Теория невербальной евгеники 1 страница

Данный рассказ не имеет ни малейшего отношения к личной позиции автора и является не более чем художественной фантазией на заданную тему.

С детства меня учили, что homo europaeus произошел от homo sapiens, но я не мог в это поверить. Гораздо проще было представить, что начало нашему роду положила какая-нибудь обезьяна в каменном веке. Наши позорные предки роднили нас с семитами, что казалось чудовищной хулой, идущей вразрез со всеми принципами, заложенными фюрером. Тем не менее идти против официальной науки можно было, разве что игнорируя домашние задания и получая по антропологии пятерки. После каждой пятерки маму вызывали в лицей и выговаривали ей за мое непослушание и упрямство. Нашу классную руководительницу, фрау Герлиг, очень раздражала моя странная позиция: единицы по всем предметам, кроме антропологии и истории.

Антропологию вел старый профессор Шульц. Он родился еще до Великой войны и рассказывал, что в его времена семитов было много, они свободно ходили по улицам и разговаривали с арийцами на равных. «Конечно, не на равных, – откашливаясь, поправлялся он. – Мямлили, просили милостыню на исковерканном немецком…» Почему-то мне казалось, что он лжет, но поймать за руку я его, конечно, не мог. Тайной оставалась и сама суть лжи. То ли на самом деле семиты вообще не умели говорить, то ли не ходили по улицам – одно из двух. Но поверить в свободно гуляющих и беседующих между собой в полный голос семитов – ни за что, никогда.

Собственно, семита впервые в жизни я увидел лет в десять. Мы с мамой шли по улице, и вдруг из какой-то арки вышли двое мужчин. У одного в руках был поводок, конец которого терялся в темноте подворотни. Я машинально повернул голову, чтобы посмотреть, какой породы у мужчины собака. Но из темноты появился силуэт, ни в коей мере не похожий на собачий. Это было человекоподобное существо, сгорбленное и худое, обряженное в свободные панталоны. На спине оно несло деревянный ящик с черными пиктограммами «не кантовать» и «не бросать».

«Мама, что это?» – спросил я.

«Это семит, – ответила мама. – Он носит грузы».

«Как слон, да?»

«Да, как слон».

Мама никогда не отвечала на вопросы «не знаю» или «отстань», как часто делают другие матери. Ее ответы казались мне исчерпывающими, их с гаком хватало для ребенка. Это – семит, он носит грузы, все понятно.

Семитов в Берлине было мало, впрочем, как и в любом другом крупном городе. В основном они работали на заводах и никогда не выходили за пределы находящихся под напряжением сетчатых заборов. Позже мы с мамой побывали в Париже, и количество тамошних семитов меня поразило. Их было существенно больше, чем в Германии. Впрочем, они точно так же изъяснялись нечленораздельными звуками и отрывочными словами, а работу выполняли исключительно черную и простую.

Когда я учился в школе, между мальчишками ходили различные байки. Рассказывали, что некоторые знатные арийцы содержат семитов в качестве домашних животных – для развлечения, а не для работы. Мне казалось, что это очень противно. Если бы мне пришлось выбирать между семитом и собакой, я бы остановился на последней. Так я думал в те годы.

Углубленная антропология, изучаемая в восьмом классе, серьезно перевернула мое понятие о семитах. Оказалось, что они – одно из многих ответвлений homo sapiens, не сумевших развиться в полноценного человека. В частности, серьезное внимание старик Шульц уделял славянам, как наиболее опасной и разумной группе унтерменшей. Отдельные группировки славян оказывали ожесточенное сопротивление Великой армии еще в течение пятнадцати лет после войны, а последних партизан выкурили из Сибирских лесов в 1970-х. «Лес, – говорил профессор, – естественная среда обитания славянина. Он хорошо чувствует себя среди деревьев и мхов. Цивилизация слишком сложна для его недоразвитого мозга…» Этим Шульц объяснял сложности, возникшие при очеловечивании территорий Московии и других восточных рейхскомиссариатов.

Примерно в то же время я узнал о существовании унтерменшей с кожей черного цвета. Мне было ужасно интересно увидеть хотя бы одного, но до Африки было достаточно далеко, плюс к тому африканские рейхскомиссариаты в большинстве своем были закрыты для свободного посещения обычными гражданами. Впрочем, партийные функционеры свободно передвигались по миру в любом направлении. Именно моя жажда путешествий заставила меня после окончания школы пойти по правительственной линии. Великолепная родословная и идеальная арийская внешность открыли передо мной, безотцовщиной, двери Берлинского дипломатического университета.

К слову, об отце. Конечно, он у меня был. Но через три года после моего рождения он пропал без вести где-то в Южной Америке. Его направили туда по делам Центральноамериканского рейхскомиссариата, который постоянно испытывал проблемы с кадрами. Расселение арийцев в исторически нехарактерных для них местах шло медленно, а местное население, несмотря на расовую неполноценность, оказывало вялое, но действенное сопротивление. В частности, оно отказывалось работать. Первое время от отца приходили письма, рассказывающие об успехах и достижениях его рейхскомиссариата, но потом письма прекратились. Мать запрашивала информацию об отце, и после третьего или четвертого запроса нам объявили, что он пропал без вести.

Впрочем, мама прекрасно понимала, что мальчик должен чувствовать сильную мужскую руку, и потому поддерживала тесные отношения со своим братом Гюнтером, служившем где-то в министерстве внутренних дел. Не думаю, что маме было приятно общаться с ним. Просто Гюнтер был одинок (его жена умерла еще до моего рождения) и нуждался в семье, а мне нужен был заменитель отца. Мама то ли не хотела выходить замуж повторно, то ли никто на нее не зарился (будем честны, красотой она не блистала), и потому все мужское, что во мне было, я почерпнул из дядиной манеры общения, его историй и баек, его тяжелой походки и ироничного, с хитрецой взгляда из-под слишком тяжелых для арийца надбровных дуг. Конечно, дядя не мог в полной мере заменить отца, но все же он стал мне настоящим другом. Когда у меня возникали проблемы по учебе или отношениям с людьми, я всегда шел за советом к дяде, и он в большинстве случаев мог разрешить мои сомнения относительно того или иного аспекта бытия.

В возрасте шестнадцати лет я прошел обязательное государственное генетическое исследование. Его результаты попадали во всемирную базу данных; только по результатам тщательного отбора в соответствии с этой базой я имел право жениться и заводить детей. В этом не было ничего унизительного или ограничивающего мои свободы. Заводить интрижки и заниматься сексом можно было с любой женщиной. Но на тот момент арийская раса не была окончательно очищена от посторонних генетических примесей, поэтому контроль над рождаемостью требовался очень жесткий. Каждая пара, желающая вступить в брак, проходила процедуру контрольного совмещения генетического материала. Если результат оказывался положительным (с определенным процентом погрешности), им давалось «добро». В противном случае они могли сохранять близкие отношения, но заводить детей не имели права.

Несмотря на мамино сопротивление, я принял решение пойти по стопам отца и поступил в Берлинский дипломатический университет имени Хлодвига Гогенлоэ. Мне нравились многие предметы, преподаваемые там, – как теоретические, так и прикладные. Особое впечатление на меня произвела физиогномика. Нас учили по чертам лица мгновенно распознавать расу и подрасу собеседника, оценивать его мимику и жесты, подобно ходячим детекторам лжи. Высокий рост, лептосомное телосложение, выпуклый затылок, прямой нос, узкий выступающий подбородок были для нас признаками настоящего арийца; с такими людьми стоило вести дела и рассматривать их в качестве кандидатов на ту или иную работу. Важнейшим показателем был черепной указатель. Долихокефалам можно было доверять, в мезокефалах надлежало сомневаться, брахикефалы автоматически записывались в унтерменши.

Очень сложной, но невероятно интересной наукой казалась теория невербального общения. По микроинтонациям и паралингвистическим показателям мы умели определить степень искренности собеседника, уровень уверенности в себе; более того, нас учили сенсорике и одорике, тренировали «слышать между строк» и переводить с «невидимого» языка на обыкновенный.

Учиться мне было достаточно легко. С предметами я справлялся без проблем, независимо от степени их сложности. Пожалуй, я не смогу сейчас назвать хотя бы одну дисциплину, казавшуюся мне неприятной. Все было по плечу, и мать, несмотря на первоначальное сопротивление, гордилась моими университетскими достижениями.

Первым с нашего курса женился Курт Краузе, скромный, незаметный молодой человек, физиономист по основной специализации (моей специализацией стала экстралингвистика). Его девушка, Клара, частенько появлялась в нашем институте между занятий и после них. Они с Куртом обнимались в укромных уголках, шептались, а Курта все дразнили. Теперь я понимаю, что основным чувством, толкавшим нас на издевательства, была жгучая зависть. Большинство моих однокурсников к моменту женитьбы Курта оставались девственниками.

Не стоит думать, что мы замыкались в науках и учились, подобно механизмам. Нет, мы все-таки были обычными студентами, молодыми ребятами, которых тянуло к девушкам, к пиву, к мелким дракам. В частности, мы нередко подшучивали над преподавателями (хорошо помню, как мы намазали салом чуть скошенный вперед стул профессора Цоллерна, и он скатился с него, подобно мячику; весь курс за это получил строжайший выговор).

На третьем курсе в моей учебной группе появился новенький. У него было тонкое, чуть асимметричное лицо с высоким лбом, длинный разрез глаз, волевой подбородок – типичный тевтонордид по классификации фон Эйкштедта. Новенького звали Карл фон Барлофф. Он мало разговаривал, слушал и записывал молча; при необходимости выступить у доски говорил сухо, безэмоционально, тихо и четко, как синтезатор речи, поставленный на слишком низкий уровень громкости. Мне он был интересен. В его мимике и жестах я видел элементы, с которыми ранее не сталкивался ни в учебниках, ни в практическом применении теории невербального общения.

В частности, меня беспокоил взгляд Карла. Я никогда не видел такого выражения глаз и потому никак не мог классифицировать его. В его глазах при разговоре с собеседником сквозил не интерес, не страх, не волнение, не ирония. Ни одно немецкое слово не могло толком охарактеризовать этот взгляд.

Впрочем, то же самое можно было сказать и о жестах нового студента. В них была какая-то подозрительная женственность, не присущая основной массе молодежи. Например, он брал ручку двумя пальцами – большим и указательным – и лишь после перехватывал ее для более удобного письма. Слушая лекцию, он опирался подбородком о внутреннюю сторону запястья, а не о ладонь или кулак. При ходьбе он держал локти чуть согнутыми, будто модница, идущая за новой шляпкой.

В то же время меня тянуло к Карлу фон Барлоффу. Мне был интересен этот человек, его повадки, его взгляд, его странная, вальяжная леность, порой просыпавшаяся в движениях. Он достаточно часто приходил на семинары неподготовленным, но каким-то образом выкручивался, умудряясь перевести разговор с преподавателем на далекую от первоначального предмета тему. Его тихий говор был едва слышен даже на втором и третьем рядах, поэтому я пересел со своего пятого на первый. Мне было интересно слушать искусное словоблудие Карла.

Иногда в ходе учебного процесса нам приходилось разбиваться на пары. Одно из таких заданий выглядело следующим образом. Первый студент должен был писать небольшое сочинение о каком-либо характерном случае из своего детства, а его партнер – изучать лицевую микромоторику пишущего. Затем партнеру предлагалось максимально точно изложить, о чем писал его визави, опираясь только на выражение лица последнего в процессе работы над текстом. Затем студенты менялись местами.

Мне выпало работать с Карлом. Сначала писал я, затем – он. Мое сочинение рассказывало о том, как в возрасте шести лет я лизнул металлический поручень в автобусе и, конечно, насмерть к нему примерз. Мама услышала, как я заныл, ужаснулась и начала метаться вокруг, не зная, что делать. Я же просто дернулся назад и оторвал язык от поручня – с мясом. Пошла кровь, язык болел еще много дней, мама мазала его какой-то вонючей гадостью, а кушал я только охлажденное, потому что горячее жгло неимоверно.

Карл выполнил задание неплохо. Он понял, что я описывал нечто неприятное, и догадался, что речь шла о вкусовых ощущениях. Скорее всего, сказал он, я чем-то обжегся за столом. В принципе, я получил холодный ожог языка, истина лежала близко, так что Карлу задание было зачтено.

В свою очередь, он взял ручку и начал писать. В течение двадцати минут я всматривался в его черты, ловил микромоторику, движения глаз, языка, щек, даже ушей. Самое странное, что толком понять что-либо было невозможно. Его моторика была бессистемной, точно он постоянно менял тему сочинения и даже стиль мышления. К концу я запаниковал, но взял себя в руки и понял, что нужно просто угадывать. Косвенные признаки подсказывали, что Карл писал не о себе, а о другом человеке, причем девочке, своей ровеснице. Что произошло между ними, я понять не мог. Признаков конфликта я не заметил. Поэтому я обрисовал ситуацию Карла, как игру с девочкой одного с ним возраста, закончившуюся вполне мирным образом.

Карл улыбнулся и покачал головой, а потом протянул мне свой лист. Его история повествовала о том, как отец учил его стрелять из пистолета, и мальчик случайно попал в семита, прислуживавшего в тире. Хозяин тира вынужден был добить унтерменша, а отца заставили выплатить стоимость слуги. Я представить себе не мог, насколько далеко отклонился от истины. За это задание я получил самый низкий балл.

Тем же вечером я догнал Карла, бредущего домой из университета.

«Постой!» – воскликнул я.

«Да?»

«Как у тебя это получилось?» – спросил я.

«Что?»

«Сочинение!»

«Просто. Я писал, как и ты. Случай из детства».

«Но твоя микромоторика… Ты намеренно шифровал ее? Ты умеешь это делать?»

Он покачал головой.

«Да нет. Просто у меня, наверное, немного другая микромоторика. Все люди разные».

«Но в разумных пределах, Карл! Мы все голубоглазые, все – блондины. Не бывает черноволосых или синеволосых людей, не бывает людей ниже полутора метров ростом, не бывает людей, у которых нет рук или ног! Ты хочешь сказать, что ты не homo europaeus?»

Это звучало страшно. Такое утверждение могло лишить Карла статуса человека.

«Что ты, – усмехнулся мой собеседник. – Конечно, homo europaeus. Но разница в микромоторике вполне вписывается в установленные рамки. У нас же разная форма носа, разная высота лба, разные отпечатки пальцев…»

Путь мы продолжали вместе. Мы спорили. Я стоял за единство человеческой расы, он же утверждал, что границы гораздо шире, нежели я предполагал. Это был интересный спор, необычный.

С той поры мы сдружились. Практически все время мы проводили вместе, спорили, смеялись, выпивали (конечно, не до свинского состояния, но все-таки до определенной степени неадекватности), ходили в бильярдную и в боулинг. Нас дразнили близнецами, но мы не обижались. Не каждый день встретишь человека, способного стать тебе настоящим другом.

Ближе к концу года профессор Штокманн, преподаватель социологии, читал нам курс лекций, посвященный толерантности и манипулированию собеседником путем демонстрации нейтрального отношения к его недостаткам.

«Тысячелетний Рейх, – вещал Штокманн, – это самое человеколюбивое и толерантное общество, когда-либо существовавшее на земле. Мы лишены зависти по отношению к представителям других национальностей, поскольку мы вообще отменили понятие «национальность». Достаточно просто принадлежности к человеческому виду. Наши женщины в полной мере равны мужчинам, дети имеют столько же прав, сколько и взрослые, отсутствует классовое неравенство. Стать студентом престижнейшего высшего учебного заведения мира может даже простой крестьянин, а сын видного партийного деятеля может быть при необходимости отчислен за неуспеваемость. Великий фюрер привел человечество к абсолютной гармонии, уничтожил такие чувства и качества, как ненависть, зависть, лицемерие…»

Когда он закончил и традиционно предложил задавать вопросы, поднялась лишь одна рука. Это был Максимилиан Штайн, один из самых неуспевающих студентов потока. Он постоянно нарывался на неприятности, задавая преподавателям каверзные вопросы и демонстрируя свой оригинальный, незаурядный ум. «Язык твой – враг твой», – говорили ему, но Макс не слушал подобных замечаний.

Профессор кивнул, мол, задавайте вопрос.

«А как объясняется вашей теорией нетолерантное отношение к животным? – спросил он. – А к унтерменшам?»

Штокманн нахмурился.

«Во-первых, молодой человек, – ответил он, – теория это не моя. И это не теория, а давно оправдавшая себя практика. Во-вторых, она распространяется только на людей. Мы же не даем собакам избирательного права, не так ли? Потому что они неразумны. В этом нет ничего унизительного для собаки…»

Макс перебил профессора.

«А унтерменши? Они же другой подвид homo. У них есть определенная доля разумности, которую мы могли бы развивать, а не содержать их в животном, бесправном состоянии…»

В аудитории зашушукались. Профессор покраснел и явно не мог найти никакого толкового ответа. Высказанная Штайном идея и в самом деле была откровенно антифашистской. Мне было непонятно, как настоящий ариец может произнести такие слова, поставив семита на одну ступеньку с собой.

«Лекция окончена», – сказал профессор.

Следующий день должен был начинаться с лекции по истории Рейха. Но ее отменили. Вместо историка в аудитории появился гестаповец в чине штандартенфюрера. Некоторое время он ходил взад и вперед перед аудиторией, а затем остановился, заложив руки за спину. Не представившись, он начал говорить.

«Вчера, – он сделал паузу, – студент по имени Максимилиан Штайн задал вопрос, который не просто попахивает крамолой. Это антифашистский, антирейховский вопрос. Этот вопрос оскорбляет и унижает самого фюрера».

Между фразами он делал емкие театральные паузы, давая нам прочувствовать вес каждого его слова.

«Вчера мы провели тщательное исследование генетического материала Максимилиана Штайна и его родословной. И как вы думаете, что мы обнаружили?»

Он сделал очень большую паузу. Судя по всему, вопрос не был риторическим. Из зала раздалось:

«Он семит?»

«Да! – громко и отчетливо произнес штандартенфюрер. – Максимилиан Штайн имеет семитские корни. Каким образом он прошел тест, мы не знаем, ведется расследование. Но теперь вы понимаете: только в голове семита мог возникнуть подобный вопрос…»

Гестаповец распалялся все больше и больше. В общем-то, он безостановочно произносил одни и те же фразы в различных формулировках. Он говорил о том, что только зверь может спариваться со зверем, что межвидовые отношения невозможны. Он рассказывал, что человек не способен спариться с семитом, что такие контакты сразу выявляют неарийцев в нашей среде. При этом было совершенно непонятно, в каком поколении Макс может быть семитом – при его идеально арийской внешности. Гестаповец занял своим патриотическим рассказом практически всю лекцию. Преподаватель истории так и не появился, и когда штандартенфюрер покинул аудиторию, мы дружно начали обсуждать произошедшее.

Я спросил у Карла, замечал ли он когда-либо что-то ненормальное в поведении Макса.

Карл ответил: «Нет, обычный парень, ничего особенного».

Мы вспомнили, какие шикарные розыгрыши придумывал Макс. В сфере издевательства над преподавателями он всегда был заводилой. Его шуточки частенько бывали злыми и провокационными, вызывали скандалы, но Макс всегда выходил сухим из воды. Теперь – не вышел. Правда, вопрос, заданный профессору Штокманну, не был розыгрышем.

Остальные лекции в тот день прошли как обычно. Гораздо более важным было то, что случилось после занятий, когда мы с Карлом шли домой (нам было по дороге, но он жил чуть ближе). Конечно, мы были подавлены. Мы понимали, что Макса больше не увидим, что он – не человек, не ариец, что он – представитель низшего класса, случайно затесавшийся в наши ряды. Но если разум это осознавал, то сердце восставало против такого взгляда на бывшего однокашника.

«Как думаешь, что с ним будет?» – спросил я.

Карл покачал головой и промолчал. Это могло означать, что он не знает. Но я слишком хорошо понимал Карла. В последнее время я начал разбираться в его странной микромимике, которая совершенно не соответствовала стандартам, описанным в учебниках по невербальному общению. Поэтому я понял, что имел в виду мой друг: Макса больше нет, он умер, исчез. Более того, его никогда не существовало.

Мы остановились у моего подъезда и некоторое время смотрели друг на друга. В глазах Макса читалась боль. Сложно сказать, что читалось в моих. Он протянул мне руку, но я, подчиняясь естественному и неожиданному порыву, притянул его к себе и обнял, похлопывая по спине. Он делал то же самое. Мне было очень хорошо в тот момент. От Карла пахло какими-то мужскими духами, я и раньше замечал этот запах, но не задумывался о нем, поскольку никогда настолько не сближался со своим другом.

Потом мы отстранились, Карл пожал мне руку и побрел к дому, а я смотрел ему вслед и думал о том, что несчастен тот человек, у которого нет подобного друга.

Переломный момент в моей судьбе случился спустя неделю. Конечно, Макс не вернулся, но лекции продолжали идти, как и прежде, и ничто не предвещало изменений. Тем не менее, изменилось все.

В один из дней мы выходили из университета вчетвером – я, Карл и еще два наших однокурсника – Фриц и Вилли. Фриц почти сразу же попрощался и куда-то пропал, а Вилли остановился на крыльце и сказал: «Вы идите, а я тут подожду».

«Девушку?» – ехидно усмехнулся Карл.

Вилли не ответил, но в ту же минуту из-за угла появилась девушка. На ней было длинное, почти до пят белое платье с оборками внизу, но без рукавов, и белая широкополая шляпа. Фриц улыбнулся и пошел ей навстречу.

«Красивая», – сказал Карл.

В этот момент я поймал себя на мысли, что девушка мне неинтересна. Не то чтобы не нравится – именно неинтересна, то есть я просто не могу оценить ее внешние данные. Я никогда не ловил себя на подобной мысли, а теперь поймал и почувствовал какую-то неловкость. Пока Вилли целовался с девушкой, а Карл смотрел на них, я пытался вспомнить, казалась ли мне действительно красивой хоть одна женщина. Ничего не получалось.

«Пошли», – позвал меня Карл.

Мы шли рядом, и я спросил у него:

«Карл, а у тебя были женщины?»

Он покачал головой.

«Тебе кто-нибудь нравится?»

Он снова покачал головой. Но внешние движения не соответствовали пантомимике его тела. Причем пантомимика выражала не отрицание: скорее всего, он и в самом деле оставался девственником. Просто, как часто бывало, я не мог верно интерпретировать его движения.

«Максу сделали анализы», – вдруг сказал он.

«Откуда ты знаешь?»

«Бруннер с шестого курса ассистировал. А я с ним иногда общаюсь, наши родители дружат между собой».

«Что с ним сделали?»

«Говорят, семит на четверть. Как проскочило – непонятно. Таких отправляют в колонию без права на размножение. Наше общество справедливо».

Он сам не верил в то, что говорил.

Мы уже почти подходили к его дому и остановились, чтобы попрощаться. Мне нужно было сворачивать налево. Погода стояла теплая, но пасмурная; аллея, по которой мы шли, с обеих сторон была закрыта от окружающего мира высокими кустами.

«А если меня заберут? – вдруг сказал Карл. – А если тебя?»

«Мы не семиты».

«Макс тоже не знал об этом. Он тоже голубоглазый блондин, и что?»

Я покачал головой. Было страшно подумать о том, что вот так, в один момент, все может обрушиться. Карл взял меня за руку.

«Да ладно, – он слабо улыбнулся. – У нас все в порядке».

Мне не хотелось, чтобы он отпускал меня. Я протянул ему вторую руку, он принял ее. Мы стояли рядом, так близко друг к другу, что чувствовали дыхание собеседника. Он дотронулся носом до моей щеки, я не отстранился и почувствовал легкий, точно пушинка, поцелуй в щеку; моя рука скользнула на его талию, он прильнул своей щекой к моей.

Мне сложно объяснить гамму чувств, которые обуяли меня в тот момент. С одной стороны, я знал название тому, что происходило между нами. То же самое мы видели чуть раньше между Вилли и его девушкой. Я мог смело сказать Карлу, что люблю его, и не соврать ни в одном слове. Но в это чувство острым клином вмешивался разум. Я не понимал, как это может происходить, как мужчину может тянуть к мужчине. В этом было что-то ненормальное, искаженное. С детства естественным сочетанием для меня было сочетание разнополых людей, разнополых животных; интимные отношения между существами одного пола нигде не упоминались. Представьте себе, что вы никогда не видели жирафа и даже не слышали о том, что существуют животные с такой длинной шеей. И вот вы приходите в зоопарк и видите это огромное пятнистое парнокопытное. Вы в шоке. Вы не могли даже представить, что такое бывает, что у живого существа может быть такая непропорционально длинная шея, такой странный окрас, такие тонкие ноги. Примерно в такой ситуации оказался и я, только в гораздо более острой. Я не просто узнал о возможности однополых отношений между мужчинами. Я внезапно понял, что наше общество не примет и не поймет таких отношений.

В этот момент губы Карла уже нашли мои, и мы целовались, как неопытные щенки, в первый раз. Я испытывал возбуждение, мой член напрягся. Карл поместил руку мне в промежность и сжимал его через брюки.

Но в какой-то момент я отстранился.

«Нас могут увидеть», – сказал я.

Он тоже понимал это.

«Увидимся завтра», – сказал Карл и провел рукой по моей щеке.

Я развернулся и быстро, не оборачиваясь, зашагал прочь.

Дома я прошмыгнул в свою комнату и лег на кровать. От ужина я отказался, сказал, что очень устал. Сомнения терзали меня. Страшная мысль пришла ко мне в голову в связи с недавними событиями в университете. Возможно, думал я, однополые отношения являются прерогативой неарийцев. Возможно, в моей родословной есть погрешности, и я случайно прошел тест – так же, как это произошло с Максом Штайном. Мои размышления подогревались тем, что я практически не помнил отца, и самим фактом его таинственного исчезновения. Кто знает, почему он пропал. Возможно, в Южной Америке он не прошел какой-то генетический тест, и отклонения позволили вычеркнуть его из арийских рядов.

Длительное время я стоял у зеркала и внимательно рассматривал свое лицо, а затем, раздевшись, и тело. Чем-то я напоминал знаменитого героя Карла фон Мюллера, служившего одним из пропагандистских образцов арийской внешности. Причем у меня был более сильный, волевой подбородок, что еще более подчеркивало чистоту моей крови. Длинный узкий нос, высокий лоб, голубые тевтонские глаза – все признаки арийца налицо. Но недочеловек жил внутри меня. Недочеловек тянулся своими тонкими арийскими губами к губам другого мужчины, Карла фон Барлоффа, и ничего страшнее этого я не мог себе представить.

Мне требовался совет. И я понимал, что единственный человек, способный дать этот совет, – это мой дядя Гюнтер. Мысль о том, что придется с кем-то поделиться своими сокровенными (и, возможно, запретными) переживаниями, вгоняла меня в панический ужас. Но еще страшнее было прийти на следующий день, сесть рядом с Карлом и как ни в чем не бывало слушать лекции очередного престарелого профессора. Я живо представлял себе, как мы будем идти после окончания занятий по той же самой аллее, и как Карл потянется ко мне, и каким сладостным будет это объятие, и какими страшными могут быть последствия в том случае, если подобные отношения все же ненормальны.

После нескольких часов размышлений (мама куда-то ушла и меня не беспокоила) я твердо решил поделиться своей историей с дядей.

На следующий день я шел в университет с тяжелым чувством. С одной стороны, меня радовала перспектива увидеться с Карлом, а с другой – я боялся разговора, предстоящего после занятий. Я не стал предварительно звонить дяде, полагая найти его дома (он довольно редко бывал в своем министерстве, потому что занимал какой-то серьезный пост и мог позволить себе свободный график работы). И все-таки большая часть моих мыслей была – о Карле.

Когда я вошел в аудиторию, меня постигло и разочарование, и облегчение: Карла еще не было. Я поздоровался с однокурсниками, занял свое место и с нетерпением смотрел на дверь, ожидая появления моего друга. Или больше чем друга – в тот момент я не мог толком понять.

Карл не появился. Лекция началась, а я никак не мог сосредоточиться, потому что думал о нем; профессор что-то говорил, чертил на доске, но все проходило мимо меня, будто я вовсе не присутствовал в аудитории. Я строил всевозможные теории того, что могло произойти. Возможно, Карл чем-то выдал себя, и его забрали – но тогда и надо мной висел дамоклов меч. Возможно, мой друг просто не выдержал психологического давления и остался дома, поскольку понимал, что никакой учебы в этот день быть не может. Я терялся в догадках.

На семинарах меня не вызывали, лекции пронеслись, как в тумане, и я вышел из университета с пустой головой и расшатанными нервами. Моросил мелкий дождик, и это немного охлаждало мой разгоряченный ум (в переносном смысле, конечно). Кто-то, живущий внутри меня, требовал идти к Карлу, делать вид, что просто навещаешь приболевшего друга, обманывать себя и других. Но разум победил сердце – и я направился в сторону дядиного жилища.

Наши рекомендации