О том, чего во мне не хватает Во Франкфурте
В маленькую квартиру, где Ка провел последние восемь лет своей жизни во Франкфурте, я пошел через сорок два дня после его смерти, через четыре года после его поездки в Карс. Стоял февральский день с ветром, дождем и снегом. Франкфурт, куцая прилетел утром на самолете из Стамбула, оказался гораздо более неприятным городом, чем он выглядел на открытках, которые мне уже шестнадцать лет присылал Ка. Улицы были совершенно пустыми, и на них не было ничего, кроме быстро проносившихся темных автомобилей, трамваев, которые то появлялись, то исчезали, как призраки, и торопливо шедших домохозяек с зонтиками в руках. Погода была такой мрачной и темной, что в полдень горел мертвенно-желтый свет уличных фонарей.
И все же меня обрадовали расположившиеся вокруг центрального вокзала, который был неподалеку, на тротуарах, закусочные торговцев кебабами, бюро путешествий, мороженицы и секс-шопы, следы той бессмертной энергии, которая сохраняла большие города. После того как я разместился в отеле и поговорил по телефону с молодым немецким турком, любителем литературы, который по моему собственному желанию пригласил меня для того, чтобы я провел встречу в Народном доме, я встретился с Таркутом Ольчюном в итальянском кафе на вокзале. Я взял его телефон в Стамбуле, у сестры Ка. Этот добродушный усталый человек лет шестидесяти был знаком с Ка ближе всех в годы его жизни во Франкфурте. Он сообщил необходимые полиции сведения во время расследования его смерти, связался с его семьей, позвонив в Стамбул, и помогал переправить его останки в Турцию. В те дни я думал о том, что среди его вещей в Германии были черновики книги его стихов, которую, как он говорил, он закончил только через четыре года после возвращения из Карса, и я спрашивал, что стало с его вещами, доставшимися после его смерти его отцу и сестре.
Таркут Ольчюн был одним из первых эмигрантов, приехавших во Франкфурт в начале шестидесятых. Он много лет работал консультантом и преподавателем в турецких культурных обществах и в благотворительных организациях. У него были дочь и сын, которые родились в Германии, фотографии которых он мне сразу показал, и он гордился ими, тем, что отправил их учиться в университет, и пользовался уважением среди турок во Франкфурте, но даже на его лице я увидел чувство поражения и это неповторимое одиночество, которое я наблюдал у турок первого поколения, живущих в Германии, и политических ссыльных.
Сначала Таркут Ольчюн показал мне маленькую дорожную сумку, которая была при Ка, когда его убили. Полиция отдала ему ее под расписку. Я сразу открыл ее и с жадностью перерыл в ней все. Я нашел в ней его пижамы, которые он восемнадцать лет назад забрал из Нишанташы, его зеленый свитер, зубную щетку и бритвенный станок, чистое белье и носки и литературные журналы, что я присылал ему из Стамбула, но не зеленую тетрадь.
Потом, когда мы пили кофе, наблюдая за двумя пожилыми турками, которые, пересмеиваясь и разговаривая, стелили на землю среди толпы на вокзале ковровые дорожки, он сказал мне:
– Орхан-бей, ваш друг Ка был одиноким человеком. Никто во Франкфурте, включая меня, не знал того, что он делает. – И все же он дал мне слово рассказать все, что знал.
Сначала мы пошли в дом неподалеку от Гутлейт-штрассе, где Ка жил последние восемь лет, миновав фабричные здания за вокзалом, построенные сто лет назад, и старые военные казармы. Мы не смогли найти хозяина дома, который открыл бы нам квартиру Ка и входную дверь этого жилого дома, выходившего на площадь и на детскую площадку. Мы ждали под мокрым снегом, пока старая дверь с облупившейся краской откроется, а я смотрел на маленький заброшенный парк, о котором он рассказывал в письмах и изредка в наших телефонных разговорах (Ка не любил разговаривать по телефону с Турцией, потому что – с параноидальным подозрением – думал, что его подслушивают), на бакалейную лавку в стороне, на темную витрину киоска, где торговали алкоголем и газетами, словно это были мои собственные воспоминания. На скамейках, рядом с качелями и качалками на детской площадке, где Ка жаркими летними вечерами сидел вместе с итальянскими и югославскими рабочими и пил пиво, сейчас лежал слой снега толщиной в палец.
Мы пошли на привокзальную площадь, следуя тем же путем, что и Ка, когда каждое утро в последние годы он шел в муниципальную библиотеку. Как делал и Ка, которому нравилось идти среди торопливых людей, шедших на работу, мы вошли через дверь вокзала и прошли через рынок под землей, мимо секс-магазинов на Кайзерштрассе, ларьков с сувенирами, мимо кондитерских и аптек, и по трамвайным путям дошли до площади Хауптвахе. ПокаТаркут Ольчюн здоровался с некоторыми турками и курдами, которых он видел в закусочных, где продавали денер, кебаб, и в овощных магазинах, он рассказал, что все эти люди приветствовали Ка, который каждое утро в одно и то же время проходил здесь в библиотеку: "Доброе утро, профессор!" Так как я заранее спросил его о том месте, он указал мне на большой магазин на углу площади: «Кауфхоф». Я сказал ему, что Ка здесь купил пальто, которое носил в Карсе, но отказался от предложения зайти внутрь.
Здание Муниципальной библиотеки Франкфурта, куда каждое утро ходил Ка, было современным и безликим. Внутри находились типичные посетители библиотек: домохозяйки, старики, убивающие время, безработные, один-два араба и турок, школьники, хихикавшие и пересмеивавшиеся, делая домашнее задание, и неизменные завсегдатаи этих мест: очень толстые люди, инвалиды, сумасшедшие и умственно отсталые люди. Один юноша, изо рта которого текла слюна, поднял голову от страницы книги с картинками, которую он рассматривал, и показал мне язык. Моего провожатого, заскучавшего среди книг, я усадил в кафе на нижнем этаже и, подойдя к полкам, где были книги английских поэтов, стал искать имя моего друга в карточках выдачи, прикрепленных к задней обложке: Оден, Браунинг, Кольридж… Всякий раз, когда я встречал подпись Ка, мне на глаза наворачивались слезы, от того что мой друг в этой библиотеке растратил всю свою жизнь.
Я быстро закончил свое исследование, которое повергло меня в сильную печаль. С моим другом-сопровождающим мы теми же улицами вернулись обратно. Свернув налево в одном месте посреди Кайзерштрассе, перед магазинчиком с дурацким названием "Мировой центр секса", мы пошли через улицу, на Мюнхенер-штрассе. Здесь я увидел турецкие овощные магазины, закусочные, продававшие кебаб, пустую парикмахерскую. Яуже давно понял, что мне хотели показать; сердце мое сильно билось, но глаза уставились на апельсины и лук-порей в овощном магазине, на одноногого попрошайку, на автомобильные фары, отражавшиеся в наводящих тоску витринах отеля «Эден», на неоновой букве К, сверкавшей в пепельном свете спускавшегося вечера розовым цветом.
– Вот здесь, – сказал Таркут Ольчюн. – Да, как раз здесь нашли тело Ка.
Я посмотрел отсутствующим взглядом на мокрый тротуар. Один из двоих детей, внезапно выскочивших из магазинчика, наступил на камни мокрого тротуара, куда упал Ка, получив три пули, и прошел перед нами. Красные фары какого-то грузовика, стоявшего поодаль, отражались на асфальте. Ка умер на этих камнях, в течение нескольких минут корчась от боли, «скорая» не успела приехать. На какой-то миг я поднял голову и посмотрел на кусочек неба, которое видел он, когда умирал: среди уличных фонарей, электрических проводов и старых темных зданий, нижние этажи которых были турецкими закусочными, туристическими фирмами, парикмахерскими и пивными, виднелся узкий кусочек неба. Ка был убит незадолго до полуночи. Таркут Ольчюн сказал мне, что в это время по тротуару, туда-сюда, одна-две проститутки, но прохаживаются. Основной центр «проституции» находился через улицу, на Кайзерштрассе, но в оживленные вечера, во время выходных и во время работы выставок, «женщины» прохаживались и здесь. "Они ничего не нашли", – сказал он, увидев, что я смотрю по сторонам так, будто ищу улики. – Немецкая полиция на турецкую полицию не похожа, работают хорошо".
Когда я стал заходить в магазинчики вокруг, он начал помогать мне с искренней нежностью. Девушки в парикмахерской узнали Таркут-бея, осведомились о том, как его дела, и, конечно же, их не было в парикмахерской во время убийства и они вообще не слышали об этом. "Турецкие семьи учат своих дочерей только парикмахерскому искусству, – сказал он мне на улице. – Во Франкфурте сотни турецких женщин-парикмахеров".
Курды же в овощном магазине были слишком хорошо осведомлены о преступлении по допросу полиции, проведенному после убийства. Может быть, по этой причине они не слишком нам обрадовались. Добросердечный официант закусочной "Байрам кебаб", вытиравший в ночь убийства столы из искусственного дерева той же грязной тряпкой, что держал в руках и сейчас, слышал звуки выстрелов и, подождав какое-то время, вышел на улицу и стал последним человеком, которого видел в своей жизни Ка.
Выйдя из закусочной, я вошел в первый встречный проход между домами, прошел его быстро и вышел на задний двор темного здания. Мы спустились по лестнице двумя этажами ниже, как показал Таркут-бей, прошли в какую-то дверь и оказались в страшном месте, величиной с ангар, который, как было ясно, использовался в свое время как склад. Здесь был подземный мир, простиравшийся под зданием до противоположного тротуара улицы. По молельным коврикам и группе из пятидесяти-шестидесяти человек, собравшихся для вечернего намаза, было понятно, что это место использовалось как мечеть. Все вокруг было окружено грязными темными ларьками, как в подземных переходах в Стамбуле: ювелирный ларек, витрина которого даже не была освещена, почти что карликовый овощной магазин, совсем рядом с ним мясной магазин, где было довольно много покупателей, и крошечная бакалейная лавка, продавец которой смотрел телевизор в соседнем кафе и одновременно продавал круги колбасы. В стороне были киоски, продававшие сок, привезенный из Турции, турецкие макароны и консервы, прилавок, где продавались религиозные книги, и кофейня, в которой народу было больше, чем в мечети. Несколько человек, вышедших из толпы усталых мужчин, сосредоточившихся на турецком фильме, который шел по телевизору в кофейне, где стоял плотный табачный дым, направлялись к фонтанчикам, питавшимся из большого пластмассового бидона у стены, чтобы совершить омовение. "По праздникам и во время пятничных намазов здесь бывает около двух тысяч человек, – сказал Таркут-бей. – По лестницам они даже перетекают в задний двор". Только для того, чтобы что-нибудь сделать, я купил в газетно-журнальном киоске какой-то журнал "Сообщение".
Мы сели в пивной, обустроенной в стиле старого Мюнхена, которая располагалась как раз над подземной мечетью. Показывая на пол, Таркут Ольчюн сказал: "Там мечеть Сулейманджи. Они сторонники религиозных порядков, но к терроризму не причастны. Они не замешаны в борьбе с Турецким государством как члены Национального взгляда" или сторонники Джемалеттина Капланджи". И все же он, должно быть, нервничал из-за сомнения в моих глазах, из-за того, как я перелистывал журнал «Сообщение», словно искал какую-тоулику, и поэтому он рассказал мне все, что знал об убийстве Ка, то, что узнал от полиции и из прессы.
Сорок два дня назад, в первую пятницу нового года, в 11.30, Ка вернулся из Гамбурга, где принимал участие в одном поэтическом вечере. После поездки на поезде, длившейся шесть часов, он вышел через южную дверь вокзала и, вместо того чтобы идти коротким путем в свой дом рядом с Гутлейтштрассе, пошел как раз в обратную сторону на Кайзерштрассе, и двадцать пять минут бродил среди толпы холостых мужчин, туристов и пьяных, среди все еще открытых секс-магазинов и проституток, ожидавших своих клиентов. Через полчаса он повернул направо от "Мирового центра секса" и, как только перешел на другую сторону Мюнхенерштрассе, был убит. Очень вероятно, что перед тем, как вернуться домой, он хотел купить мандарины в овощном магазине "Прекрасная Анталья", находившемся через два магазина. Это был единственный овощной магазин в окрестности, открытый до полуночи, и его продавец помнил, что Ка приходил по вечерам и покупал мандарины.
Полиция не нашла никого, кто бы видел человека, убившего Ка. Официант закусочной "Байрам кебаб" слышал звуки выстрелов, но из-за телевизора и шума клиентов не смог понять, сколько раз стреляли. Из запотевших окон пивной над мечетью улица просматривалась с трудом. То, что продавец овощного магазина, в который, как полагали, шел Ка, сказал, что ни о чем не знал, вызвало у полицейских беспокойство, продавца задержали на одну ночь, но никакого результата не было. Одна проститутка, на соседней улице, курила, ожидая клиентов, и рассказала, что видела, как в те же минуты прямо к Кайзерштрассе бежал какой-то человек низкого роста, в темном пальто, смуглый, как турок, но она не смогла связно описать человека, которого видела. "Скорую помощь" вызвал один немец, который случайно вышел на балкон своего дома после того, как Каупал на тротуар, но он тоже никого не видел. Первая пуля вошла Ка в затылок и вышла через левый глаз.
Другие две пули разорвали сосуды вокруг сердца и легких и запачкали кровью его пальто пепельного цвета, которое они продырявили на спине и на груди.
– Судя по тому, что стреляли со спины, за ним кто-то специально следил, – сказал пожилой болтливый детектив. – Может быть, он преследовал его из Гамбурга. Полиция высказала и другие предположения: такие, как любовная ревность, политические счеты между турками. Ка не был связан с подземным миром в окрестностях вокзала. Продавцы сказали, что он иногда прогуливался по секс-магазинам и бывал в маленьких комнатках, где показывали порнофильмы. Поскольку об убийстве не поступило ни правильных, ни ложных сведений от осведомителей и поскольку со стороны прессы и каких-либо других влиятельных кругов не было оказано давления – "Найдите убийцу!" – через какое-то время полиция оставила это дело.
Пожилой подкашливавший детектив вел себя так, словно его целью было не расследовать преступление, а заставить о нем забыть, договаривался о встрече со знакомыми Ка и встречался с ними, но во время допроса гораздо больше рассказывал сам. Таркут Ольчюн благодаря этому добродушному и любившему турок детективу узнал о двух женщинах, которые вошли в жизнь Ка за восемь лет, предшествовавших поездке Ка в Карс. Я тщательно записал к себе в тетрадь телефоны этих двух женщин, одна из которых была турчанкой, а другая – немкой. В последовавшие после поездки в Карс четыре года у Ка не было никаких отношений с женщинами.
Не разговаривая, под снегом, мы вернулись к дому Ка и нашли полную, приветливую, но все время жаловавшуюся хозяйку дома. Открывая холодноватую мансарду, где пахло сажей, она сказала, что скоро нужно вносить плату за квартиру, и если мы не заберем все вещи и не уберем всю эту грязь, она все выбросит, и ушла.
Когда я вошел в темную, сплющенную и маленькую квартиру, где Ка провел восемь лет своей жизни, я почувствовал его неповторимый запах, который был знаком мне с детства, и растрогался до слез. Это был запах, который шел от шерстяных свитеров, их вручную вязала его мать, из его школьной сумки и из его комнаты, когда я приходил к ним домой; я думаю, что это был запах какого-нибудь турецкого мыла, марки которого я не знаю и спросить о которой не догадался.
В первые годы в Германии Ка работал носильщиком на рынке, перевозчиком грузов при переездах, преподавателем английского языка для турок и чистильщиком обуви, а после того как его официально признали в статусе «политэмигранта», он начал получать "пособие эмигранта" и разорвал отношения с коммунистами, собиравшимися при турецком Народном доме, где он находил работу. Турецкие коммунисты в ссылке считали Ка слишком замкнутым и «буржуазным». Последние два года другим источником доходов Ка были выступления, где он читал свои стихи, вечера встреч, которые он устраивал в муниципальных библиотеках, домах культуры и турецких обществах. Если он проводил эти чтения, на которые приходили только турки, хотя бы три раза в месяц (а их число редко превышало двадцать) и таким образом зарабатывал пятьсот марок, и получал четыреста марок пособия, это позволяло ему дотянуть до конца месяца, но это случалось очень редко. Стулья, пепельницы были старыми и ветхими, а электрическая печь – ржавой. Сначала я нервничал из-за докучливости хозяйки и собирался заполнить старый чемодан и сумки, которые были в комнате, всеми вещами моего друга и унести их: подушку, которая хранила запах его волос, галстук и ремень, который, я помнил, он носил и в лицее, его ботинки марки «Балли», которые он "носил по дому, как тапки", хотя носки их продырявились от; его ногтей, о чем он написал мне в одном своем письме, его зубную щетку и грязный стакан, в котором она стояла, примерно триста пятьдесят книг, старый телевизор и видеомагнитофон, о котором он мне никогда не говорил, поношенный пиджак, рубашки и пижамы, которые он привез из Турции и которым было восемнадцать лет. Я утратил самообладание, не увидев на его столе главное, что я надеялся найти, и то, ради чего приехал во Франкфурт, – это я понял, едва войдя в комнату.
В своих последних письмах, которые он слал мне из Франкфурта, Ка с радостью писал, что после четырехлетних усилий закончил новую книгу своих стихов. Книга называлась «Снег». Большую часть из них он записал в Карсе в зеленую тетрадь, при взрывах внезапно «пришедшего» вдохновения. После того как он вернулся из Карса, почувствовал, что в книге заключался некий глубокий и загадочный порядок, который он сам до этого не замечал, и четыре года во Франкфурте он восполнял недостатки книги. Это усилие было изнурительным и вызывавшим страдание. Потому что строки, приходившие в Карсе с такой легкостью, будто ему их шептал кто-то, во Франкфурте Ка совершенно не мог услышать.
Поэтому он стремился найти скрытую логику книги, большую часть которой написал в Карсе с воодушевлением, и совершенствовал написанное, следуя этой логике. В последнем письме, которое он мне отправил, он написал, что наконец все эти усилия увенчались результатом, что он опробует стихотворения, прочитав их в некоторых немецких городах, написал также, что в конце концов все, как надо, расположилось по своим местам, и он отпечатал книгу, которую писал в единственной тетради, и отправит одну копию мне, а другую – своему издателю в Стамбуле. Не мог бы я написать несколько слов для обложки книги и отправить ее нашему общему другу Фазылу, издателю книги?
Рабочий стол Ка, настолько аккуратный, что было неожиданно для поэта, был обращен на крыши Франкфурта, исчезавшие в снегу и вечерней темноте. В правой части стола, покрытого зеленым сукном, лежали тетради, в которых он комментировал дни, проведенные в Карсе, и свои стихотворения, а слева лежали книги и журналы, которые он в тот момент читал. На мысленной линии, точно проведенной прямо посередине стола, на одинаковом расстоянии были поставлены лампа с бронзовым основанием и телефон. Я в панике заглянул в ящики, среди книг и тетрадей, в коллекцию газетных вырезок, которые он собирал, как многие турки в изгнании, в платяной шкаф, в его кровать, в маленькие шкафчики в ванной и на кухне, в мешочки в холодильнике и маленькие сумочки для белья, в каждый угол в доме, где можно было спрятать тетрадь. Я не верил, что эта тетрадь могла исчезнуть, и пока Таркут Ольчюн молча курил и смотрел на Франкфурт под снегом, я вновь искал в одних и тех же местах. Если она была не в сумке, которую он взял с собой в поездку в Гамбург, то она должна была быть здесь, в доме. Пока Ка полностью не закончил книгу, он не делал копии ни одного стихотворения, говорил, что это дурной знак, но он мне писал, что уже закончил книгу.
Через два часа, вместо того чтобы согласиться с тем, что зеленая тетрадь, в которой Ка записывал в Карсе свои стихотворения, исчезла, я заставил себя поверить в то, что она или, по крайней мере, стихотворения находятся у меня перед глазами, но от волнения я этого не замечаю. Когда хозяйка дома постучала в дверь, я уже заполнил попавшие мне в руки полиэтиленовые пакеты всеми тетрадями, которые смог найти в ящиках, всеми бумагами, на которых был почерк Ка. Видеомагнитофоном и в беспорядке брошенными порнокассетами (доказательство того, что в дом Ка гости никогда не приходили) я заполнил полиэтиленовую сумку, на которой было написано «Кауфхоф». Я искал для себя последнюю память о Ка, как путешественник, который перед тем, как отправиться в долгое путешествие, берет с собой одну из обычных вещей своей жизни. Но как обычно я поддался одному из приступов нерешительности и положил в сумки не только пепельницу с его стола, его пачку сигарет, нож, который он использовал для вскрытия конвертов, часы, стоявшие у изголовья, его жилет, которому было двадцать пять лет, разорванный в клочья и носивший его запах, так как зимой по ночам он надевал его поверх пижамы, его фотографию вместе с сестрой на набережной Долма-бахче, но и многое другое, начиная с его грязных носков и до ни разу не использованного носового платка в шкафу, от вилок на кухне до пачки из-под сигарет, которую я вытащил из мусорного ведра, – и еще многим другим я с любовью музейного сотрудника заполнил сумки. Во время одной из наших последних встреч в Стамбуле Ка спросил меня, какой роман я собираюсь написать, и я поведал ему о рассказе "Музей невинности", который тщательно скрывал от всех.
Как только я, расставшись со своим проводником, удалился в свой номер в отеле, я начал перебирать вещи Ка. Между тем я решил на тот вечер забыть о моем друге, чтобы избавиться от сокрушительной грусти, которую испытывал из-за него. Первым делом я взглянул на порнокассеты. В номере отеля не было видео, но по заметкам, которые мой друг своей рукой сделал на кассетах, я понял, что он испытывал особый интерес к одной американской порнозвезде по имени Мелинда.
Тогда я начал читать тетради, в которых он комментировал стихотворения, пришедшие к нему в Карсе. Почему Ка скрыл от меня весь этот ужас и любовь, которые он пережил там? Ответ на это я получил из примерно сорока любовных писем, появившихся из одной папки, которую я нашел в ящиках и бросил в сумку. Все они были написаны Ипек, ни одно из них не было отправлено, и все начинались одними и теми же словами: "Дорогая, я очень много думал, писать тебе или нет". Во всех этих письмах содержалось одно-два наблюдения, кратко резюмировавших другие воспоминания Ка о Карсе, другие болезненные и вызывающие слезы подробности о том, как они с Ипек занимались любовью, о том, как посредственно проходят во Франкфурте дни Ка. (О хромой собаке, которую он видел в парке Фон Бетманна, или о навевающих грусть цинковых столах из Еврейского музея он писал и мне.) Судя по тому, что ни одно из писем не было сложено, стало понятно, что Ка не хватило решимости даже положить их в конверт.
В одном письме Ка написал: "Я приеду по одному твоему слову". В другом письме он написал, что "никогда не вернется в Карс, потому что не позволит, чтобы Ипек еще больше неверно поняла его". Одно письмо касалось какого-то утраченного стихотворения, а другое создавало у читающего впечатление, что было написано в ответ на письмо Ипек. "Как жаль, что ты и письмо мое неверно поняла", – написал Ка. Поскольку в тот вечер я разложил все, что было в сумках, на полу и на кровати гостиничного номера, я был уверен, что от Ипек для Ка не пришло ни одного письма. И все же, когда через много недель я поехал в Карс и встретился с ней, я спросил у нее и точно узнал, что она не писала писем Ка. Почему Ка в своих письмах, которые он знал, что не отправит, еще когда писал их, вел себя так, будто отвечал на письма Ипек?
Возможно, мы дошли до самого сердца нашего рассказа. Насколько возможно понять боль, любовь другого человека? Насколько мы можем понять тех, кто живет с болью, более глубокой, чем наша, среди пустоты жизни и унижений? Если понять означает суметь поставить себя на место тех, кто отличается от нас, то разве смогут когда-нибудь богачи, правители и судьи мира понять миллиарды бедняков и бродяг, оказавшихся на обочине жизни? Насколько точно может писатель Орхан почувствовать темноту тяжелой и горькой жизни его друга-поэта?
"Всю свою жизнь я провел с сильным чувством потери и с чувством того, что чего-то недостает, испытывая боль, словно раненое животное. Если бы я не был так сильно привязан к тебе, если бы я в самом конце так сильно не рассердил тебя, я бы не вернулся туда, откуда начал, утратив равновесие, которое обрел за двенадцать лет", – написал Ка. "Сейчас я вновь ощущаю в себе то невыносимое чувство потери и того, что я покинут, оно заставляет кровоточить все во мне. Иногда я думаю, что мне не хватает не только тебя, а и всего мира", – написал он. Я читал все это, но понимал ли я?
Выпив достаточно много виски, которое я достал из мини-бара в номере, я вышел на улицу поздно вечером и направился к Кайзерштрассе, выяснить насчет Мелинды.
У нее были большие, очень большие, грустные и слегка раскосые глаза оливкового цвета. Кожа ее была белой, ноги длинными, а губы, которые поэты Дивана сравнили бы с черешней, маленькими, но мясистыми. Она была довольно известна: после двадцатиминутного исследования в открытом круглосуточно отделе кассет "Центра секса" я наткнулся на шесть кассет, на которых было написано ее имя. Из этих фильмов, которые я позднее увез в Стамбул и посмотрел, я увидел те качества Мелинды, которые могли подействовать на Ка. Каким бы уродливым и грубым ни был мужчина, завалившийся у нее между ног, на бледном лице Мелинды проявлялось выражение подлинной нежности, свойственное матерям, пока мужчина, постанывая от удовольствия, пребывал в экстазе. Насколько она была возбуждающей в одежде (страстная деловая женщина, домохозяйка, жаловавшаяся на бессилие своего мужа, похотливая стюардесса), настолько же она была ранимой без нее. Как мне сразу станет понятно, когда позднее я поеду в Карс, ее большие глаза, крупное крепкое тело, все в ее облике и манере держаться очень напоминало Ипек.
Я знаю, что мой рассказ о том, что мой друг в последние годы своей жизни тратил очень много времени на то, чтобы смотреть такого рода кассеты, может вызвать гнев у тех, кто со страстью к героическим преданиям и мечтательностью, свойственным несчастным и обделенным людям, желает видеть в Ка безупречного священномученика-поэта. Когда я прогуливался в "Центре секса" среди одиноких, как привидения, мужчин, чтобы найти другие кассеты с Мелиндой, я почувствовал, что единственное, что объединяет одиноких и несчастных мужчин всего мира, – это то, что они прячутся в уголок и с чувством вины смотрят порнокассеты. Все то, что я видел в кинотеатрах, в Нью-Йорке на 42-й улице, во Франкфурте на Кайзерштрассе или в кинотеатрах на окраинных улочках в Бейоглу, доказывало (настолько, что это опровергало все эти националистические предрассудки и антропологические теории), что все эти одинокие и несчастные мужчины были похожи друг на друга, когда с чувством стыда, обделенности или с ощущением потерянности смотрели фильм и когда в перерывах между фильмами старались не сталкиваться друг с другом взглядом в убогом холле. Выйдя из "Мирового центра секса" с кассетами Мелинды в черной полиэтиленовой сумке в руках, я возвратился в свой отель по пустым улицам, под падающим в виде больших снежинок снегом.
Я выпил в устроенном в холле баре еще две порции виски и подождал, пока напиток подействует, глядя из окна на улицу на падающий снег. Я полагал, что если я хорошенько выпью перед тем, как поднимусь в комнату, то сегодня вечером не прикоснусь к Мелинде или к тетрадям Ка. Но как только я вошел в комнату, я схватил наобум одну из тетрадей Ка, не раздеваясь, бросился на кровать и начал читать. Через три-четыре страницы передо мной появилась вот эта снежинка.