие алкоголизмом и наркоманией, работают семиты, славяне, цыгане, темнокожие, метисы – но они арийцы, самые настоящие арийцы, задушившие в себе собственное убожество, свое чудовищное происхождение, свои грязные пороки и ставшие на службу величайшей в мире нации. С каждым годом борьба становится все труднее, потому что мишеней – все меньше и меньше, но пока они есть, мы будем бороться с ними и, если понадобится, положим на алтарь этой борьбы собственные жизни.

Я не могу говорить за руководителей других отделов. Не могу говорить даже за своих непосредственных подчиненных. Но я твердо знаю: если я буду уверен, что в мире больше нет ни одного человека с нетрадиционным взглядом на любовь, если мы сумели выжечь эту заразу каленым железом, если моя миссия закончена, то я возьму свой табельный пистолет и пущу пулю в рот. И моя смерть сделает мир чище, погрузив его в пучину беспощадной, безудержной, безупречной толерантности.

Юрий Бурносов

Москва, двадцать второй

Я не имею ничего против геев, пока они не шлепают меня.

Лиэм Галлахер, группа Oasis.

Сиди себе тихо и люби, как ты хочешь.

Алла Пугачева.

Матвеев сновал по кабинету, хлопая дверцами шкафов и звеня стеклом, а Воронин сидел в мягком кожаном кресле и снисходительно за ним наблюдал. Он вполне мог себе это позволить: все же столько лет не виделись, и вполне вероятно, что больше и не увиделись бы… Воронин взял со стола пластиковый кубик с логотипом издательства, в котором трудился Матвеев. Редактировал какие-то серии, что-то, связанное с образовательной литературой, кажется. В служебные дела приятеля Воронин никогда не совался, зная его в основном как бывшего сокурсника и как весьма медленного и малопродуктивного писателя-фантаста. Коллегу, короче говоря.

За всю жизнь Матвеев написал три книги, две из которых издали (не в его издательстве, что характерно), а третью не взяли за отсутствием внятных продаж первых двух. Впрочем, за прошедшие годы все могло измениться – вдруг Матвеев уже Донцову переплюнул по количеству написанного?

– Серега, ты все же не представляешь, как я рад тебя видеть, – тем временем в который уже раз повторил Матвеев, наливая коньяк. – Ничего, что я в обычные стаканы? Для коньяка нужны рюмки в виде тюльпана или бокалы, ну, ты знаешь… А у меня секретарша на больничном, черт ее знает, куда она бокалы засунула…

– Уймись, – благодушно сказал Воронин. – Мне небось и нельзя коньяк-то.

– Можно! – воскликнул Матвеев. – Можно! Даже нужно, в медицинских пропорциях, разумеется. Я у доктора спрашивал специально.

– Раз нужно, тогда за встречу.

Воронин взял стакан, втянул ноздрями острый и, как выяснилось, совершенно позабытый аромат. Не удержался и громко чихнул. Матвеев засмеялся.

– За встречу и за твое здоровье, Серега, – сказал он, чокаясь.

Воронин выпил мелкими глоточками, выдохнул горячий воздух и покрутил головой.

– Хороший коньяк ключница твоя делает, Федор.

– Не ключница, а республика Армения. – Матвеев быстро налил еще по стакану, подтолкнул к Воронину радостно-оранжевого цвета блюдце с ломтиками айвы, лимона и яблока. – Слушай, как же я рад тебя видеть…

– Я сам рад себя видеть, – несколько сварливо произнес Воронин. – Хватит уже восхищаться. Что я тебе, Нефертити? Ну, повалялся в коме, с кем не бывает…

– Тоже мне сказал! «С кем не бывает»… Восемь лет, на рекорд не тянет, конечно, но тем не менее… Книгу, наверное, уже мысленно сочиняешь?

– О чем?! – удивился Воронин, обсасывая лимонную корочку. Вкус фрукта тоже был совершенно забытым, и потому он ел с наслаждением, хотя раньше лимоны терпеть не мог.

– Э-э… Ну, что-то типа «Восемь лет в ином мире». Что-то же человек чувствует, когда он в коме? Вот и опиши красиво, с выдумкой, с нравоучениями. На Западе давно бы уже накропали бестселлер.

– Во-первых, я меньше месяца назад очнулся и первый день, как выписался. Во-вторых, я ничего такого не помню. Аварию помню, как тачка в овраг кувыркается, а я внутри нее, словно лягушка в футбольном мяче…

– Хорошее сравнение, – понимающе заметил Матвеев.

– Это не мое, это я у Стругацких украл, – отмахнулся Воронин. – «Страна багровых туч», кажется… Так вот, мне писать-то не о чем.

– А ты наври с три короба. Свет в конце туннеля, астральные тела, все такое, – с улыбкой посоветовал Матвеев. – Народ съест и еще попросит. К тому же как бы из первых рук, видный писатель-фантаст.

– Откуда видный? – усмехнулся Воронин. – Если на табуреточку встать? У меня четыре книги вышло, пятую дописать не успел, всего семь авторских листов с мелочью…

– Ну, чтоб ты знал, после аварии книжки твои очень хорошо продавались. Доптираж, все дела. Проверь, кстати, карточку – там неплохие начисления должны быть… Потом, правда, подзабыли, но сейчас, полагаю, снова переиздадут. Вот я и говорю: видный писатель, не какой-нибудь экстрасенс-самоучка. И название хорошее – «Восемь лет в ином мире». С тебя процент за идею, хе-хе.

– А что, до сих пор прокатывает эзотерика?! – удивился Воронин. – Я думал, за восемь лет…

– За восемь лет, Серега, многое изменилось. Но пипл по-прежнему хавает всякую пургу. И будет хавать, куда он денется. Давай, за тебя.

После второй рюмки у Воронина ощутимо зашумело в голове.

– Все, Федя, я пас. Поберегусь немного, – сказал он.

– Как угодно. А я вот еще выпью, – Матвеев со скрипом выдернул пробку из бутылочного горлышка. – Как раз на днях срочную работу сдал, потому-то тебя и в гости пригласил, если честно. У меня вроде как отпуск.

– Творческий? – пошутил Воронин. – Хочешь в соавторы набиться, книжку про мою ко́му написать?

– Не угадал, старина. Чего-чего, а работы у меня хватает. Школьную программу переделывать надо? Надо. А кто ее будет переделывать? Пушкин, что ли?

– Не понял, – озадаченно нахмурился Воронин. – Зачем программу переделывать?

– А как же?! А, ч-черт… – Матвеев поскреб подбородок. – Забываю, что у тебя кусок жизни напрочь выпал. Кстати, я сильно постарел за время, э-э, твоего отсутствия?

– Да нет… Похудел малость, солидный такой сделался… Ухоженный, если тебя такой термин не обижает.

– С какой стати? Тем более есть кому ухаживать. Я твои слова передам, между прочим. Хотя нет, сам передашь.

– Так что с программой-то? – напомнил Воронин.

– Не с программой, а с произведениями, входящими в курс программы по литературе. Ты, наверное, помнишь, как в твое время Пушкина переделывали? Ну, «Сказку о купце и его работнике Балде»?

– О попе.

– Что?

– О попе, говорю, сказка. Не о купце.

– А. Значит, я попутал. Ты попросту не застал, – понимающе кивнул Матвеев. – Ее переделали в сказку о купце, как оскорбляющую православную церковь. Нашли какие-то ранние варианты у Пушкина, там купец действовал вместо священнослужителя.

– То есть в программе теперь о купце? – поднял брови Воронин. Матвеев развел руками:

– Нет, в программе ее теперь уже и вовсе нету. Убрали. Ладно, не в этом дело, а то я тебя окончательно запутаю, а мы вообще-то о моей работе говорили, если помнишь. Так вот, я сейчас занимаюсь переработкой классических произведений и их переводов для школьной программы. Конечно, скучновато, но зато представляешь себе масштабы? Тиражи? Гонорары, в конце концов?

Наши рекомендации