Глава пятая. короли и эмигранты
Известны примеры, когда и крайне ревматические конституции шли и держались на ногах, хотя и шатаясь и спотыкаясь, в течение долгого времени, но только благодаря одному условию: голова была здорова. А голова французской конституции! Что такое король Людовик и чем он не может не быть, читатели уже знают. Это король, который не может ни принять конституцию, ни отвергнуть ее, ни вообще что-нибудь сделать, а только жалобно спрашивает: "Что мне делать?", король, который окружен бесконечной смутой и в уме которого нет и зародыша порядка. Остатки гордого, непримиримого дворянства борются с униженно-раскаивающимися Барнавами и Ламетами, борются среди темного элемента посыльных и носильщиков, хвастунов на половинном жалованье из кафе "Валуа", среди горничных, наушников и низших служащих, под взглядами озлобленных патриотов, все более и более подозрительных, - что они могут сделать в такой борьбе? В лучшем случае уничтожить друг друга и произвести нуль. Бедный король! Барнавы и Жокуры серьезно говорят ему на одно ухо, Бертран-Мольвили и посланные из Кобленца - на другое; бедная королевская голова поворачивается то в ту, то в другую сторону и не может решительно склониться ни на одну. Пусть скромность накинет на это покрывало: более жалкое зрелище редко видывал мир. Только один мелкий факт проливает грустный свет на многое. Королева жалуется г-же Кампан: "Что мне делать? Когда они, эти Барнавы, советуют нам что-нибудь, что не нравится дворянству, то на меня все дуются, никто не подходит к моему карточному столу, король отходит ко сну в одиночестве". Что делать в таком сомнительном случае? Идти к неизбежной гибели!
Король принял конституцию, зная наперед, что это ни к чему не приведет; он изучает ее, исполняет, но главным образом в надежде, что она окажется невыполнимой. Королевские суда гниют в гаванях, офицеры с них разбежались, армия дезорганизована, разбойники заполняют проезжие тракты, которые к тому же не ремонтируются, все общественные учреждения бездействуют и пустуют. Исполнительная власть не делает никаких усилий, кроме одного - навлечь недовольство на конституцию, и притворяется мертвой (faisant la mort!). Какая же конституция, применяемая таким образом, может идти? "Она опротивеет нации", что действительно и будет26, если только вы сами раньше не опротивеете ей. Ведь это план Бертрана де Мольвиля и Его Величества, лучший, какой они могли придумать.
А что, если выполнение этого прекрасного плана пойдет слишком медленно или совсем не удастся? Предвидя это, королева в глубочайшей тайне "пишет целый день и изо дня в день шифрованные послания в Кобленц"; инженер Гогела, знакомый нам по Ночи Шпор, которого амнистия Лафайета освободила из тюрьмы, скачет взад и вперед. Иногда в подобающих случаях бывает, что король наносит визит в Salle de Manege, произносит трогательную ободряющую речь (в ту минуту, несомненно, искренно), и все сенаторы рукоплещут и почти плачут; в то же самое время Малле дю Пан[112], по видимости прекративший издание газеты, тайно везет за границу собственноручное письмо короля, в котором тот просит помощи у иностранных монархов. Несчастный Людовик, делай же что-нибудь одно, - ах, если бы ты только мог!
Но единственные действия королевского правительства сводятся к смятенному колебанию от одного противоречия к другому, и, смешивая воду с огнем, оно окутывается густым шипящим паром. Дантона и нуждающихся патриотов подкупают денежными подарками; они принимают их, улучшая тем самым свое положение, и с этой поддержкой идут своей дорогой. Королевское правительство нанимает даже рукоплескателей, или клакеров, которые должны аплодировать. У подпольного Ривароля полторы тысячи человек на королевском жалованье, составляющем около 250 000 франков в месяц, которых он называет "генеральным штабом". Этот штаб, самый странный из когда-либо существовавших, состоит из публицистов, сочинителей плакатов и из "двухсот восьмидесяти клакеров, получающих по три франка в день". Распределение ролей и счетные книги по этому делу сохранились до сих пор. Бертран де Мольвиль ухитряется заполнять галереи Законодательного собрания и считает свой способ очень искусным: он нанимает санкюлотов идти на заседание и рукоплескать по данному сигналу, и те идут, полагая, что их пригласил Петион; эта хитрость не открывалась с неделю. Довольно ловкий прием, похожий на то, как если бы человек, находя, что день слишком короток, решил перевести часовую стрелку: только это для него и возможно.
Отметим также неожиданное появление при дворе Филиппа Орлеанского последнее появление его при выходе какого бы то ни было короля. Некоторое время назад, по-видимому в зимние месяцы, он получил давно желанный чин адмирала, хотя только над гниющими в гавани кораблями. Желаемое пришло слишком поздно! Между тем он обхаживает Бертрана де Мольвиля, чтобы принести благодарность, даже заявляет, что желал бы поблагодарить Его Величество лично; что, несмотря на все отвратительные вещи, которые про него рассказывают, он далек в сущности, весьма далек от того, чтобы быть врагом Его Величества! Бертран передает поручение, устраивает королевскую аудиенцию, которой Его Величество доволен. Герцог, видимо, совершенно раскаялся и решил вступить на новый путь. И однако, что же мы видим в следующее воскресенье? "В следующее воскресенье, - говорит Бертран, - он явился к выходу короля; но придворные, не зная о происшедшем, - кучка роялистов, привыкших приносить королю приветствие именно по этим дням, устроили ему в высшей степени унизительный прием. Они обступили его тесным кольцом, старались, как бы нечаянно, наступать ему на ноги, вытолкали его локтями за дверь и не пустили снова войти. Он пошел вниз, в апартаменты Ее Величества, где был накрыт стол; едва он показался, как со всех сторон раздались голоса: "Господа, берегите блюда!", словно у него в карманах был яд. Оскорбления, которым он подвергался всюду, где бы ни появлялся, заставили его удалиться, не повидав королевской семьи. Все последовали за ним до лестницы королевы; спускаясь, он получил плевок (crachat) на голову и несколько других на платье. Бешенство и злоба ясно отражались на его лице". Да разве могло быть иначе? Он винит во всем этом короля и королеву, которые ничего не знают, и даже сами этим очень огорчены, затем снова исчезает в хаосе. Бертран находился в тот день во дворце и был очевидцем случившегося.
Что касается остального, то неприсягающие священники и преследования их тревожат совесть короля; эмигрировавшие принцы и знать принуждают его к двойственным поступкам, и одно veto следует за другим при всевозрастающем негодовании против короля, ибо патриоты, наблюдающие за всем извне, проникаются, как мы уже сказали, все большей подозрительностью. Снаружи, следовательно, возрастающая буря, одна вспышка патриотического негодования за другой, внутри - смятенный вихрь интриг и глупостей! Смятение и глупость, от которых невольно отворачивается глаз. Г-жа де Сталь плетет интриги в угоду своему любезному Нарбонну, чтобы сделать его военным министром, но не обретает покоя, даже и добившись этого. Король должен бежать в Руан, должен там с помощью Нарбонна "изменить конституцию надлежащим образом". Это тот самый ловкий Нарбонн, который в прошлом году при помощи драгун вызволил из затруднительного положения бежавших королевских теток. Говорят, что он их брат, и даже больше, - так жаждет сплетня скандалов. Теперь он поспешно едет со своей де Сталь к войскам в пограничные города, присылает не совсем достоверные, подкрашенные розовыми красками донесения, ораторствует, жестикулирует, маячит горделиво некоторое время на самой вершине, на виду у всех, потом падает, получив отставку, и смывается рекой времени.
Интригует, к негодованию патриотов, и принцесса де Ламбаль, наперсница королевы; злополучная красавица, зачем она вернулась из Англии? Какую пользу может принести ее слабый серебристый голосок в этом диком реве мирового шквала, который занесет ее, бедную, хрупкую райскую птичку, на страшные скалы. Ламбаль и де Сталь, вместе или порознь, явно интригуют; но кто мог бы счесть, сколько и сколь различными путями незаметно интригуют другие! Разве не заседает тайно в Тюильри так называемый австрийский комитет, центр невидимой антинациональной паутины, нити которой тянутся во все концы земли, ибо мы окружены тайной? Журналист Карра теперь вполне уверен в этом; для патриотов партии Бриссо и для Франции вообще это становится все более и более вероятным.
О читатель, неужели тебе не жаль этой конституции? В членах у нее колющие ревматические боли, в мозгу - тяжесть гидроцефалии и истерического тумана, в самом существе ее коренится разлад; эта конституция никогда не пойдет; она едва ли даже сможет брести, спотыкаясь! Почему Друэ и прокурор Сосс не спали в ту злосчастную вареннскую ночь! Почему они, во имя Неба, не предоставили берлине Корф ехать, куда ей вздумается! Невыразимые несообразности, путаница, ужасы, от которых до сих пор содрогается мир, были бы, быть может, избегнуты.
Но теперь является еще третье обстоятельство, не предвещающее ничего хорошего для хода этой французской конституции: кроме французского народа и французского короля существует еще соединенная Европа. Необходимо взглянуть и на нее. Прекрасная Франция так светла, а вокруг нее смутная киммерийская ночь. Калонн, Бретей носятся далеко в тумане, опутывая Европу сетью интриг от Турина до Вены, до Берлина и до далекого Петербурга на морозном Севере! Великий Берк[113]давно уже возвысил свой громкий голос, красноречиво доказывая, что наступил конец эпохи, по всей видимости, конец цивилизованного времени. Ему отвечают многие: Камиль Демулен, витийствующий за человечество Клоотс, мятежный портной Пейн и почтенные гельские защитники в той или другой стране. Но великий Берк не внемлет им: "век рыцарства миновал" и не мог не миновать, произведя еще более неукротимый век голода. Много алтарей из Дюбуа-Роганского разряда переходят в разряд Гобель-Талейранский, переходят путем быстрых превращений в... называть ли их истинного владельца? Французская дичь и охранители ее упали с криками отчаяния на скалы Дувра. Кто станет отрицать, что настал конец многому? Поднялась группа людей, верящих, что истина - не печатная спекуляция, а реальная действительность, что свобода и братство возможны на земле, всегда считавшейся собственностью Духа Лжи, которую должен унаследовать Верховный Шарлатан! Кто станет отрицать, что церковь, государство, трон, алтарь в опасности, что даже священный денежный сундук, последнее прибежище отжившего человечества, кощунственно вскрыт и замки его уничтожены?
Как ни деликатно, как ни дипломатично поступало бедное Учредительное собрание; сколько ни заявляло оно, что отказывается от всякого вмешательства в дела своих соседей, от всяких иностранных завоеваний и так далее, но с самого начала можно было предсказать, что старая Европа и новая Франция не могут ужиться вместе. Славная революция, ниспровергающая государственные тюрьмы и феодализм, провозглашающая, под грохот союзных пушек перед лицом всего мира, что кажущееся не есть действительность, - как может она существовать среди правительств, которые, если кажущееся не действительность, представляют неизвестно что? Она может существовать только в смертельной вражде, в непрестанной борьбе и войнах, и не иначе.
Права Человека, отпечатанные на всех языках на бумажных носовых платках, переходят на Франкфуртскую ярмарку. Да что там на Франкфуртскую ярмарку! Они переправились через Евфрат и сказочный Гидасп, перенеслись на Урал, Алтай, Гималаи; отпечатанные с деревянных стереотипов угловатыми картинными письменами, они читаются и обсуждаются в Китае и Японии. Где же это кончится? Киен Лун чует недоброе; ни один, самый далекий, далай-лама не может теперь мирно катать свои хлебные шарики. Все это ненавистно нам, как ночь! Шевелитесь, защитники порядка! И они шевелятся: все короли и князьки шевелятся грозно, насупив брови и опираясь на свою духовную временную власть. Поспешно летают дипломатические эмиссары, собираются конвенты, частные советы, и мудрые парики кивают, совещаясь, насколько это им доступно.
Как мы сказали, берутся за перо и памфлетисты с той и с другой стороны; рьяные кулаки стучат по крышкам пюпитров. И не без результата! Разве в прошлом июле железный Бирмингем не вспыхнул, сам не зная почему, в ярости, пьянстве и огне при криках: "За церковь и короля!" - и разве Престли и ему подобные, праздновавшие обедом день Бастилии, не были сожжены самым безумным образом? Возмутительно, если подумать! В тот же самый день, как мы можем заметить, австрийский и прусский монархи с эмигрантами выехали в Пильниц, что в Саксонии, где 27 августа, не высказываясь насчет дальнейшего "тайного договора", который мог и не состояться, провозгласили свои надежды и угрозы, заявив, что это "общее дело королей"[114].
Где есть желание ссоры, там найдется и повод к ней. Наши читатели помнят ту ночь на Духов день 4 августа 1789 г., когда феодализм пал в несколько часов. Национальное собрание, уничтожая феодализм, обещало, что будет дано "возмещение", и старалось дать его. Тем не менее австрийский император объявил, что его германские принцы не могут быть лишены феодальных прав; они имеют поместья во французском Эльзасе и обеспеченные за ними феодальные права, которые ничем не могут быть возмещены. И вот дело о владетельных принцах (Princes Possessions) странствует от одного двора к другому и покрывает целые акры дипломатическими бумагами, вызывая скуку у всего мира. Кауниц доказывает из Вены; Делессар отвечает из Парижа, хотя, может быть, недостаточно резко. Император и его владетельные князья слишком очевидно хотят прийти и взять компенсацию, сколько удастся захватить. Разве нельзя было бы поделить Францию, как разделили и продолжают делить Польшу, и разом и успокоить, и наказать ее? Волнение охватило всю Европу, с севера до юга! Ведь действительно это "общее дело королей". Шведский король Густав, присяжный рыцарь королевы, хотел вести союзные армии, но помешал Анкарстрем, изменнически убивший его, потому что неприятности были и поближе к дому. Австрия и Пруссия говорят в Пильнице, и все напряженно прислушиваются. Императорские рескрипты выходят из Турина; в Вене предстоит заключение тайной конвенции. Екатерина Российская одобрительно кивает головой: она помогла бы, если б была готова. Испанский Бурбон задвигался на своих подушках: помощь будет и от него - даже от него. Сухопарый Питт[115], "министр приготовлений", подозрительно выглядывает из своей сторожевой башни в Сент-Джеймском дворце. Советники составляют заговоры, Калонн плавает в тумане, - увы, сержанты уже открыто барабанят на всех германских базарных площадях, вербуя оборванных храбрецов. Куда ни посмотришь, со всех сторон неизмеримый обскурантизм охватывает прекрасную Францию, которая не хочет быть охваченной им. Европа в родовых муках; потуга следует за потугой, и что за крик слышен из Пильница! Плодом явится Война.
Но самое худшее, в этом положении еще предстоит назвать - это эмигранты в Кобленце. Многие тысячи их съехались туда, полных ненависти и угроз: братья короля, все принцы крови, за исключением безбожного герцога Орлеанского; дуэлисты де Кастри, краснобай Казалес, Мальсень с бычьей головой, бог войны Брольи; женоподобные дворяне, оскорбленные офицеры, все перебравшиеся по ту сторону Рейна. Д'Артуа приветствует аббата Мори поцелуем и прижимает его к своему августейшему сердцу! Эмиграция, текущая через границы то по каплям, то потоком, охваченная различными настроениями страхом, дерзостью, яростью и надеждой, с первых бастильских дней, когда д'Артуа уехал, "чтобы пристыдить граждан Парижа", возросла до феноменальных размеров. Кобленц превратился в маленький заграничный Версаль - Версаль in partibus, здесь все продолжается по-прежнему: ссоры, интриги, господство фаворитов, даже наложниц; все старые привычки в меньшем масштабе, но обостренные жаждой мести.
Энтузиазм приверженности, ненависти и надежды поднялся до высокой отметки; это можно слышать в любой таверне в Кобленце из разговоров и песен. Мори присутствует в кружковом совете, в котором многое решается, между прочим составление списков эмиграции по числам, и месяц раньше или позже определяет большее или меньшее право в будущем дележе добычи. На самого Казалеса вначале смотрели холодно, потому что он случайно высказался в конституционном духе, - так чисты наши принципы. В Люттихе куют оружие; "3000 лошадей" направляются сюда с германских ярмарок; вербуется кавалерия, а равно и пехота "в синих мундирах, красных жилетах и нанковых шароварах". Эмигранты ведут секретную внутреннюю переписку и открытую заграничную: переписываются с недовольными тайными аристократами, со строптивыми священниками, с "австрийским комитетом" в Тюильри. Вербовщики настойчиво сманивают дезертиров: почти весь полк Руаяль-Аллеман переходит к ним. Маршрут во Францию и раздел добычи уже определены, дожидаются только императора. "Говорят, что они хотят отравить источники, но, - прибавляют патриоты, сообщая это, - им не отравить источника Свободы", на что "on applaudit" (мы можем только аплодировать). У них имеются также фабрики фальшивых ассигнаций, и по Франции разъезжают люди, раздавая и распределяя их; одного из них выдают законодательствующему патриотизму: "некоего Лебрена, человека лет тридцати, с густыми белокурыми волосами"; у него, вероятно только временно, "подпухший глаз (oeil poche), он ездит в кабриолете, на вороной лошади"36 и никогда не расстается с ним.
Несчастные эмигранты: их участь совпадала с участью Франции. Они не знают многого из того, что должны бы знать, не знают ни самих себя, ни своего окружения. Политическая партия, не осознающая своего поражения, может сделаться фатальнейшей вещью для самой себя и для всего. Ничто не убедит этих людей в том, что они не могут разогнать Французскую революцию первым звуком своих военных труб, что эта революция - не бурная вспышка болтунов и крикунов, которые при взмахе кавалерийских сабель, при шорохе веревок палача спрячутся по углам, чем глубже, тем лучше. Но, увы, какой человек знает самого себя и верно оценивает окружающие его явления, иначе нужна ли была бы тогда физическая борьба? Никогда, пока эти головы не будут размозжены, они не поверят, что рука санкюлота имеет некоторую силу, а когда они будут размозжены, то верить будет уже слишком поздно.
Можно сказать без раздражения против этих бедных заблудших людей, что зло, исходящее от эмигрировавшей знати, более всех других зол роковым образом повлияло на судьбу Франции. Если б они могли это знать, могли понять! В начале 1789 года их еще окружал некоторый престиж и страх: пожары их замков, зажженных месяцами упорства, стали гаснуть после 4 августа и могли бы прекратиться совсем, если бы владельцы знали, что им защищать и от чего нужно отказаться, как от незащитимого. Они еще представляли иерархическую лестницу власти или общепринятое подобие ее, еще составляли связующее звено между королем и народом, передавали и претворяли постепенно, со ступени на ступень, приказания одного в повиновение других и делали приказания и повиновение еще возможными. Если бы они поняли положение дел и свою роль в нем, то Французская революция, совершившаяся рядом взрывов в годы и месяцы, распространилась бы на несколько поколений, и для многих уготована была бы не мучительная смерть, а тихая кончина.
Но люди эти были горды, высокомерны и недостаточно умны, чтобы поступать обдуманно. Они оттолкнули от себя все с презрительной ненавистью, обнажили шпаги и забросили ножны. Франция не только не имеет иерархии власти, чтобы претворять приказания в повиновение, - ее иерархия бежала к ее врагам и громко призывает их, нуждающихся только в предлоге, к вооруженному вмешательству. Завистливые короли и императоры долго смотрели бы, обдумывая вторжение, но боясь и стыдясь вмешаться, а теперь! когда братья короля и все французское дворянство, сановники и должностные лица, имеющие свободу высказываться, которой сам король лишен, - когда все они горячо призывают их, во имя права и силы? От пятнадцати до двадцати тысяч человек собрано в Кобленце, которые бряцают оружием с криками: "Вперед, вперед!" Да, господа, вы пойдете вперед - и разделите добычу сообразно численности вашей эмиграции.
Злосчастное Законодательное собрание и патриотическая Франция осведомлены обо всех этих делах через предателей-друзей, через торжествующих врагов. Памфлеты Сюлло из генерального штаба Ривароля циркулируют, возвещая великую надежду. Плакаты Дюрозуа покрывают стены; "Chant du Coq" криком приветствует день; его клюет "Ami des Citoyens" Тальена. Друг короля Руаю в "Ami du Roi" в точных арифметических цифрах приводит численность армий различных вторгающихся монархов: в общем 419 тысяч иностранных солдат и 15 тысяч эмигрантов. И это не считая ежедневных и ежечасных дезертиров, о которых издателю газеты приходится ежедневно сообщать, - дезертирств целых рот, даже полков, которые с криками: "Vive le Roi, Vive la Reine!" - и с развернутыми знаменами переходят в чужой лагерь. Ложь! Пустяки! Нет, для патриотов не пустяки; не будет это пустяками в один несчастный день и для Руаю. Патриотизм может еще некоторое время орать и болтать, но часы его сочтены: Европа надвигается с 419 тысячами войска и французским рыцарством; можно надеяться, что виселицы получат свое.