В европе xvii-xviii веков: попытка сравнительного подхода к проблеме
Западная историография традиционно ведет происхождение так называемого «современного» «нового» мира от эпохи Просвещения и революционных потрясений – политического и экономического характера – конца XVIII столетия. Все это связывается с появлением нового общественного класса и его победой над старым порядком как предпосылкой возникновения и развития двух важнейших аспектов современной цивилизации – капитализма и этатизма. Но не является ли такой взгляд излишне упрощенным? Нам, историкам, слишком хорошо известно (и знание это постоянно подкрепляется ведущимися сегодня научными исследованиями), что прошлое цепляется за жизнь с намного большим упорством, чем это представляется общественному мнению. Лишь малая его толика исчезает безвозвратно – хотя, конечно, динамика его роли в историческом процессе и его формы могут подвергаться изменениям.
Когда речь идет о проблемах государственной политики и государственного администрирования, возникает вопрос: какое влияние новые идеи Просвещения и интересы все более заявлявшего о себе среднего класса оказывали на действия правителей и правительств в период, предшествовавший французской революции 1789 года? Не был ли просвещенный деспотизм (или «абсолютизм», как я предпочел бы его называть) именно такой реакцией на интеллектуальные и социальные проблемы той эпохи? Но уже само противоречие, заложенное в понятии просвещенного абсолютизма, обрекало все эти усилия на неудачу и открывало дорогу буре революции[1]. Мы можем, следовательно, задаться вопросом: не играли ли старые формы административной практики, старые внутренние установки и политические традиции большую роль, чем требования нового класса и риторика новой идеологии?
В центре любого обсуждения проблемы значения европейского исторического наследия стоит вопрос о происхождении феномена «современности», то есть вопрос о корнях процесса «модернизации» как важнейшего элемента социальной, экономической и политической динамики последних полутора столетий, сначала на Западе, а затем в других местах земного шара. Не претендуя на четкое, всеохватывающее и неопровержимое объяснение столь многогранного феномена, необходимо по крайней мере попытаться дать рабочее определение описательного характера – с тем, чтобы придать некоторую ясность и связность нашей дискуссии и нашему анализу. Но в эвристических целях я хотел бы предложить следующее объяснение того, что мы характеризуем как «современное» (в противоположность более ранним, «традиционным» европейским и неевропейским культурным моделям): во второй половине XVII столетия различается, а в XVIII веке становится явным в большинстве стран Западной и Центральной Европы сознательное стремление общества в максимальной степени выявить все имеющиеся в его распоряжении ресурсы и динамично использовать возникающий в результате этого новый потенциал в целях улучшения своего образа жизни. Потенциал этот включает не только материальные продукты и богатства, но и плоды интеллектуальной и культурной деятельности[2]. Но сознательное действие подразумевает наличие цели, и цель эта должна соотноситься с более или менее ясным пониманием природы человеческого поведения и общественных отношений, а также шкалы этических норм. Я надеюсь продемонстрировать, что процесс этот начался во второй половине XVII века и полностью реализовался к середине XVIII столетия. Абсолютистское государство стало основой общественной и политической деятельности; а философское обоснование этому явлению было дано идеями рационализма. Если правильность такой хронологии подтвердится, то революционные конвульсии последней четверти XVIII столетия представляли собой лишь последствия данного процесса, а не предшествовавшие ему по времени его побудительные причины.
Уже стало историографическим клише то мнение, что с начала XVI столетия выполнявший централизующую функцию абсолютизм являлся в Европе господствующей политической системой, черты которой уже можно было найти в Бургундии, тюдоровской Англии и Франции эпохи последних Валуа и которая достигла своего апогея при Людовике XIV. В контексте нашего исследования, однако, более важно отметить, что система эта уже полностью реализовалась (хотя и в достаточно скромном масштабе) в германских государствах в период после Тридцатилетней войны. Важным фактором здесь стали успехи Реформации, которая, устранив церковь как основного соперника в борьбе за власть, позволила светскому правителю превратиться в единственный источник всей регулирующей власти на территории его владений. Может показаться ироничным тот факт, что «средневековая» по своей сущности забота о духовном открыла князю путь к новым вершинам светской власти. Действительно, устранив в протестантских странах традиционные церковные институты (и одновременно придав особое значение этическим аспектам веры), Реформация воодушевила светскую власть на то, чтобы в полной мере использовать данные ей полномочия во всех сферах общественной и частной жизни. Поскольку церковь (например, институт папства) не была больше в состоянии обеспечить религиозное руководство паствой и моральный контроль над ней, светский правитель должен был действовать таким образом, чтобы моральная цель, поставленная перед обществом христианством, сохранялась и получала дальнейшее развитие. Следовательно, нет ничего удивительного в том, что первые значительные примеры интервенционистского, выполняющего регулирующие задачи полицейского государства (Polizeistaat) мы находим в протестантских государствах Германии, таких, как Саксония и Гессен, второй половины XVI столетия[3]. Данная политическая схема, основанная на модели средневекового города и контроля посредством системы гильдий, прививалась несколько дольше в католических государствах – и не только в таких больших странах, как Франция и Испания, но и в более мелких княжествах Италии и Германии, где светская власть разделяла контроль над общественной жизнью с наднациональной системой католической церкви и с ее местными институтами.
Тридцатилетняя война придала новую силу динамике, присущей данной системе. Помимо устранения опустошительных последствий войны необходимо было удовлетворять требования, возникшие как результат революции, произошедшей в военной области в середине XVII столетия[4]: необходимость широкомасштабного строительства фортификаций и стратегических дорог, а также необходимость содержания постоянных, регулярных армий, которое теперь являлось обязанностью правителя (то есть государства), а не феодальных служб и частных лиц (как это было в прошлом)[5]. Кроме того, «дух барокко», который до некоторой степени трудно описать конкретно, но который охватил в середине XVI столетия Испанию, а затем и большую часть Европы (и даже более пуританские дворы протестантских правителей), включал в себя проведение грандиозных публичных мероприятий, которые, в свою очередь, требовали как увеличения внутреннего производства, так и расширения международной торговли.[6] Последнему, конечно, способствовали новые формы и стиль жизни, ставшие возможными благодаря заокеанской колониальной экспансии.[7] Несмотря на попытки ограничить масштабы и последствия потребительских импульсов, стремление потреблять – и потреблять активно – росло в Европе XVII столетия быстрыми темпами.
Все эти обстоятельства заставляли государство (т.е. светского правителя и его администрацию) выступать в качестве главного источника средств, направлявшихся на увеличение и защиту продуктивного общественного потенциала. Нет необходимости также подчеркивать тот факт, что это динамичное усиление роли государства в экономической, социальной и культурной сферах происходило в условиях Европы, разделенной политическими и религиозными противоречиями. Каждое государство, большое или маленькое, старалось как можно больше полагаться на свои собственные ресурсы – с тем, чтобы обеспечить свою военную и политическую систему и свой двор необходимыми средствами с целью максимального усиления своей собственной власти и устранения или ограничения соответствующих возможностей своих соседей[8]. Результатом всего этого стала совокупность политических мер, известных под названием камералистики и меркантилизма – мер, направленных на аккумуляцию денежных ресурсов с целью достижения самообеспеченности посредством государственных субсидий, контроля и протекционистских мер[9].
Теоретическое обоснование данной концепции деятельности правительства представляет собой интересный гибрид духовного и материального (или светского) – гибрид, вполне подходящий протестантизму. Отправной точкой здесь является понятие долга правителя в отношении обеспечения и защиты духовной жизни его подданных, обеспечения для них жизни, подобающей истинным христианам, и подготовки их душ к спасению. Все это представляет собой не более чем средневековую концепцию жизни в обществе; то есть в данном отношении Реформация означала возвращение к духовным традициям средневековья.[10] В другом смысле, однако, сосредоточение внимания на духовных вопросах также подразумевало активную заботу о материальных аспектах жизни как необходимых предпосылках духовного развития; в этом и заключался современный характер Реформации – vita activa полностью заменила пассивный, аскетический идеал, связанный с vita contemplativa в качестве наиболее совершенной, приносящей наилучшие результаты формы христианского образа жизни[11].
Акцентирование моральных и материальных целей администрирования было совершенно естественным для правителя и его правительства, вынужденных бороться за свое существование на международной арене и одновременно пытавшихся извлечь выгоду из процесса расширения экспансионистско-политических, культурных и экономических горизонтов. Считалось, что сильное независимое правительство и могущественный правитель являются необходимыми предпосылками для духовного и материального благосостояния подданных; подразумевалось, что счастье последних равнозначно максимальному использованию творческого потенциала государства богоугодным образом. Поэтому не следует ставить под сомнение искренность выдвигавшихся правителями и публицистами XVII столетия эвдемонистических аргументов в защиту абсолютизма и интервенционистского государства типа Polizeistaat. Но не менее важно помнить, что для живших в XVII веке авторов эвдемонизм был не целью (во что он превратился позже), а всего лишь средством[12]. Благосостояние и процветание подданных должно было повысить производительность их труда и способствовать повышению их творческой энергии и развитию в них трудолюбия; в свою очередь, это должно было обернуться выгодой для государства, укрепить могущество правителя и должным образом обеспечить основу для христианского образа жизни[13]. Полностью логическое и практическое значение данного мировоззрения выявилось в пиетизме (особенно в деятельности образовательных и филантропических учреждений, созданных А.Х.Франке в городе Галле), который подчеркивал значение материального мира как средства достижения духовных целей. Влияние этого течения на административную и экономическую политику Пруссии, Саксонии и других государств хорошо известно[14].
К началу XVIII века ответственность за достижение данной цели была возложена на одного человека (т.е. правителя) или на один светский институт (т.е. государство); произошло это путем фактической ликвидации всех других институтов, созданных для этого в эпоху средневековья, – церкви, монашеских орденов и братств[15]. В результате изменились традиционные полномочия правительства (т.е. органа управления): на смену пассивной обязанности поддержания законности пришла активная, динамичная задача развития производительной энергии общества и создания для этого надлежащей институционной основы[16]. Очевидно, что уже с самого начала данный подход заключал в себе некую двусмысленность, ибо он представлял собой колебания между репрессивным контролем и поощрением предприимчивости и инициативы.
Подход этот был фактически нелегким компромиссом между пассивностью традиционализма и динамизмом современности. Обязанностью правителя было, сохраняя гармонию и поддерживая принцип справедливости (suum cuique tribuere), осуществлять необходимые меры и принимать надлежащие нормативные постановления – в особенности с учетом того, что обязанность эта совпадала с доминировавшим в ту эпоху философским рационализмом. Подобно тому, как Божественный Творец привел в движение хорошо отлаженный механизм природы и обеспечивал его работу посредством рациональных законов, правитель должен был вводить в действие законы и правила, которые придавали бы обществу определенную форму и направляли бы его по правильному пути[17]. Именно эта концепция лежала в основе стремления к централизации и единообразию, а также того чрезмерного, маниакального увлечения административным регулированием, которое мы наблюдаем в абсолютных монархиях конца XVII столетия. Естественно, что в узких рамках средних и мелких германских государств этот централизм и эта склонность к регулирующим мерам легко приводила к тираническому контролю над всеми аспектами общественной и экономической жизни и к тотальному наблюдению за подданными; это можно увидеть, изучая законодательные источники того периода – Landes- und Polizeiordnungen. Но особенно важно подчеркнуть, что так же, как и в случае с эвдемонизмом, детальные и мелочные законы и правила были не более чем средствами для выполнения основной задачи – максимального использования всей творческой энергии и потенциальных ресурсов стабильного и гармоничного общества с целью осуществления духовных и политических целей, поставленных Богом перед человечеством посредством естественных законов.
Нет необходимости останавливаться здесь на подробно исследованной проблеме взаимоотношений между правителями-абсолютистами и управляемыми ими сословиями[18]. Конфликт между ними, конечно же, с XVI века доминировал в политической жизни германских государств (как и других стран). Факты, как я полагаю, позволяют прийти к заключению, что в конце концов победу одержали правители – даже если во многих случаях сословия сохранили некоторую власть или же впоследствии возвращали себе власть в кризисные моменты. В нашем случае более важным является то, что во многих отношениях правители сотрудничали – или вынуждены были сотрудничать – с представителями сословий и представлявшими их должностными лицами, которые, таким образом, вносили значительный вклад в осуществлявшийся князьями процесс регулирующего и бюрократического администрирования. Полицейские предписания второй половины XVII века заслуживают особого внимания в связи с тем, что в деле осуществления соответствующего контроля и нормативного регулирования они в значительной степени опирались на существовавшие тогда сословные и корпоративные институты и механизмы. Число новых должностей, созданных для проведения в жизнь данных мер контроля и регулирования, или назначений на такие должности, было крайне небольшим. В общем и целом выполнение этой задачи было поручено уже занимавшим соответствующие посты должностным лицам; где это было возможно, ее реализация осуществлялась с помощью корпораций и других уже учрежденных органов[19]. Новым явлением было то, что усилился контроль и наблюдение в отношении деятельности этих должностных лиц и институтов со стороны княжеских советов и центральных органов. Должностные лица все больше становились простыми исполнителями распоряжений и приказов, исходивших из центра, который осуществлял рациональное и всестороннее руководство процессом их претворения в жизнь. Опять же в этом случае старые институционные формы и средства использовались для достижения новых, направленных на модернизацию общества целей.
Совершенно очевидно, что основной заботой правительств была защита и поощрение интересов тех корпораций и учреждений, чье усердие и продуктивный потенциал приносили наибольшую пользу. Все это отнюдь не означало, что уничтожались традиционные социальные иерархии и структуры; дело обстояло совсем наоборот. Однако результатом этого стало стремление того или иного правительства стимулировать и поощрять тех членов общества, чья деятельность отвечала главным государственным интересам, понимавшимся с описанной мною выше точки зрения. Государство выступало в качестве арбитра, то есть защитника традиционно полезных учреждений и в качестве покровителя новых интересов. Камералистские меры по поддержанию порядка и меркантилистская экономическая политика преследовали совершенно одинаковые цели. То, что крестьянство от всего этого только страдало, имело своей причиной не столько стремление правителя защитить и умиротворить «феодальные интересы», сколько основанное на обширном опыте убеждение, что производственный потенциал крестьянина крайне ограничен и что ограниченность эта в первую очередь зависела не от его положения[20]. Считалось, что достаточно было обеспечивать его безопасность и оказывать ему помощь в случаях крайней нужды. Именно поэтому на раннем этапе регламентировавшие сельскохозяйственную деятельность и сельскую жизнь законы и предписания носили ограниченный масштаб. Лишь во второй половине XVIII столетия, когда стало ясно, что сельское хозяйство также имеет потенциал для динамичного роста, было разработано более активное законодательство, направленное на ускорение процесса модернизации сельской жизни и сельского хозяйства[21]. Мы можем сделать парадоксальный вывод, что возникновение классов (в марксистском смысле этого слова: как групп, определяемых не их социальным статусом и общественной функцией, а их ролью и интересами их членов по отношению к господствующему способу производства) было результатом процесса поощрения и стимулирования, который осуществлялся посредством инициатив со стороны высокоорганизованного полицейского государства (Polizeistaat). Вмешиваясь в ежедневную деятельность своих подданных и стимулируя максимальное использование всех ресурсов и всех видов творческой энергии, абсолютистское государство подрывало сословную систему, на которую оно на практике часто опиралось, и способствовало динамике модернизации и образованию классов.
В центре этой системы лежало глубокое противоречие между ее фундаментальными целями и задачами, с одной стороны, и используемыми ею средствами – с другой. Во-первых, двусмысленно было соотношение между тем местом, которое занимал индивидуум, и тем местом, которое занимала общественная группа. Совершенно очевидно, что рационалистическое и механистическое мировоззрение предполагало, что руководство должно быть сосредоточено в руках одной личности – правителя-индивидуала[22]. То, что предпочтение отдавалось индивидууму, подразумевал и сам принцип максимального использования всех форм творческого потенциала, ибо формы эти являлись результатом творческих усилий индивидуумов в соответствующих сферах деятельности. С другой стороны, опора на уже существовавшие корпорации, сословия и институты, на обеспечивавших их деятельность должностных лиц, а также вера в гармоничное взаимодействие и функционирование нескольких сословий в рамках совокупной общественной экономики подразумевает подчинение интересов и целей индивидуума групповым интересам. Это означает, что упор делается на обязанности индивидуума, а не на его права; как следствие, индивидуум ставится на более низкую ступень по отношению к обществу, олицетворяемому правителем или реализованному в виде государства[23]. С легкостью оправдывая самопожертвования ради общего блага, такая точка зрения также может подавлять тех индивидуалов и те эгоистичные устремления, которые зачастую стоят у истоков многих творческих нововведений и вносят важный вклад в дело умножения материального и духовного богатства общества.
Во-вторых, существует неотъемлемое противоречие в самом феномене поощрения и развития индивидуального творчества посредством централизованных и направленных мер контроля. Считалось, что такой dirigisme должен помочь достичь высшей точки творческой активности и в то же самое время поставить ее на службу новаторства и динамичного общественного прогресса. Но этого не могло произойти – особенно ввиду настойчивого требования всеобщего следования религиозным нормам и социокультурного конформизма. Опять же данный подход оказался особенно ограничивающим возможности людей в мелких германских государствах, хотя его катастрофические последствия стали совершенно очевидны и во Франции, когда Людовик XIV установил режим религиозного единообразия, отменив Нантский эдикт, и в России, где практиковались преследования старообрядцев[24].
Применение механистического мировоззрения к сфере управления и вера в волюнтаристский государственный контроль над процессом максимального использования общественного потенциала влекли за собой активное вмешательство в общественные дела и соответствующий надзор со стороны князя и его администраторов. Если правительство или правитель хотели быть инициаторами данного процесса, они должны были располагать надлежащим аппаратом помощников и сводом новых административных методов и приемов. Чиновник традиционного типа был, по всей очевидности, плохо приспособлен для выполнения вышеуказанных задач, поскольку он действовал на основе обычаев, традиций и конкретных решений скорее в целях негативного сдерживания, чем в целях конструктивного характера.
Заслуживают внимания две особенности новой административной практики. Рутинизация (в том смысле, в котором употребляет этот термин Макс Вебер) подразумевала отделение деятельности правительства от других общественных и частных интересов, что должно было придать официальным актам больший авторитет и максимально освободить их от личных отношений и влияний, сделав их более «объективными» и регулярными. Короче говоря, ее целью было создание вокруг администрации волшебной ауры определенности и объективности – и, следовательно, превосходства[25]. Рутинизация также способствовала внедрению в умы населения представления о государстве как об отдельном, автономном организме с его собственными целями, интересами и нуждами (которые представляли собой нечто большее, чем цели, интересы и нужды правителя). Ввиду того, что администрация направляла, поддерживала и контролировала все формы потенциальной энергии общества, она также выполняла дидактическую функцию – функцию разъяснения населению своих намерений и целей. Подробные и мелкие предписания, касающиеся деятельности различных ведомств и канцелярий и встречающиеся во многих Polizeiordnungen и ученых трактатах авторов-камералистов, могут сегодня показаться нам наивными и даже несколько смешными. Но эти предписания являются наглядной иллюстрацией новых аспектов деятельности правительства и его новых интересов: орудия администрирования становились столь же важными, как и те цели, достижению которых они прямо или косвенно служили; орудия эти как бы начинали жить своею жизнью, сами превращаясь в свои собственные цели. Носившая рутинный характер деятельность правительства угрожала поглотить ту самую цель, для достижения которой она велась, а занимавшиеся администрированием должностные лица – бюрократия – превращались в особый класс со своими собственными конкретными интересами, отождествлявшимися с интересами всего государства, а не какого-то сословия. Высокомерие и самоуверенность административной власти, достигшие той крайней степени, которую мы наблюдаем в России эпохи Петра Великого или в Австрии во времена царствования Иосифа II, уходят корнями именно в этот феномен.
То, что часто считалось особым проявлением жестокого дидактизма русского царя Петра I, проявлением его стремления одним ударом цивилизовать русское общество и установить жесткий и всеобъемлющий государственный контроль над всеми аспектами общественной и частной жизни, в действительности являлось ни чем иным как прямым копированием и переводом более ранних немецких административных правил (Kanzleiordnungen).[26] А грубый и прямой стиль Петра имеет свой эквивалент в «приземленном» языке «короля-сержанта». Вывод о дидактическом успехе Kanzleiordnungen в деле внедрения нового административного мировоззрения и новой практики администрирования можно сделать на основе того факта, что полстолетия спустя авторам стандартных трактатов по вопросам администрирования не нужно было так вдаваться в детали, как это приходилось делать Секендорфу, ибо надлежащая процедурная практика стала восприниматься как нечто само собой разумеющееся[27]. Процесс ассимиляции новых принципов проходил в России медленнее; такой вывод можно сделать на основе того, что в конце XVIII столетия имперская администрация все еще предписывала пользование подробными уставами и формами[28]. Кроме того, те же самые формулы и правила повторно использовались всякий раз, когда создавалось то или иное новое учреждение (хотя и предполагалось, что базовая модель раз и навсегда была установлена в «Генеральном регламенте» Петра Великого)[29]. «Просвещенный» абсолютизм Фридриха II или Иосифа II, который столь зависел от административного руководства и практики, был бы просто немыслим без произошедшей в конце XVII столетия «рационализации» канцелярских процедур. Даже тот факт, что абстрактные интересы государства приобрели большую важность, чем частные интересы правителя (факт этот получил выражение в известной формулировке, приписываемой Фридриху II и гласившей, что «король – это первый слуга государства»), имел более ранний эквивалент в канцелярских и камералистских текстах конца XVII столетия[30]. Сходные заявления Петра I представляют собой лишь более откровенное, более светское выражение тех настроений, которые восходят своими корнями к протестантскому пониманию призвания светского князя и его христианских обязательств по обеспечению благосостояния своих подданных. Конечно, во всей этой риторике было много своекорыстия, но к ее пафосу необходимо относиться самым серьезным образом. Фраза «Государство – это я» означала не только «Я – это и есть государство», но и «Государство – во мне», – т.е. правитель являлся наиболее полным воплощением государства и его основным органом[31].
Все большее значение, уделявшееся светской стороне общественной жизни, часто отмечается как характерная черта камералистики и абсолютизма. «Регулярное» полицейское государство было заинтересовано в рациональной организации всей общественной деятельности, включая церковную сферу. Интересное свидетельство этому мы находим в самом начале XVIII века – задолго до того, как стало ощущаться влияние философских трудов – в форме пересмотренного церковного статута княжества Гессен, в котором впервые с XVI столетия затрагиваются вопросы надлежащего обеспечения публичного отправления церковных обрядов. Конкретизируя порядок допуска верующих к святому причастию, статут подчеркивает, что при этом общественное и официальное положение верующего во внимание не принимается. Как причина такого невнимания приводится стремление предотвратить возникновение споров и конфликтов по поводу первоочередности выполнения обряда. Но в то же самое время статут констатирует веру правительства в равенство всех подданных перед Богом и приоритетное значение общественного порядка: первоочередность выполнения обряда должна определяться исключительно близостью того или иного индивидуума к алтарю и не должна сколько-нибудь учитывать его статус или ранг[32]. Данная деталь – хотя она и кажется незначительной – заслуживает внимания потому, что мы можем сделать следующий вывод: в предыдущих сводах правил и нормативов считалось самим собой разумеющимся, что первоочередность определяется традиционным статусом индивидуума. На ум тут же приходит законодательство Петра I, сходное с данным статутом тем, что в нем традиционные иерархии заменялись более механической и рациональной «Табелью о рангах» [33].
Точно так же считалось, что государство должно заниматься образованием своих будущих граждан, особенно будущих административных работников[34]. Не случайно, что нужда в новых приходских священниках заставила протестантских князей взять в свои руки инициативу по созданию в германских землях университетов. В результате всего этого в XVI-XVII столетиях получивший университетское образование чиновник все чаще становился основным советником светского правителя[35]. В то время как в католических странах общественная роль университетов шла на убыль, протестантские университеты модернизировали свои учебные программы (для обозначения этого процесса подошло бы итальянское слово «aggiornamentо») для того, чтобы обеспечить подготовку не только пасторов, но и юристов, врачей и ученых. Благодаря этому к концу XVII века многие ведущие университеты стали важнейшими учреждениями, вносившими вклад в модернизацию общественной жизни[36]. Высшей точкой этого развития событий стало основание университета в г. Галле – в особенности создание кафедры камералистских исследований. Целью этого учебного заведения была подготовка студентов к vita activa в общественной сфере и в то же время привитие им этических и духовных ценностей пиетизма, а также чувства ответственности, подобающего их будущей роли общественных вожаков и преподавателей. Создание этого пиетистского учреждения в Галле стимулировало реформы других университетов, особенно в Лейпциге и во Франкфурте-на-Одере, и подготовило почву для создания университета в Геттингене. Все вышеперечисленные университеты стали важными центрами разработки доктрин естественного права в том виде, в котором они получили развитие в трудах Кристиана Томазия, Кристиана Вольфа, а впоследствии – немецкого Просвещения (Aufklärung) [37].
Итак, мы отмечаем, что данное явление немецкой интеллектуальной жизни уходит корнями в XVII столетие; университетские статуты Марбурга, например, демонстрируют понимание необходимости профессиональной подготовки студентов для государственной службы[38]. Если мы сравним язык университетских статутов этого гессенского университета с языком более поздних русских указов, то мы можем безошибочно заметить сходство в их тоне. Да, в русских документах ударение делается на необходимость воспитания «полезных» подданных благородного происхождения, а также подготовки необходимого персонала, в то время как в Марбурге по-прежнему подчеркивается необходимость подготовки пасторов. Но мы не должны забывать о светских функциях протестантского священнослужителя, особенно в сельской местности. И мы снова оказываемся на знакомой территории, когда мы проводим сравнение между гессенскими статутами и некоторыми из предложений эпохи царствования Екатерины II, направленных на реформу церковных школ и подготовку священников[39]. Тот факт, что российские документы относятся к несколько другому временному периоду, не должен нас смущать, – мы должны учитывать здесь российские условия. Совершенно очевидно, что мы имеем здесь дело с явлениями, связанными между собой непрерывным развитием на протяжении более столетия (несмотря на то, что действие перенесено с Рейна на Волгу), а не с теми специфическими периодами и регионами, природа которых связана с распространением идей Французской революции 1789 года.
Даже поверхностное знакомство со сборниками полицейских статутов показывает, что основные элементы тех идей, которые мы обычно относим к идеям Просвещения, прагматично вводились в обиход в последние десятилетия XVII столетия; они вступали в соперничество с более ранними подходами к проблемам регулирования и руководства. Так, например, мы отмечаем момент рационального убеждения и призыв к индивидуальной инициативе и защите личных интересов в гессенских нормативных документах, касающихся возобновления лесонасаждений и посадки фруктовых садов[40]. Сходные элементы свободы индивидуальной деятельности как предпосылки саморазвития индивидуума могут быть обнаружены в законодательстве, затрагивающем такие области, как здравоохранение, вербовка в вооруженные силы и регулирование торговли и ремесел. Конечно, во всех этих случаях политический элемент крайне ограничен; он все еще рассматривается как часть системы отдельных, дискретных элементов, а не как часть общеевропейского политического устройства – и даже не как часть всего человечества, что стало характерным для второй половины XVIII столетия[41].
Как правило, претворение в жизнь тех германских статутов, которые касались деятельности полиции (конечно же, в том смысле слова «полиция», как оно понималось в XVII и XVIII веках), опиралось на уже существовавшие корпоративные органы и на представлявших их должностных лиц, или на уже занимавших соответствующие посты чиновников. А если создавалась новая должность, то она обычно отдавалась тому, кто представлял корпорацию или учреждение, наиболее непосредственно затрагивавшиеся новыми нормативными постановлениями. Например, в случае с гессенскими статутами, касавшимися беженцев из числа французских гугенотов: полицейские и судебные функции в отношении этих беженцев частично передавались в ведомство уже функционировавших гессенских чиновников, а частично – должностным лицам, отбиравшимся из числа самих французских гугенотов[42]. Совершенно иная ситуация сложилась в России – особенно в том, что касалось регулярных полицейских функций, уже получивших развитие в западно-европейских и центральноевропейских государствах. Вводя отвечавшие современным требованиям администрацию и полицию, петровское государство должно было «создавать» для этой цели новых чиновников. Действительно, зачастую они привлекались из рядов той социальной группы, которая самым непосредственным образом была затронута новыми законодательными мерами[43]; однако речь шла об обязательной повинности, трансформировавшей их в настоящих слуг государства и делавшей их ответственными за поступки коллег. Все это имело два парадоксальных последствия: одновременную задержку в процессе формирования профессиональной бюрократии для местных учреждений, а также помехи на пути реорганизации социальных групп на основе корпоративных принципов самоуправления.
В сущности, Петр I и его преемники близко следовали модели, предложенной им в полицейских статутах германских государств. Но средства, имевшиеся в распоряжении российских правителей, вносили в последствия применения этой модели и в ее последующую эволюцию интересные особенности. Они объяснялись не той импульсивностью, прямотой, принудительностью и жестокостью, которые приписывались населению России. Главным было то, что российские правители не могли полагаться на те общественные ресурсы, которые имелись в случае служивших им примером европейских моделей – в основном как результат осуществлявшейся в XVI веке политики и имевшего место тогда общественного развития.[44] Они должны были создать «матрицы» для будущего общества, аналогичные уже имевшимся на Западе, а также те орудия, которые ставшие для них моделями европейские деятели использовали для того, чтобы их собственные реформы «привились». Но, преследуя обе цели, российские правители подрывали процесс их эффективного достижения. В Центральной Европе старые сословия занимали твердое место в обществе и могли быть использованы государством – даже если, в конечном итоге, новая политика и новое развитие событий угрожали самой их природе и ставили под вопрос само их существование. Но в России старые «сословия» в той мере, в которой они вообще там имелись[45], не могли быть использованы для этих целей, и поэтому необходимо было создавать общественную среду, из которой можно было вербовать лиц, способных стать чиновниками в новом административном аппарате. Если проблема эта не была еще полностью понятна Петру, то позже она стала вполне очевидна его преемникам.
Полное практическое определение основных стремлений и пафоса того института, который мы обычно называем регулярным полицейским государством, можно найти не только в словах и делах таких энергичных правителей, как п<